– Нет, княгиня встала, – приветливо ответила им компаньонка, жившая в доме больше двадцати лет и знавшая детей с рождения.
Соседняя с гардеробной спальня была пуста и освещалась лишь горевшими перед большим киотом лампадами, но через полуоткрытую в другую комнату дверь пробивался свет. Вдруг Арсений, схватив сестру за руку, остановил её и приложил палец к губам; в комнате, рядом, хлопнула дверь, и послышался звучный голос отца:
– Я не беспокою вас, maman?
– Нисколько, мой дорогой. Милости просим. Я ещё не видала тебя сегодня.
Бесшумно подкрались молодые люди к двери и, притаясь в складках опущенной портьеры, заглянули в комнату, где их бабушка, Евдокия Петровна Пронская, сидела в кресле у стола.
Худое и бледное лицо старой княгини сохранило следы редкой красоты. Её большие голубые глаза смотрели молодо и умно. Серебристо седые волосы прикрывала кружевная косынка; широкий шёлковый капот вырисовывал стройный ещё стан, а руки, которые перебирали в корзинке шелка и шерсть, были красивы и белы, как у молодой женщины.
Князь-отец был человек лет под пятьдесят, но казался гораздо моложе. Высокого роста, худощавый и стройный, он очень походил на мать; у него были такие же, как у неё, голубые глаза и тот же холодно гордый вид. Чёрные, чуть серебрившиеся на висках и бороде волосы, придавали ему моложавость, что противоречило общему усталому выражению его лица. От него веяло бесспорным, врождённым благородством.
Поцеловав руку матери, он сел у стола и слегка дрожавшей рукой подвинул шёлковую бабочку на абажуре так, чтобы его смущённое лицо осталось в тени.
– Ну, что же, мой милый? Ты словно хотел мне что-то сказать, – спросила княгиня, удивлённо и беспокойно смотря на озабоченное лицо сына, который нервно крутил усы.
Князь встал и, заложив руки в карманы, прошёлся по комнате, а затем остановился перед матерью.
– Дорогая maman, я должен сообщить вам нечто, очень важное, – решительно сказал он.
– Боже мой! – испугалась княгиня. – У тебя снова денежные затруднения? Или тебе отказали в обещанном месте губернатора, и нужно дом продать?
– Ничего подобного. Напротив, я избавлен на будущее время от всяких материальных забот, могу дать детям блестящее воспитание и поддерживать Арсения в гвардии; а что касается губернаторства, то оно теперь за мною вернее обеспечено, чем когда-нибудь. Короче говоря, я получил сегодня 250,000 и через три недели получу ещё столько же. Правда, что жертва, которую я для этого приношу, громадна и очень тяжела для самолюбия всех нас, но… – он на минуту остановился, – я должен был это сделать и жертвую собою, чтобы спасти семью. Не могу же я, в самом деле, мести улицы ради куска хлеба!…
– Что же это за сделка, давшая тебе такие деньги и которую ты считаешь тяжёлой жертвой?
– Женитьба, – коротко и строго ответил князь.
Лицо княгини густо покраснело и потом побледнело.
– А, понимаю: какая-нибудь московская купчиха староверка? Да, признаюсь, это тяжело!
Князь тяжело вздохнул.
– Нет, maman. Та, к которой я вчера посватался, – дочь банкира Моисея Аронштейна, Сарра. Впрочем, отец позволяет ей креститься, и она принимает лютеранство.
Княгиня стремительно встала, и корзинка с работой полетела на пол. Лицо её побледнело, а губы так дрожали, что она не могла говорить. Испуганный князь поддержал её и хотел усадить в кресло.
– Maman, придите в себя.
Но княгиня оттолкнула его.
– Жидовка?.. Ты, князь Пронский, женишься на жидовке… Ложь!.. – почти крикнула она и бессильно упала в кресло, как подкошенная.
– Будьте же рассудительны, maman! Вы ослеплены отжившими предрассудками. которые в наше время не имеют никакого смысла.
– Не имеют смысла? – И княгиня сухо рассмеялась, а лицо её снова побагровело. – Ты сам слеп, если не понимаешь, что кровавыми слезами заплатишь впоследствии за совершаемую тобою подлость. Да, подло связываться с мерзким племенем, врагом всего христианства и пьющим христианскую кровь, – задыхаясь, продолжала она. – Этим ты не только оскорбляешь память твоей покойной жены, но осквернишь душу своих детей, сделаешь свой дом очагом всяких преступлений и бесчинств, потому что этот ненавистный всем народ, не имеющий ни отечества, ни нравственных начал, где бы ни поселился, всюду подрывает веру, честь и благосостояние приютившей его страны. Тебе хорошо известно, что теперь они ополчились на нашу несчастную Россию, и в такую-то именно минуту ты избираешь, чтобы продать им себя! Ведь, как только эта проклятая баба переступит твой порог, вся орава её родни облепит тебя и не выпустит из когтей, пока твоё древнее имя не будет затоптано в грязь, честь твоя поругана, а сердце и душа твоих детей заражены. Опомнись, Жорж? Швырни им их Иудовы сребряники, за которые они покупают твой княжеский титул, а тебя обращают в рабство. Пусть лучше мы будем бедны, продадим всё, что есть, но только – не этот позорный торг. Никто из нас роптать не будет. Арсений пойдёт по иной дороге, Ninon станет работать…
В эту минуту следившие за разговором Арсений и Нина стремительно кинулись в комнату и упали перед отцом на колени.
– Папа, папа, не делай этого, не давай нам такой мачехи, – со слезами говорили они.
Князь побледнел и попятился. Голос его стал хриплым от волнения, когда он резко оттолкнул руки детей.
– Оба вы глупы и воспитаны в глупых предрассудках. Евреи – такие же люди, как и все, а моя невеста – развитая и вполне воспитанная девушка. Наконец, раз я дал своё слово, стало быть всё бесповоротно решено; а вы примите вашу belle-mere (Перев., – мачеху) с должным уважением, которого она вполне заслуживает. Вот моё последнее слово… Он почти выбежал из комнаты, громко хлопнув дверью. Старая княгиня вскочила со своего места, протянула руки, словно пытаясь удержать сына, и сделала несколько шагов, но вдруг зашаталась и замертво рухнула на ковёр.
– Бабушка, бабушка, не умирай!.. Ты – наша единственная опора, – крикнула Нина, бросаясь в испуге к Евдокии Петровне, которую Арсений старался приподнять.
Из гардеробной прибежала привлечённая шумом фрейлейн Амалия и помогла князю с княжной перенести бабушку на кровать.
Глава II
Весь бельэтаж громадного дома на Сергиевской был ярко освещен, сквозь кружевные занавеси больших зеркальных окон видны были горевшие тысячами огней громадные люстры и движение нарядной толпы; швейцар еле успевал отворять двери гостям, подъезжавшим кто в собственных экипажах, кто на извозчиках, а то и просто приходившим пешком.
Дом принадлежал миллионеру, банкиру Моисею Соломоновичу Аронштейну, который праздновал в кругу близких помолвку своей единственной дочери с князем Пронским. Ему хотелось теперь хвастнуть своим торжеством перед многочисленной роднёй, давно сторожившей великое событие обручения Сарры с титулованным «гоем», попавшим, наконец, в их сети.
Аронштейны были родом из Вильны и вышли из еврейской голытьбы. Дед их был мелким фактором, отец сначала держал на пограничной станции меняльную лавочку, но затем, путями, ведомыми одним евреям, быстро разбогател. Умирая, он оставил своему сыну, Моисею, банкирский дом в Петербурге, а прочим сыновьям и дочерям хорошее состояние, которое они приумножили в свою очередь.
В этот день вся семья, за малым впрочем исключением, была в сборе. В кабинете хозяина собрались мужчины: два его брата, Аронштейны из Киева и Вильны, три зятя Мандельштерны из Варшавы, Катцельбаум из Бердичева и Бернштейн из Одессы, брат m-me Аронштейн, рожденной Эпштейн, и ещё трое молодых, из которых один был адвокат, а двое – студенты университета. Кроме близких, тут был раввин и несколько друзей.
Собрание было типичное. Несмотря на изысканные костюмы и роскошь окружавшей обстановки, пошлость этих господ с размашистыми манерами била в глаза; жаргон, употреблявшийся в своем кругу, звучал несносно крикливо, потому что многие говорили зараз, стараясь перекричать друг друга. Наконец, ни куренья, ни духи не могли заглушить тот специфический запах, который еврей, подобно негру, распространяет вокруг себя, и в кабинете стоял тяжёлый, неприятный воздух.
Разговор шёл шумный и оживлённый, потому что речь коснулась политики, а настоящее положение дел и планы на будущее страстно увлекали собеседников.
Поднят был жгучий вопрос о еврейском равноправии, и обсуждавшиеся способы скорейшего достижения этой, страстно желанной цели, вызывали горячие споры. Самым страстным из говорунов был адвокат Аарон Катцельбаум. Ни на какие уступки он не шёл и громко заявлял, что народ их тогда только займёт положение, принадлежащее ему по праву и соответствующее его энергии, жизненности, работоспособности и культурно-либеральным стремлениям, когда министры будут из евреев и возьмут в твёрдые руки бразды правления, когда в армии и во флоте израильские генералы станут начальствовать наравне с христианами и когда во всём государственном управлении влияние еврейства будет преобладающим.
– Это и есть та, конечно, цель, к которой мы должны стремиться и которую достигнем непременно, потому что гои сами расчищают нам дорогу своей продажностью, низостью и постоянной, губительной для них же рознью. Тем не менее, такое грандиозное предприятие должно быть исподволь и тщательно подготовлено: чтобы разрушить здание, надо прежде подрыть фундамент и расшатать стены, – заметил старый Бернштейн и затем с довольной улыбкой продолжал:
– Без всякого преувеличения теперь уже можно сказать, что труднейшая часть этой подготовительной работы закончена. Обеднение и упадок дворянства идёт своей дорогой, денационализация, на подкладке либерализма и равнодушия к вере, подвигается исполинскими шагами, захватывая высшие классы, школы и рабочую массу, т. е. армию будущей революции. Наконец, самое трудное – несправедливое и возмутительное предубеждение против нас, которое выросло на почве долгих веков нашего унижения, скоро исчезнет.
– Исчезнет?! Нет, мало! Этот предрассудок надо обернуть против них: мы должны презирать наших гонителей, дать им почувствовать наше отвращение, нашу ненависть и доказать, что низшая раса это – они! – крикнул один из студентов, потрясая кулаком.
– Ша-а-а! Ша-а-а! – успокаивал его с громким смехом Бернштейн. – Ох, уж эта молодежь! Не умеет она ждать терпеливо. Разве ты не понимаешь, сыночек, что прежде чем достичь чего желаешь, надо обезоружить гоя, усыпив, если не убив, в нем недоверие к нам; словом, надо довести его до того, чтобы он считал нас равными себе. В этом отношении смешанные браки – превосходное средство и оказали нам неоценимые услуги. Многие Дочери Израиля повыходили замуж за знатных людей, даже сановников Империи, и деятельно расчищают дорогу своим братьям. С другой стороны, и христианские женщины, даже из дворянской среды, потеряли то отвращение, которое им внушал еврей. Наши артисты обладают секретом воспламенять их страсти, и вот княжны с графинями весьма охотно роднятся с нами. Эти глупые гои стараются отрывать от нас наших единоверцев и по-детски радуются, когда им удастся совратить кого-нибудь из нас в христианство; а между тем, они не замечают, что мы ведь тоже миссионерствуем, и притом несравненно с большим успехом. Не далеко уже то время, когда вся, так называемая, «интеллигенция» гоев не будет признавать Христа, как и мы Его не признаём. В таком смысле и надо продолжать работать дальше, как в прессе, так и в литературе: разложение нравов, семьи и атеизм докончат развал их быта, который идёт уже довольно быстро.
– Это правда, – перебил его биржевой маклер Мандельштерн. – Когда произойдёт какой-нибудь политический неожиданный взрыв, тогда только станет ясно, сколько людей, русских по рождению, но лишённых всякого личного достоинства, национального сознания, патриотизма, даже разума, примутся проповедывать анархию и крушение былых творческих начал своего народа. Их атрофированные мозги не будут уже в состоянии понимать, что этим они содействуют самоуничтожению и гибели своей родины; они ужи теперь согласны предоставить нам всю громадную государственную территорию, чтобы мы могли воздвигнуть новый Иерусалим. Гнилая бюрократия препятствовать нам не будет; а «власть имущие», – пхе! те уже – наши рабы. А когда понадобится, мы их купим, а не то просто отдадим приказ, который они исполнят в точности, не желая отведать револьвера или бомбы за ослушание.
– Всё это, знаете, хорошо; но вы забыли одно, непочатое ещё и очень грозное препятствие, – заметил старик-инженер, качая головой. – Это мужик, которому в жизни нечего терять, который нас ненавидит и передавит, как клопов, едва только будут брошены вожжи дисциплины.
Адвокат разразился громким смехом.
– Ха, ха, ха! Ты отстал и несообразителен, дядя Мардохей! Мы, передовые бойцы за свободу, уже давно приготовили план, как нам одолеть мужика. Ты говоришь, что у него ничего не осталось, кроме жизни, а всё-таки, как она ни плоха, он ею дорожит, и у него всегда есть, хоть и слабая, но всё же поддержка в единокровном ему русском обществе. Надо, значит, натравить его на помещика, возбудить его жестокость и, вообще, довести эту тупую, презренную массу до поджогов, убийств и грабежей. И вот тогда, когда усадьбы будут сожжены, машины переломаны, скот уничтожен, когда, наконец, все запасы расхищены, а леса вырублены, когда у землевладельцев останется лишь голая земля и ни копейки денег, чтобы отстроить разрушенное, что станут делать эти нищие? Они за грош продадут свой клочок голой земли и исчезнут, А мы, у которых будет золото, скупим эти имения, устроим их и будем владычествовать над отрезвившимся крестьянством, которое вразумит и правительство, нами же руководимое. Будь уверен, дядя, что эти лодыри станут тогда прилежно трудиться для нашего обогащения и рады будут заработать кусок хлеба, потому что с ними примется соперничать другая армия голытьбы. То будут рабочие с фабрик и заводов, которые позакроются, не будучи в состоянии выдержать экономического кризиса, нами подготовленного. Тогда эта голодная сволочь разбежится по деревням «праздновать» под нашим уже владычеством ту «свободу», которую мы им отвоевали, избавив их от царского ига…
Взрыв гомерического смеха и бурные аплодисменты приветствовали речь адвоката. Но тут беседа была прервана появлением новых гостей.
Это были христиане, при которых всё-таки нужно было быть настороже и не посвящать их в свои планы.
В будуаре хозяйки дома, Розы Аронштейн, в большой комнате, обставленной мебелью, крытой оранжевым атласом и бархатом, сидели «дамы» и пили чай. Все были очень нарядны, украшены кружевами и залиты бриллиантами, что, впрочем, не делало их приличнее, несмотря на всю их важность, щегольство и напыщенность.