Так много печали в оранжевом цвете,
и в желтом, и в желтом так много печали!
Сильнее других это чувствуют дети.
Их оповещает о близком начале
учебного года настурций цветенье
и пчелы, и шмель-одиночка с мотором—
июльские первые предупрежденья
о чем-то большом, неизбежном и скором.
Начнутся осенние кроссы на время,
заколет в боку, ярко вспыхнет дорога,
и вдруг перестанешь держаться со всеми,
начнешь отставать, отставать понемногу…
И все потеряются в желтом мельканье,
А ты не успеешь. Тебя обманули.
Верней— умолчали, что хватит дыханья
не дальше настурций, не дольше июля.
Ведь все пробежали сияющим парком.
Ведь все уже знали и просто молчали
о том, что вот именно в светлом и ярком,
в оранжево-желтом так много печали.
«Кончилось письмо, страница, строчка…»
Кончилось письмо, страница, строчка.
Влажный сумрак разведя руками,
вплыть в обложку. Где-то там есть точка,
между письменным прибором и очками,
та, в которой на листе бумаги
начиналось, скажем: «Здравствуй, Оля»
В пасмурности этой столько влаги—
воротник поднимешь поневоле.
Пожила, но не осталась скука,
холодно и нечего украсть ей.
Комната пуста и близорука—
ничего не видит дальше счастья—
суховатым словом «переписка»
обозначить с жизнью отношения,
как бы та ни подходила близко,
не спросив на это разрешенья.
Будем наводить мосты пунктиром,
из обложки пасмурного цвета
будем переписываться с миром,
«Здравствуй», – выводить и ждать ответа.
«Видишь не дальше носа— такой туман…»
Видишь не дальше носа— такой туман.
Упираешься взглядом в пустой товарный вагон.
Сопротивляясь, пространство вытолкнет, как лиман,
в ту же точку, откуда брали разгон.
Да, перемены есть: тогда гобой
в переходе метро сопел, теперь— кларнет.
Но все происходит с тобой, опять с тобой.
Это все еще ты, а прошло, например, семь лет.
Так плыви себе под кларнет, гобой, фагот.
Суетись, пританцовывай, не понимай,
почему тебе нужен этот, не близок тот,
и тебя выбирает хам, войдя в трамвай.
В ту секунду, когда поймешь, какой закон
возвращает тебя в неясность из пустоты,
и откроется горизонт, отойдет вагон,
вдруг окажется: это уже не ты.
III
«Чужой язык меняет голос…»
Чужой язык меняет голос:
тон повышает, понижает.
То серебрит, как время волос,
то будто в воду погружает.
Пугают сны таким кошмаром:
стучусь к тебе, а дверь закрыта.
Ты отвечаешь мне на старом
остывшем языке забытом.
Твой голос тише стал и глуше.
За словом— шлейф беззвучной пыли.
Ты не устал и не простужен—
тебя там просто подменили.
Я говорю: «Открой»– на четком,
обидно правильном наречье,
как будто вычистили щеткой
все звуки перед нашей встречей,
обильно смазав, как детали.
Твой диалект— сухой и мертвый,
как будто голос твой пытали.
На пленке ставят мне затертой
останки, усмехаясь криво…
Страшней, чем двери, даже стены,
больнее ссоры и разрыва
любые тембра перемены.