Пушкин – Ел. Мих. Хитрово, 6 (?) февр. 1828 г. Письма Пушкина к Е. М. Хитрово. Труды Пушкинского Дома, 1927, стр. 2 (фр.).
Такой скучный больной, как я, не заслуживает вовсе такой любезной сиделки, как вы… Я еще немного хромаю и боюсь лестниц, – до сих пор я не позволяю себе подниматься выше первого этажа.
Пушкин – Ел. Мих. Хитрово, 10 (?), февр. 1828 г. Письма Пушкина к Хитрово, 3 (фр.).
Это можно распространять, но нельзя печатать.
Николай I. Надпись на переданном ему Бенкендорфом стих. Пушкина «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю…»). Дела III Отд., стр. 66 (фр.).
Пушкин! известный уже сочинитель! который, не взирая на благосклонность Государя! Много уже выпустил своих сочинений! как стихами, так и прозой!! колких для правительствующих даже, и к Государю! Имеет знакомство с Жулковским! у которого бывает почти ежедневно!!! К примеру вышесказанного, есть оного сочинение под названием Таня! которая будто уже и напечатана в Северной Пчеле!! Средство же имеет к выпуску чрез благосклонность Жулковского!!
Секретный агент Третьего отделения – М. Я. фон-Фоку, в февр. 1828 г. Б. Модзалевский, 42.
(При посылке «Северных Цветов» за 1828 год с портретом Пушкина раб. Кипренского, грае. Уткиным). – Вот тебе наш милый, добрый Пушкин. Его портрет поразительно похож, – как будто ты видишь его самого. Как бы ты его полюбила, ежели бы видела его, как я, всякий день. Это человек, который выигрывает, когда его узнаешь.
Бар-сса С. М. Дельвиг – А. Н. Семеновой, 9 февр. 1828 г. 5. Модзалевский. Пушкин, стр. 216 (фр. – рус.).
В первое время по приезде в Петербург (приехал в марте 1828 г.) я жил в гостинице «Демут», где обыкновенно квартировал А. С. Пушкин. Я каждое утро заходил к нему, потому что он встречал меня очень любезно и привлекал к себе своими разговорами и рассказами. Как-то в разговоре с ним я спросил у него, – знакомиться ли мне с издателями «Северной Пчелы» (Булгариным и Гречем)? – А почему же нет? – отвечал, не задумываясь, Пушкин. «Чем они хуже других? Я нахожу в них людей умных. Для вас они будут особенно любопытны!» Тут он вошел в некоторые подробности, которые показали мне, что он говорит искренно.
О Пушкине любопытны все подробности, и потому я посвящу ему здесь несколько страниц. Жил он в гостинице Демута, где занимал бедный нумер, состоявший из двух комнат, и вел жизнь странную. Оставаясь дома все утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал, лежа в постели, а когда к нему приходил гость, он вставал с своей постели, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал и приглаживал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями. Иногда заставал я его за другим столиком – карточным, обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя; после нескольких слов я уходил, оставляя его продолжать игру. Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего продувался в пух! Жалко бывало смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью! Зато он был удивительно умен и приятен в разговоре, касавшемся всего, что может занимать образованный ум. Многие его замечания и суждения невольно врезывались в памяти. Говоря о своем авторском самолюбии, он сказал мне: – «Когда читаю похвалы моим сочинениям, я остаюсь равнодушен: я не дорожу ими; но злая критика, даже бестолковая, раздражает меня». Я заметил ему, что этим доказывается неравнодушие его к похвалам. – «Нет, а может быть, авторское самолюбие?» – отвечал он, смеясь. В нем пробудилась досада, когда он вспомнил о критике одного из своих сочинений, напечатанной в «Атенее». Он сказал мне, что даже написал возражение на эту критику, но не решился напечатать свое возражение и бросил его. Однако он отыскал клочки синей бумаги, на которой оно было написано, и прочел мне кое-что. Это было, собственно, не возражение, а насмешливое и очень остроумное согласие с глупыми замечаниями его рецензента, которого обличал он в противоречии и невежестве, по-видимому, соглашаясь с ним. Я уговаривал Пушкина напечатать остроумную его отповедь «Атенею», но он не согласился, говоря: «Никогда и ни на одну критику моих сочинений я не напечатаю возражения; но не отказываюсь писать в этом роде на утеху себе».
Вообще, как критик, он был умнее на словах, нежели на бумаге. Иногда вырывались у него чрезвычайно меткие, остроумные замечания, которые были бы некстати в печатной критике, но в разговоре поражали своею истиною. Рассуждая о стихотворных переводах Вронченки, производивших тогда впечатление своими неотъемлемыми достоинствами, он сказал: «Да, они хороши, потому что дают понятие о подлиннике своем; но та беда, что к каждому стиху Вронченки привешана гирька!»
Увидевши меня по приезде моем из Москвы, когда были изданы две новые главы «Онегина», Пушкин желал знать, как встретили их в Москве. Я отвечал: «Говорят, что вы повторяете себя: нашли, что у вас два раза упомянуто о битье мух». – Он расхохотался, однако спросил: – «Нет? в самом деле говорят это?» – «Я передаю вам не свое замечание; скажу больше: я слышал это из уст дамы». – «А ведь это очень живое замечание, в Москве редко услышишь подобное», – прибавил он.
Самолюбие его проглядывало во всем. Он хотел быть прежде всего светским человеком, принадлежащим к аристократическому кругу; высокое дарование увлекало его в другой мир, и тогда он выражал свое презрение к черни, которая гнездится, конечно, не в одних рядах мужиков. Эта борьба двух противоположных стремлений заставляла его по временам покидать столичную жизнь и в деревне свободно предаваться той деятельности, для которой он был рожден. Но дурное воспитание и привычка опять выманивали его в омут бурной жизни, только отчасти светской. Он ошибался, полагая, будто в светском обществе принимали его, как законного сочлена; напротив, там глядели на него, как на приятного гостя из другой сферы жизни, как на артиста, своего рода Листа или Серве. Светская молодежь любила с ним покутить и поиграть в азартные игры, а это было для него источником бесчисленных неприятностей, так что он вечно был в раздражении, не находя или не умея занять настоящего места. Очень заметно было, что он хотел и в качестве поэта играть роль Байрона, которому подражал не в одних своих стихотворениях… Пушкин, кроме претензии на аристократство и несомненных успехов в разгульной жизни, считал себя отличным танцором и наездником.
В 1828 году Пушкин был уже далеко не юноша, тем более, что, после бурных годов первой молодости и тяжких болезней, он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; но он все еще хотел казаться юношею. Раз как-то, не помню, по какому обороту разговора, я произнес стих его, говоря о нем самом.
Ужель мне точно тридцать лет?
Он тотчас возразил: «Нет, нет! У меня сказано: Ужель мне скоро тридцать лет? Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью». Надобно заметить, что до рокового термина оставалось несколько месяцев! Кажется, в этот же раз я сказал, что в сочинениях его встречается иногда такая искренняя веселость, какой нет ни в одном из наших поэтов. Он отвечал, что в основании характер его – грустный, меланхолический, и если иногда он бывает в веселом расположении, то редко и недолго. Мне кажется и теперь, что он ошибался, так определяя свой характер. Ни один глубокочувствующий человек не может быть всегда веселым и гораздо чаще бывает грустен. Однако человек, не умерший душою, приходит и в светлое, веселое расположение. Пушкин, как пламенный лирический поэт, был способен увлекаться всеми сильными ощущениями, и, когда предавался веселости, то предавался ей, как неспособны к тому другие. В доказательство можно указать на многие стихотворения Пушкина из всех эпох его жизни. Человек грустного, меланхолического характера не был бы способен к тому.
Однажды я был у него вместе с Пав. Петр. Свиньиным. Пушкин, как увидел я из разговора, сердился на Свиньина за то, что очень неловко и некстати тот вздумал где-то на бале рекомендовать его славной тогда своей красотой и любезностью девице Л. Нельзя было оскорбить Пушкина более, как рекомендуя его знаменитым поэтом; а Свиньин сделал эту глупость. За то поэт и отплатил ему, как я был свидетелем, очень зло. Кроме того, что он горячо выговаривал ему и просил вперед не принимать труда знакомить его с кем бы то ни было, Пушкин, поуспокоившись, навел разговор на приключения Свиньина в Бессарабии, где тот был с важным поручением от правительства, но поступал так, что его удалили от всяких занятий по службе, Пушкин стал расспрашивать его об этом очень ловко и смело, так что несчастный Свиньин вертелся, как береста на огне. – «С чего же взяли, – спрашивал он у него, – что будто вы въезжали в Яссы с торжественною процессиею, верхом, с многочисленною свитой, и внушили такое почтение молдавским и валахским боярам, что они поднесли вам сто тысяч серебряных рублей?» – «Сказки, милый Александр Сергеевич, сказки! Ну, стоит ли повторять такой вздор!» – «Ну, а ведь вам подарили шубы?» – спрашивал опять Пушкин и такими вопросами преследовал Свиньина довольно долго, представляя себя любопытствующим, тогда как знал, что речь о бессарабских приключениях была для Свиньина – нож острый!
Уважение Пушкина к поэтическому гению Мицкевича можно видеть из слов его, сказанных мне в 1828 году, когда и Мицкевич, и Пушкин жили оба уже в Петербурге… Невольно увлекшись в похвалы Мицкевичу, Пушкин сказал, между прочим: «Недавно Жуковский говорит мне: знаешь ли, брат, ведь он заткнет тебя за пояс. – Ты не так говоришь, – отвечал я: – он уже заткнул меня». – У Пушкина был рукописный подстрочный перевод «Конрада Валенрода», потому что наш поэт, восхищенный красотами подлинника, хотел, в изъявление своей дружбы к Мицкевичу, перевести всего «Валенрода». Он сделал попытку, перевел начало, но увидел, как говорил он сам, что не умеет переводить, т. е. не умеет подчинить себя тяжелой работе переводчика.
Кс. А. Полевой. Записки, стр. 171–174, 268, 273–277.
Однажды мой старый друг Мицкевич, переехавший из Москвы в Петербург на постоянное жительство, пригласил меня на обед в Екатерингофском вокзале. Я поехал. Войдя в зал, я застал уже там и амфитриона, и несколько человек гостей, из которых один, стоявший так, что на него падал свет, сразу же обратил на себя мое внимание сходством с портретом, который я незадолго до того видел у Ваньковича. Это был Пушкин. Мицкевич тотчас познакомил нас. Этот обед он давал своим московским друзьям, а заодно позвал и петербургских литераторов. Тут были: князь Вяземский, Дельвиг, Муханов, Полевой, приехавший на несколько дней из Москвы, и много других. Из поляков были только Францишек Малевский и я. Я не спускал глаз с Пушкина, сидевшего против меня. Небрежность его одежды, растрепанные (он немного был плешив) волосы и бакенбарды, искривленные в противоположные стороны подошвы и в особенности каблуки свидетельствовали не только о недостатке внимания к себе, но и о неряшестве. Мицкевич также не любил щегольства, но в небрежности его заметно было достоинство, благородство, что-то высокое. Цветом лица Пушкин отличался от остальных. Объяснялось это тем, что в его жилах текла арапская кровь Ганнибала, которая даже через несколько поколений примешала свою сажу к нашему славянскому молоку.
Беседа была веселая, непринужденная. Очень мало говорили о науке, кое-что о литературе и поэзии, впрочем, без присущего литераторам злословия, немножко городских сплетен, больше о театре. С тем и разошлись после тонкого, со вкусом составленного обеда. С тех пор я часто встречал Пушкина. За исключением одного раза, на балу, никогда я его не видел в нестоптанных сапогах. Манер у него не было никаких. Вообще держал он себя так, что я никогда бы не догадался, что это Пушкин, что это дворянин древнего рода. В обхождении он был очень приветлив. Роста был небольшого; идя, неловко волочил ноги, и походка у него была неуклюжая. Все портреты его, в общем, похожи, но несколько приукрашены. Его речь отличалась плавностью, в ней часто мелькали грубые выражения. Когда мне случалось немножко побыть с ним, я неизменно чувствовал, что мне трудно было бы привязаться к нему, как к человеку. В то время вся столичная публика относилась к нему с необыкновенным энтузиазмом, восхищением, восторгом.
Д-р Станислав Моравский. «Воспоминания», Красная газета, 1928, № 318 (пол.).
Демутов трактир до наших дней не сохранился, и петербуржец, проходя по набережной Мойки, мимо дома № 24, где красуется вывеска ресторана Донона, и не подозревает, что этот ресторан существует на месте Демутова трактира… Купец Демут приобрел сквозной участок с Мойки на Конюшенную улицу и в 1796 году построил на Конюшенной улице новый каменный, на сводах, дом. Гостиница Демут или, как ее тогда звали, трактир Демутов, была, особенно по тому времени, значительная, число номеров превышало несколько десятков… В трактире была и большая зала, в которой устраивали аукционы и концерты. В 1823 г. дом Демута перешел к метрдотелю Рекету, а с конца 20-х или начала 30-х годов стал принадлежать купцам Калугиным, сохраняя долгое время старое прозвище Демутов Трактир.
П. Зет (П. Н. Столпянский). В старом Петербурге. Новое Время, 1912, № 12889.
Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь о M-de Керн, которую с помощью божьей (…).
Пушкин – С. А. Соболевскому, в конце марта 1828 г., из Петербурга.
(Псковский помещик И. Е. Великопольский, мало даровитый поэт и страстный картежный игрок, выпустил в свет стихотворную «Сатиру на игроков», в которой живописал страшные последствия картежной игры. Пушкин напечатал в булгаринской «Северной Пчеле» «Послание к В., сочинителю Сатиры на игроков», где высмеивал проповедников, учащих свет тому, в чем сами грешны:
Некто мой сосед,
На игроков, как ты, однажды
Сатиру злую написал
И другу с жаром прочитал.
Ему в ответ его приятель
Взял карты, молча стасовал,
Дал снять, и нравственный писатель
Всю ночь, увы! понтировал.
Тебе знаком ли сей проказник? и т. д.
Великопольский написал стихотворный ответ Пушкину и отправил его Булгарину для помещения в «Северной Пчеле». Булгарин передал стихи Пушкину с запросом, согласен ли он на их напечатание.)
Булгарин показал мне очень милые ваши стансы ко мне в ответ на мою шутку. Он сказал мне, что цензура не пропускает их, как личность, без моего согласия. К сожалению, я не могу согласиться:
Глава Онегина вторая Съезжала скромно на тузе – и ваше примечание конечно, личность и неприличность. И вся станса недостойна вашего пера. Мне кажется, что вы немножко мною недовольны. Правда ли? По крайней мере, отзывается чем-то горьким ваше последнее стихотворение. Неужели вы хотите со мною поссориться не на шутку и заставить меня, вашего миролюбивого друга, включить неприязненные строфы в восьмую главу Онегина? N. В. Я не проигрывал второй главы, а ее экземплярами заплатил свой долг, так точно, как вы заплатили мне свой – родительскими алмазами и 35-ю томами энциклопедии. Что, если напечатать мне сие благонамеренное возражение? Но я надеюсь, что я не потерял вашего дружества и что мы при первом свидании мирно примемся за карты и за стихи.
Пушкин – И. Е. Великопольскому, в конце марта – начале апр. 1828 г., из Петербурга.
Сегодня праздник Преполовения, праздник в крепости. В хороший день Нева усеяна яликами, ботиками и катерами, которые перевозят народ. Сегодня и праздник – ранее, и день холодный, и лед шел по Неве из Ладожского озера, т. е. не льдины, а льдинки, но однако же народу было довольно. Мы садились с Пушкиным в лодочку, две дамы сходят, и одна по-французски просит у нас позволения ехать с нами, от страха ехать одним. Мы, разумеется, позволяем. Что же выходит? Это была сводня с девкою. Сводня узнала Пушкина по портрету его, выставленному в Академии. И вот как русский бог подшутил над нашим набожным и поэтическим странствием. У пристани крепости расстались мы avec notre vile prose (с нашей низкой прозой), у которой однако же Пушкин просил позволения быть в гостях, и пошли бродить по крепости и бродили часа два. Крестный ход обходит все стены крепости, и народ валит за ним… Много странного и мрачно и грозно-поэтического в этой прогулке по крепостным валам и по головам сидящих внизу в казематах. Мы с Пушкиным, встреча с девкою в розовом капоте, недавно приехавшей из Франкфурта, и прочее, и прочее, все это послужить может для любопытной главы в записках наших.
Вчера немного восплясовали мы у Олениных. Ничего, потому что никого замечательного не было. Девица Оленина довольно бойкая штучка. Пушкин называет ее «драгунчиком» и за этим драгунчиком ухаживает.
Кн. П. А. Вяземский – жене своей В. Ф. Вяземской, 18 апр. 1828 г. Лит. – худ. сборник «Красной Панорамы», 1929, ноябрь, стр. 48.
Здесь Пушкин ведет жизнь самую рассеянную, и Петербург мог бы погубить его. Ратная жизнь переварит его и напитает воображение существенностью. До сей поры главная поэзия его заключалась в нем самом. Онегин хорош Пушкиным, но, как создание, оно слабо.
Кн. П. А. Вяземский – А. И. Тургеневу, 18 апр. 1828 г., из Петербурга. Арх. бр. Тургеневых, вып. VI, Пг., 1921, стр. 65.
Вы говорите, что писатель Пушкин и князь Вяземский просят о дозволении следовать за главной императорской квартирой. Поверьте мне, любезный генерал, что, ввиду прежнего их поведения, как бы они ни старались выказать теперь свою преданность службе его величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно бы было в чем-нибудь положиться; точно также нельзя полагаться на людей, которые придерживались одинаких с ними принципов и число которых перестало увеличиваться лишь благодаря бдительности правительства.
Вел. кн. Константин Павлович – А. X. Бенкендорфу, 14 апреля 1828 г., из Варшавы. Рус. Арх., 1884, II, 319 (фр.).
Началась турецкая война. Пушкин пришел к Бенкендорфу проситься волонтером в армию. Бенкендорф отвечал ему, что государь строго запретил, чтобы в действующей армии находился кто-либо, не принадлежащий к ее составу, но при этом благосклонно предложил средство участвовать в походе: хотите, сказал он, я определю вас в мою канцелярию и возьму с собою? Пушкину предлагали служить в канцелярии 3-го Отделения!
Н. В. Путята. Из записной книжки. Рус. Арх., 1899, I, 351.
В половине апреля 1828 года Пушкин обратился к А. X. Бенкендорфу с просьбою об исходатайствовании у государя милости к определению его в турецкую армию. Когда ген. Бенкендорф объявил Пушкину, что его величество не изъявил на это соизволения, Пушкин впал в болезненное отчаяние, сон и аппетит оставили его, желчь сильно разлилась в нем, и он опасно занемог. (21 апреля, накануне заболевания, он написал Бенкендорфу письмо, в котором просился в Париж. Бенкендорф поручил автору, знакомому с Пушкиным, заехать к нему и его успокоить.) Тронутый вестию о болезни поэта, я поспешил к нему. В этот час обыкновенно заезжал ко мне приятель мой, А. П. Бочков, – «Едем вместе к Пушкину». – «Очень рад», – отвечал мой приятель, и мы отправились.
Пушкин квартировал в трактире Демута, по канаве направо, в той части нумеров, которые обращены были окнами на двор, к северо-западу (теперь эти номера уже не существуют). Человек поэта встретил нас в передней словами, что Александр Сергеевич очень болен и никого не принимает.
– Кроме сожаления об его положении, мне необходимо сказать ему несколько слов. Доложи Александру Сергеевичу, что Ивановский хочет видеть его.
Лишь только выговорил я эти слова, Пушкин произнес из своей комнаты: