Мне лютые дела не новость;
Но демона отрекся я,
И остальная жизнь моя
Заплата малая моя
За остальную жизни повесть.
Заплатою таких стихов должно бы быть сбережение оных под спудом.
Гоголь бросился со своим слугою Якимом по книжным лавкам, отобрал у книгопродавцев экземпляры, нанял номер в гостинице (эта гостиница, по указанию Прокоповича, находилась в Вознесенской улице, на углу, у Вознесенского моста) и сжег все экземпляры до одного.
П. А. Кулиш. Записки о жизни Гоголя, I, 67.
В 1829 году, когда Яким Нимченко, слуга Гоголя, выехал с ним в Петербург, Якиму было лет 26. Он был при Гоголе лакеем и поваром, жил сначала один, потом с женою. Поварскому искусству учился в Орловской губернии, у помещика Филиппова, куда отдан был еще отцом Гоголя.
В. П. Горленко. Миргород и Яновщина. Рус. Арх., 1893, I, 303.
Гоголь был такой молчаливый и таинственный, что напечатал он в первый раз свое сочинение «Ганц Кюхельгартен или картины», принес ко мне на продажу и через неделю спросил, продаются ли. Я сказал, что нет, он забрал их – и только и видели; должно быть, печка поглотила и тем кончилось, что и теперь нигде нет этой книги и публика не знает и не видала его первого произведения.
Книгопродавец Лисенков – Криворотовым, 13 ноября 1850 г. Рус. Стар., 1898, июнь, 605.
Мне предлагают место с 1000 рублей жалования в год. Но за цену ли, едва могущую выкупить годовой наем квартиры и стола, мне должно продать свое здоровье и драгоценное время? и на совершенные пустяки, – на что это похоже? в день иметь свободного времени не более как два часа, а прочее все время не отходить от стола и переписывать старые бредни и глупости господ столоначальников и проч… Итак, я стою в раздумье на жизненном пути, ожидая решения еще некоторым моим ожиданиям. Может быть, на днях откроется место немного выгоднее и благороднее; но, признаюсь, ежели и там мне нужно будет употребить столько времени на глупые занятия, то я – слуга покорный. Наконец я принужден снова просить у вас, добрая, великодушная моя маменька, вспомоществования. Чувствую, что в это время это будет почти невозможно вам, но всеми силами постараюсь не докучать вам более. Дайте только мне еще несколько времени укорениться здесь: тогда надеюсь как-нибудь зажить своим состоянием. Денег мне необходимо нужно теперь триста рублей.
Гоголь – матери, 22 мая 1829 г., из Петербурга. Письма, I, 22.
Метаюсь во все стороны, как бы лучше устроить свои дела, но, кроме прибавления долгу, ничего не успеваю. В Опекунский совет в С.-Петербург послала 1450 рублей, заняла у Борковской, да продала медный куб из винокурни, а себе сделаю деревянный, и с казной разделалась за сей год, да Николеньке надобно послать сколько смогу; он еще не определился о сию пору; я часто от него получаю письма и ему пишу по нескольку листов морали.
Мар. Ив. Гоголь – П. П. Косяровскому, 23 июня 1829 г. Рус. Стар., 1887, март, 687.
Книжка «Московского Телеграфа» со строгой рецензией Полевого вышла в конце июня. Только в № 87 «Северной Пчелы» 1829 г., вышедшем 20 июля, появился новый отзыв о «Ганце Кюхельгартене», столь же неблагоприятный, как рецензия Полевого. «В сочинителе, – говорит отзыв, – заметно воображение и способность писать (со временем) хорошие стихи, ибо издатели говорят, что «это произведение его восемнадцатилетней юности»; но скажем откровенно: сии господа издатели напрасно «гордятся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданием юного таланта». В «Ганце Кюхельгартене» столь много несообразностей, картины часто так чудовищны и авторская смелость в поэтических украшениях, в слоге и даже в стихосложении так безотчетлива, что свет ничего бы не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом. Не лучше ли б было дождаться от сочинителя чего-нибудь более зрелого, обдуманного и обработанного?» К этой рецензии присоединено известие, что «Ганц Кюхельгартен» продается во всех книжных лавках по 5 рублей. Это дополнительное извещение «Северной Пчелы» позволяет думать, что рецензия «Московского Телеграфа» не произвела на Гоголя такого сильного впечатления, какое приписывалось ей Кулишом («Прочитав рецензию Полевого, Гоголь тотчас собрал экземпляры и сжег все до одного»). Сожжение «Ганца Кюхельгартена», очевидно, совершилось после рецензии «Северной Пчелы», т. е. после 20 июля. Оно совпадает по времени с внезапным решением Гоголя ехать за границу, – решением, о котором он уведомил свою мать 24 июля. Одною из главных причин (если не главною) этой решимости был холодный прием, оказанный «Ганцу Кюхельгартену».
Н. С. Тихонравов. Сочинения Гоголя, изд. 10-е, V, 541.
Любезнейшая родительница! Руководствуясь чувствами сыновней к Вам любви, я ничем не могу доказать их более, как во время отсутствия моего утвердить благосостояние Ваше на прочном основании. По сему единственно побуждению все недвижимое имение полтавской губернии в поветах: полтавском и миргородском в селе Васильевке, состоящее в крестьянах, пашенных и сенокосных землях, лесах и прочих угодьях, как из наследственного с сестрами моими имения по разделу между нами законным образом мне достанется, – я вверяю в полное и беспрекословное распоряжение Ваше, так точно, как бы вы распоряжались Вашею собственностью, представляя Вам право продавать и закладывать из оного часть или все вообще по усмотрению Вашему, в чем я Вам верю совершенно, и что Вы сходно с сею доверенностью сделаете, на все то я в полной мере согласен. Вам преданнейший сын, 14-го класса Николай Гоголь-Яновский. – Сия доверенность принадлежит родительнице моей, коллежской асессорше Марье Ивановне Гоголь-Яновской.
1829 года июля 23 дня сие письмо С.-Петербургской палаты, Гражданского Суда в I Департаменте чиновник 14-го класса Николай Гоголь-Яновский явил и лично на основ. указа 1765 г. объявил, что оное собственноручно им подписано и дано родительнице его колл. асессорше Марье Ивановне Гоголь-Яновской.
Доверенность, выданная Гоголем матери. Соч. Гоголя под ред. В. В. Каллаша. Изд. Брокгауз – Ефрон, т. IX, стр. 230.
Маменька! Не знаю, какие чувства будут волновать вас при чтении письма моего; но знаю только то, что вы не будете покойны. Говоря откровенно, кажется, еще ни одного вполне истинного утешения я не доставил вам. Простите, редкая, великодушная мать, еще доселе недостойному вас сыну… Я решился, в угодность вам больше, служить здесь во что бы ни стало; но богу не было этого угодно. Везде совершенно я встречал одни неудачи и, что всего страннее, там, где их вовсе нельзя было ожидать. Люди, совершенно неспособные, без всякой протекции, легко получали то, чего я, с помощью своих покровителей, не мог достигнуть. Наконец… какое ужасное наказание! Ядовитее и жесточе его для меня ничего не было в мире. Я не могу, я не в силах написать… Маменька, дражайшая маменька! Я знаю, вы одни истинный друг мне. Поверите ли? и теперь, когда мысли мои уж не тем заняты, и теперь, при напоминании, невыразимая тоска врезывается в сердце. Одним вам я только могу сказать… Вы знаете, что я был одарен твердостью, даже редкою в молодом человеке… Кто бы мог ожидать от меня подобной слабости? Но я видел ее… нет, не назову ее… она слишком высока для всякого, не только для меня. Я бы назвал ее ангелом, но это выражение – некстати для нее. – Это божество, но облеченное слегка в человеческие страсти. – Лицо, которого поразительное блистание в одно мгновение печатлеется в сердце; глаза, быстро пронзающие душу; но их сияния, жгучего, проходящего насквозь всего, не вынесет ни один из человеков. О, если бы вы посмотрели на меня тогда!.. правда, я умел скрывать себя от всех, но укрылся ли от себя? Адская тоска, с возможными муками, кипела в груди моей. О, какое жестокое состояние! Мне кажется, если грешникам уготован ад, то он не так мучителен. Нет, это не любовь была… я, по крайней мере, не слыхал подобной любви. В порыве бешенства и ужаснейших душевных терзаний, я жаждал, кипел упиться одним только взглядом, только одного взгляда алкал я… Взглянуть на нее еще раз – вот бывало одно-единственное желание, возраставшее сильнее и сильнее, с невыразимою едкостью тоски. С ужасом осмотрелся и разглядел я свое ужасное состояние. Все совершенно в мире было для меня тогда чуждо, жизнь и смерть равно несносны, и душа не могла дать отчета в своих явлениях. Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь, водворить хотя тень покоя в истерзанную душу. В умилении я признал невидимую десницу, пекущуюся о мне, и благословил так дивно назначаемый путь мне. Нет, это существо, которое он послал лишить меня покоя, расстроить шатко-созданный мир мой, не была женщина. Если бы она была женщина, она бы всею силою своих очарований не могла произвесть таких ужасных, невыразимых впечатлений. Это было божество, им созданное, часть его же самого. Но, ради бога, не спрашивайте ее имени. Она слишком высока, высока!
Итак я решился. Но к чему, как приступить? выезд за границу так труден, хлопот так много! Но лишь только я принялся, все, к удивлению моему, пошло как нельзя лучше; я даже легко получил пропуск. Одна остановка была наконец за деньгами. Здесь уже было я совсем отчаялся; но вдруг получаю следуемые в опекунский совет. Я сейчас отправился туда и узнал, сколько они могут нам дать просрочки на уплату процентов; узнал что просрочка длится на четыре месяца после сроку, с платою по пяти рублей от тысячи в каждый месяц штрафу. Стало быть, до самого ноября месяца будут ждать. Поступок решительный, безрассудный; но что же было мне делать?.. Все деньги, следуемые в опекунский совет, оставил я себе и теперь могу решительно сказать: больше от вас не потребую. Одни труды мои и собственное прилежание будут награждать меня. Что же касается до того, как вознаградить эту сумму, как внесть ее сполна, вы имеете полное право данною и прилагаемою мною при сем доверенностью продать следуемое мне имение, часть или все, заложить его, подарить и проч., и проч. Во всем оно зависит от вас совершенно. Не огорчайтесь, добрая, несравненная маменька! Этот перелом для меня необходим. Это училище непременно образует меня: я имею дурной характер, испорченный и избалованный нрав (в этом признаюсь я от чистого сердца); лень и безжизненное для меня здесь пребывание непременно упрочили бы мне их на век. Нет, мне нужно переделать себя, переродиться, оживиться новою жизнью, расцвесть силою души в вечном труде и деятельности, и если я не могу быть счастлив (нет, я никогда не буду счастлив для себя: это божественное существо вырвало покой из груди моей и удалилось от меня), по крайней мере, всю жизнь посвящу для счастия и блага себе подобных.
Но не ужасайтесь разлуки, я недалеко поеду: путь мой теперь лежит в Любек. Это большой приморский город Германии, известный торговыми своими сношениями всему миру, – расстоянием от Петербурга на четыре дня езды. Я еду на пароходе и потому времени употреблю еще менее.
Прошу вас покорнейше, если случатся деньги когда-нибудь, выслать Данилевскому сто рублей. Я у него взял шубу на дорогу себе, также несколько белья, чтобы не нуждаться в чем.
Гоголь – матери, 24 июля 1829 года, из Петербурга. Письма, I, 123.
Ссылаясь на пламенную страсть к какой-то неизвестной особе, как на причину своей странной поездки, Гоголь, по всей вероятности, лукавил: ни Данилевский, ни другие товарищи не видели в нем никаких следов романтических увлечений и вообще никакой нравственной перемены. Никогда и впоследствии никому не обмолвился Гоголь об этой страсти, существовавшей в его воображении. Правда, Гоголь был весьма скрытен по природе, но, сколько ни припоминал А. С. Данилевский, – все его душевное состояние и самое поведение, в то время нисколько не подтверждали это невероятное сообщение.
В. И. Шенрок. Материалы, I, 182.
Терпел я порядочную бурю на корабле, во время которой, к собственному удивлению моему, и мысль о страхе не закрадывалась в мою душу; чувствовал только дурноту, – неминуемое следствие качки. После двухдневного плавания, не видя ничего, кроме моря и неба, прибыли мы к берегам Швеции, где увидел я несколько странного вида разбросанных хижин. Вид острова Борнгольма, с его дикими, обнаженными скалами и вместе цветущею зеленью долин и красивыми домиками, восхитителен. Из острова Борнгольма мы прямо пристали через четыре дня и вышли на берег Дании.
Гоголь – матери. Письма, I, 140.
Сегодня поутру, часа в три, прибыл я в Любек. Шесть дней плыл я водою: это случилось оттого, что ветер в продолжение всего этого времени не был для нас попутный. Теперь только, когда я, находясь один посреди необозримых волн, узнал, что значит разлука с вами, моя неоцененная маменька, в эти торжественные, ужасные часы моей жизни, когда я бежал от самого себя, что принужден был повиноваться воле того, который управляет нами свыше. Нет, я не могу расстаться с вами, великодушный друг, ангель-хранитель мой! Как! за эти бесчисленные благодеяния, за эту ничем неотплатимую любовь я должен причинять вам новые огорчения! Я должен, вместо радости и счастливого спокойствия, исполнить жизнь вашу горькими минутами! О, это ужасно! Эта раздирает мое сердце. Простите, милая, великодушная маменька, простите своему несчастному сыну, который одного только желал бы ныне – повергнуться в объятия ваши и излить перед вами изрытую и опустошенную бурями душу свою, рассказать всю тяжкую повесть свою. Часто я думаю о себе: зачем бог, создав сердце, может, единственное, по крайней мере редкое в мире, чистую, пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасному, душу, зачем он дал всему этому такую грубую оболочку? зачем он одел все это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения? Но мой бренный разум не в силах постичь великих определений всевышнего.
Ради бога, об одном прошу вас только: не думайте, чтобы разлука наша была долговременна. Я здесь не намерен долго пробыть, несмотря на то, что здешняя жизнь сноснее и дешевле петербургской. Я, кажется, и забыл объявить вам главной причины, заставившей меня именно ехать в Любек. Во все почти время весны и лета в Петербурге я был болен; теперь хотя и здоров, но у меня высыпала по всему лицу и рукам большая сыпь. Доктора сказали, что это следствие золотухи, что у меня кровь крепко испорчена, что мне нужно было принимать кровоочистительный декокт, и присудили пользоваться водами в Травемунде, в небольшом городке, в восемнадцати верстах от Любека. Для пользования мне нужно пробыть не более двух недель. Если вы хотите, то вам стоит только приказать мне оставить Любек, и я его оставлю немедленно. Я в Петербурге могу иметь должность, которую и прежде хотел, но какие-то глупые людские предубеждения и предрассудки меня останавливали. Имением, сделайте милость, располагайте, как хотите. Продайте, ради бога, продайте или заложите хоть и все. Я слово дал, что более не потребую от вас и не стану разорять вас так бессовестно. Должность, о которой я говорил вам, не только доставит мне годовое содержание, но даже возможность доставлять и вам вспоможения в ваших великодушных попечениях и заботах.
Гоголь – матери, 13 авг. (по нов. ст.) 1829 г., из Любека. Письма, I, 129.
Время, здесь проведенное, было бы для меня очень приятно, если бы я только так же был здоров душою, как теперь телом. В Травемунде я нахожусь два дня и завтра снова отправляюсь в Любек.
Гоголь – матери, 25 авг. (по нов. ст.), из Травемунда. Письма, I, 135.
С ужасом читал я письмо ваше, пущенное шестого сентября. Я всего ожидал от вас: заслуженных упреков, которые еще для меня слишком милостивы, справедливого негодования и всего, что только мог вызвать на меня безрассудный поступок мой; но этого я никогда не мог ожидать. Как вы могли, маменька, подумать даже, что я – добыча разврата, что нахожусь на последней ступени унижения человечества! наконец решились приписать мне болезнь, при мысли о которой всегда трепетали от ужаса даже самые мысли мои! Как вы могли подумать, чтобы сын таких ангелов-родителей мог быть чудовищем, в котором не осталось ни одной черты добродетели! Нет, этого не может быть в природе. Вот вам мое признание, одни только гордые помыслы юности, проистекавшие, однако ж, из чистого источника, из одного только пламенного желания быть полезным, не будучи умеряемы благоразумием, завлекли меня слишком далеко. Но я готов дать ответ перед лицом бога, если я учинил хоть один развратный подвиг, и нравственность моя здесь была несравненно чище, нежели в бытность мою в заведении и дома. И что касается до пьянства, я никогда не имел этой привычки. Дома я пил еще вино; здесь же не помню, чтобы употреблял его когда-либо. Но я не могу никаким образом понять, из чего вы заключили, что я должен быть болен непременно этою болезнью. В письме моем я ничего, кажется, не сказал такого, что могло бы именно означить эту самую болезнь. Мне кажется, я вам писал про мою грудную болезнь, от которой я насилу мог дышать, которая, к счастию, теперь меня оставила[13 - Нет, речь шла именно о золотухе и о сыпи на руках и на лице, – чего, по словам А. С. Данилевского, совсем не было. Примеч. В. И. Шенрока.]. Ах, если бы вы знали ужасное мое положение! Ни одной ночи я не спал спокойно, ни один сон мой не наполнен был сладкими мечтами. Везде носились передо мною бедствия и печали, и беспокойства, в которые я ввергнул вас. Простите, простите несчастную причину вашего несчастия.
Гоголь – матери. Письма, I, 136.
Гоголь, перед отъездом за границу, квартировал с Н. Я. Прокоповичем. Они не вели в отсутствие Гоголя переписки, и Прокопович воображал его странствующим бог знает где. Каково же было его удивление, когда, возвращаясь однажды вечером (22 сентября) от знакомого, он встретил Якима, идущего с салфеткою к булочнику, и узнал, что у них «есть гости!». Когда он вошел в комнату, Гоголь сидел, облокотясь на стол и закрыв лицо руками. Расспрашивать, как и что, было бы напрасно, и таким образом обстоятельства, сопровождавшие фантастическое путешествие, как и многое в жизни Гоголя, остались для него тайною.
П. А. Кулиш со слов Н. Я. Прокоповича. Записки о жизни Гоголя, I, 82.
Не менее удивлен был и А. С. Данилевский, когда он, входя к Прокоповичу, услышал звуки хорошо знакомого голоса. Хотя, по собственным словам его, он совершенно не верил в серьезность плана, составленного Гоголем, и предвидел его скорое возвращение, но все-таки никак не ожидал, что это случится так быстро.
В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Материалы. I, 187.
По свидетельству А. С. Данилевского, во время своей первой заграничной поездки Гоголь накупил множество разных небольших, но чрезвычайно изящных и красивых вещей, которые особенно пришлись ему по вкусу.
В. И. Шенрок. Материалы. II, 84.
А. А. Трощинский заплатил в банк весь долг, лежавший на Марье Ивановне (Гоголь) под залог всего имения. Марья Ивановна весьма ошиблась заключениями своими о гениальном муже, сыне ее Никоше; он был выпущен из нежинского училища, нигде не хотел служить, как в одном из министерств, и отправился в столицу с великими намерениями и вообще с общеполезными предприятиями: во-первых, сообщить матушке не менее 6000 р. денег, кои он имеет получить за свои трагедии; во-вторых – исходатайствовать Малороссии увольнение от всех податей. Таковые способности восхищали матушку, и она находит любимый разговор свой рассказами о необыкновенных дарованиях Никоши. Едва Никоша прибыл в столицу, как начал просить у матушки денег, коих она переслала выше состояния, наконец она, думаю, не без помощи А. А., собрала 1800 р. для заплаты процентов в банк; для исполнения сего вернее человека не могла найти матушка, как сына своего, и тем вернее было сие, что сыново же имение находится под залогом. Гений Никоша, получив такой куш, зело возрадовался и поехал с сими деньгами вояжировать за границу, но, увидевши границу, издержал все деньги и возвратился опять в столицу. Но чтобы матушка не была в убытке, то он дал ей письменное позволение пользоваться его доходами с имения, а в том имении оказалось великое изобилие в снеговых слоях и глыбах. А. А., будучи еще в Кибинцах, узнав о таковых подвигах Никоши, сказал: «Мерзавец! Не будет с него добра!» И пошло бы имение в публичную продажу с пятью дочками, но теперь, как сказано выше, долг заплачен.
В. Я. Ломиковский – И. Р. Мартосу, 9 января 1830 г. Киевская Старина, 1898, т. 62, стр. 122–123.
Не снискав известности на поприще литературном, Гоголь обратился к театру. Успехи его на гимназической сцене внушали ему надежду, что здесь он будет в своей стихии. Он изъявил желание вступить в число актеров и подвергнуться испытанию. Неизвестно, какую роль должен был он играть на пробном представлении, только игру его забраковали начисто, и я не знаю, приписать ли это робости молодого человека, не видавшего света. Как бы то ни было, но Гоголь должен был отказаться от театра после первой неудачной репетиции. Проба комического его таланта происходила в кабинете директора театров, князя С. С. Гагарина, в присутствии актеров В. А. Каратыгина и Брянского.
П. А. Кулиш, I, 74.
В одно утро 1830 или 1831 года (хорошо не помню) мне доложили, что кто-то желает меня видеть. В то время я занимал должность секретаря при директоре императорских театров, князе Гагарине, который жил тогда на Английской набережной. Приказав дежурному капельдинеру просить пришедшего, я увидал молодого человека весьма непривлекательной наружности, с подвязанною черным платком щекою, и в костюме хотя приличном, но далеко не изящном. Молодой человек поклонился как-то неловко и довольно робко сказал мне, что желает быть представленным директору театров. «Позвольте узнать вашу фамилию?» – спросил я. – «Гоголь-Яновский». – «Вы имеете к князю какую-нибудь просьбу?» – «Да, я желаю поступить в театр». Я попросил его сесть и обождать.
Было довольно рано; князь еще одевался. Гоголь сел у окна, облокотился на него рукою и стал смотреть на Неву. Он часто морщился, прикладывая другую руку к щеке, и мне казалось, что у него болят зубы. «У вас, кажется, болит зуб? – спросил я. – Не хотите ли одеколону?» – «Благодарю, это пройдет так». Помолчав с полчаса, он спросил: «А скоро ли я смогу видеть князя?» – «Полагаю, что скоро; он еще не одевался». Гоголь замолчал и опять глядел на Неву, барабаня пальцами по стеклу. Вышел чиновник Крутицкий; попросил его узнать, оделся ли князь. Через минуту он вернулся и сказал, что князь уже в кабинете. Доложив директору, что какой-то Гоголь-Яновский пришел просить об определении его к театру, я ввел Гоголя в кабинет к князю. «Что вам угодно?» – спросил его князь. Князь Гагарин, человек в высшей степени добрый, благородный и приветливый, имел наружность довольно строгую и даже суровую и тому, кто не знал его близко, внушал всегда какую-то робость. Вероятно, такое же впечатление произвел он и на Гоголя, который, вертя в руках шляпу, запинаясь, отвечал: «Я желал бы поступить на сцену и просить ваше сиятельство о принятии меня в число актеров русской труппы». – «Ваша фамилия?» – «Гоголь-Яновский». – «Из какого звания?» – «Дворянин». – «Что же побуждает вас идти на сцену? Как дворянин, вы могли бы служить». Между тем Гоголь имел время оправиться и отвечал уже не с прежнею робостью. «Я человек небогатый, служба вряд ли может обеспечить меня, мне кажется, что я не гожусь для нее, к тому же я чувствую призвание к театру». – «Играли вы когда-нибудь?» – «Никогда, ваше сиятельство». – «Не думайте, чтоб актером мог быть всякий: для этого нужен талант». – «Может быть, во мне какой-нибудь талант». – «Может быть! На какое же амплуа думаете вы поступить?» – «Я сам этого теперь еще хорошо не знаю; но полагал бы – на драматические роли». Князь окинул его глазами и с усмешкой сказал: «Ну, г. Гоголь, я думаю, что для вас была бы приличнее комедия; впрочем, это ваше дело». Потом, обратясь ко мне, прибавил: «Дайте г. Гоголю записку к Александру Ивановичу, чтобы он испытал его и доложил мне». Князь поклонился, и мы вышли. В то время инспектором русской труппы был известный любитель театра А. Ив. Храповицкий. Он был человек очень добрый, но принадлежал к старой классической школе. Он сам часто играл в домашних спектаклях вместе с знаменитой Е. С. Семеновой (кн. Гагариной), считал себя великим знатоком и был убежден, что для истинного трагического актера необходимы: протяжное чтение стихов, декламация, дикие завывания и неизбежные всхлипывания, или, как тогда выражались, драматическая икота. К этому-то великому знатоку драматического искусства адресовал я Гоголя. Храповицкий назначил день испытания, кажется, в Большом театре, утром, в репетиционное время. Там заставил он читать Гоголя монологи из «Дмитрия Донского», «Гофолии» и «Андромахи», перевода графа Хвостова. Я не присутствовал при этом испытании, но потом слышал, помнится мне, от М. А. Азаревичевой, И. П. Борецкого и режиссера Боченкова, а также, кажется, и от П. А. Каратыгина, что Гоголь читал просто, без всякой декламации, но как чтение это происходило в присутствии некоторых артистов и Гоголь, не зная на память ни одной тирады, читал по тетрадке, то сильно сконфузился и, действительно, читал робко, вяло и с беспрестанными остановками. Разумеется, такое чтение не понравилось и не могло нравиться Храповицкому, истому поклоннику всякого рода завываний и драматической икоты. Он, как мне сказывали, морщился, делал нетерпеливые жесты и, не дав Гоголю кончить монолог Ореста из «Андромахи», с которым Гоголь никак не мог сладить, вероятно, потому, что не постигал всей прелести стихов Хвостова, предложил ему прочитать сцену из комедии «Школа стариков», но и тут остался совершенно недоволен. Результатом этого испытания было то, что Храповицкий запискою донес кн. Гагарину, что на испытании Гоголь-Яновский «оказался совершенно неспособным не только в трагедии или в драме, но даже в комедии; что он, не имея никакого понятия о декламации», даже и по тетради читал очень плохо и нетвердо, что фигура его совершенно неприлична для сцены, и в особенности для трагедии, что он не признает в нем решительно никаких способностей для театра и что если его сиятельству угодно будет оказать Гоголю милость принятием его на службу к театру, то его можно было бы употребить разве только на выход. Гоголь, вероятно, сам чувствовал неуспех своего испытания и не являлся за ответом; тем дело и кончилось.
Н. П. Мундт (секретарь при директоре театров). С.-Петербургские Ведомости, 1861, № 235. Перепечат. Радуга, 1886, № 19.
В конце 1829 или 1830 г., хорошо не помню, один из наших журналистов (сам Булгарин) сидел утром за литературною работою, когда вдруг зазвенел в передней колокольчик и в комнату вошел молодой человек, белокурый, низкого роста, расшаркался и подал журналисту бумагу. Журналист, попросив посетителя присесть, стал читать поданную ему бумагу – это были похвальные стихи, в которых журналиста сравнивали с Вальтер Скоттом, Адиссоном и т. д. Разумеется, что журналист поблагодарил посетителя, автора стихов, за лестное об нем мнение, и спросил, чем он может ему служить. Тут посетитель рассказал, что он прибыл в столицу из учебного заведения искать места и не знает, к кому обратиться с просьбою. Журналист просил посетителя прийти через два дня, обещая в это время похлопотать у людей, которые могут определять на места. Журналист в тот же день пошел к М. Я. фон-Фоку, управляющему III Отделением собств. канцелярии его имп. величества, рассказал о несчастном положении молодого человека и усердно просил спасти его и пристроить к месту, потому что молодой человек оказался близким к отчаянию. М. Я. фон-Фок охотно согласился помочь приезжему из провинции и дал место Гоголю в канцелярии III Отделения. Не помню, сколько времени прослужил Гоголь в этой канцелярии, в которую он являлся только за получением жалованья; но знаю, что какой-то приятель Гоголя принес в канцелярию просьбу об отставке и взял обратно его бумаги. Сам же Гоголь исчез куда неизвестно! У журналиста до сих пор хранятся похвальные стихи Гоголя и два его письма (о содержании которых почитаю излишним извещать); но более Гоголь журналиста не навещал!
Ф. В. Булгарин. Северная Пчела, 1854, № 175, стр. 829.