Царапкин жил в конце трамвайной линии, около аптеки, в огромном шестиэтажном, только что выстроенном доме рабоче-жилищной кооперации. Позвонила Бася, вошла.
Царапкин очень удивился. Она сказала, сурово глядя на него черными глазами:
– Я не знала, что ты комсомолец, уже после узнала. Пришла с тобою поговорить по-товарищески, по-комсомольски. Что же это ты, Царапкин, делаешь?
Вася с невинным лицом смотрел.
– Это насчет того, когда ты была у нас в лакировке? Что же я делаю? Когда ты ушла, я, совершенно напротив того, объяснил товарищам, что так не годится делать.
– А сам зачем делал?
И вдруг замолчала. И с удивлением стала оглядываться. Большая комната. Все в ней блестело чистотою и уютом. Никелированная полутораспальная кровать с медными шишечками, голубое атласное одеяло; зеркальный шкаф с великолепным зеркалом в человеческий рост, так что хотелось в него смотреться; мягкий турецкий диван; яркие электрические лампочки в изящной арматуре.
Бася отрывисто спросила:
– Что это у тебя за мебельный магазин?
Васенька покорежился. Бася подняла брови и изумленно взглянула на стену.
– А это что?!
Над диваном в красивых, совершенно одинаковых ореховых рамах висели рядком два портрета: портрет Ленина и – фотографически увеличенный собственный портрет Васеньки Царапкина с умным лицом.
– Два вождя на стене: Владимир Ленин и товарищ Царапкин! Ха-ха-ха!
Царапкин с неудовольствием возразил.
– Почему – «вождя»? Пришлось по случаю купить две рамки одинаковых, только всего и дела. А чего тебе из мебели тут не нравится?
– Ничего не нравится. Кокотки комната, а не комсомольца. Ты, случаем, уж не душишься ли?
– Кокотки тут ни при чем. И вообще я тебе удивляюсь, товарищ. При царском режиме рабочий жил, как свинья, – что же, и теперь мы должны жить так же? Я думаю, что рабочий должен повышать свой жизненный и культурный уровень, в этом и был смысл нашей великой революции.
– Да? – почтительно спросила Бася. Рассмеялась и встала. И смотрела с ненавистью.
– Я пришла с тобою говорить как с товарищем-революционером о твоем ошибочном поведении сегодня в цехе. А теперь вижу, что говорить нам с тобою не о чем. С тобою нужно бороться как с классовым врагом.
И вышла.
* * *
Из объявлений на задней странице газеты «Известия».
Гр-н ЦАРАПКИН Василий Алексеевич, уроженец города Москвы, меняет имя и фамилию Василий Царапкин на ВАЛЕНТИН ЭЛЬСКИЙ. Лиц, имеющих препятствия к означенной перемене, просят сообщить в Мособлзагс, Петровка, 38, зд. 5, с указанием имени, отчества, фамилии и местожительства.
* * *
Лелька в воскресенье зашла вечером к Басе. Расхаживая по неуютной своей комнате широким мужским шагом и сильно волнуясь, Бася рассказала, как держался с нею на работе Царапкин. Когда Бася волновалась, она говорила захлебываясь, обрывая одну фразу другою.
– Этого оставить так нельзя. Нужно, понимаешь, вокруг этого дела чтобы забурлило общественное мнение. Чтоб широкие массы заинтересовались. Какое наглое рвачество! И комсомолец еще! Я поговорю в партийной ячейке. Думаю, – нельзя ли устроить над ним общественный суд, товарищеский, чтобы закрутить это дело в самой гуще рабочих масс.
Пили чай. С хохотом делились такими противоположными впечатлениями от посещения обиталищ Спирьки и Царапкина.
Лелька сказала:
– А я недавно присутствовала на занятиях твоего брата, как он ведет кружок по диамату.
Черные глаза Баси блеснули острым любопытством. Стараясь показаться безразличной, она спросила, глядя в сторону:
– Как тебе понравились его занятия?
– Замечательно! Прямо, профессор какой-то! Откровенно сказать, раньше он мне не нравился. А тут – замечательно! Видно, умница, и с собственным взглядом на все.
В глазах Баси мелькнула тайная радость. Она медленно сказала, сдвинув брови:
– Арон – это единственное пятно на моей революционной совести.
– Пятно?
– Позорнейшее. Из-за которого я не должна бы смотреть прямо в глаза ни одному честному товарищу. Ведь мы с ним дети самого форменного нэпмана, мучного торговца. Только я с пятнадцати лет порвала с родителями, ушла от них, поступила в комсомол. А он от родителей не отказался, жил с ними, на их иждивении. Совершенно аполитический. До социализма ему нет никакого дела. А я провела его рабочим на завод, помимо биржи, через свои связи. Представляешь себе, какой он закройщик передов! Поддержала его кандидатуру в комсомол… Но как же мне иначе быть? Ты понимаешь, ему необходимо поступить в вуз, он обязательно должен дальше учиться, я уверена, что из него получится великий мыслитель. Увы! Не вроде Маркса, но, во всяком случае, вроде Спинозы или Эйнштейна… А так в вуз ему не попасть. Два раза блестяще сдавал вступительные, – и за социальное происхождение не принимали. Но скажи, неужели нам не нужны свои Эйнштейны?
Что Арон аполитичен, это сразу настроило Лельку против него. И, оказывается, ему совсем все равно, придет ли социализм или нет. Она вспомнила усмешку в его губах, когда он излагал в своем кружке возражения Энгельса Дюрингу. Чего доброго, он, может быть, даже – идеалист!
И Лелька ответила неохотно:
– Если так рассуждать, как ты, то придется принимать в вузы все классово чуждые элементы. Каждый папаша считает своего сынка гением.
Бася замолчала. Потом улыбнулась деланно:
– Как хорошая комсомолка, ты все это должна бы заявить, когда меня будут чистить. Поговаривают, что будет генеральная чистка всех партийцев.
Лелька обиделась.
– Что ты говоришь? За кого ты меня считаешь?
Бася нервно провела ладонями от висков по щекам.
– Я бы сочла своим долгом сказать. Ну, да спасибо.
Она молча заходила по комнате. Взглянула на часы в кожаном браслете. Потом сказала коротко и решительно:
– А теперь вот что. Пора тебе уходить. Я жду к себе своего парня.
Какого это парня? В личной жизни Бася была очень скрытна. Лелька знала только, что парни у нее меняются очень часто, что у нее было уже пять абортов.
Лелька шла по пустынной Второй Гражданской улице. Тихая облачная ночь налегла на поселок, со стороны Москвы небо светилось неугасающим заревом. Лелька думала о том, что вот и Бася оказалась небезупречной. Это очень печально. Насчет Арона, конечно. Насчет парней – это ее дело. Может быть, слишком уж у нее все это просто, но, кажется, тут есть общий какой-то закон: кто глубоко и сильно живет в общественной работе, тому просто некогда работать над собою в области личной нравственности, и тут у него все очень путанно… Но Арон! Эх, Баська, Баська!
От глубокой снежной тишины было жутко. В сугробе под забором чернело что-то большое. Чернело, шевелилось. Пьяный? Поднялся было на руках человек, опять упал. Пьяный-то словно и пьяный, а только слишком как-то все странно у него. Небо низко налегло на землю. Выли собаки.