По всему заводу рассматривали снимок, из других цехов заходили в намазочную, – почему-то всем интересно было увидать пропечатанных в натуре. Старые работницы ругались, молодым было приятно. И после этого им приятно стало сделаться ударницами. Само собою образовалось ударное ядро в цехе намазки материалов.
* * *
Оська Головастов. Тот, который вместе с Юркой накрыл тайного виноторговца Богобоязненного и потом на политбое командовал взводом, состязавшимся с Лелькиным взводом. Огромная голова, как раз по фамилии, большой и странно плоский лоб, на губах все время беспризорно блуждает самодовольная улыбка. На всех собраниях он обязательно выступает, говорит напыщенно и фразисто, все речи его – отборно-стопроцентные.
Раньше был он колодочником, – подносил колодки к конвейеру. Потом стал машинистом на прижимной машине, на которой в конце конвейера прижимают подошву к готовой галоше. За эту работу плата больше – 3 р. 25 к., а колодочник получает 2 р. 75 к. На каждый конвейер полагается по колодочнику. В «Проснувшемся витязе» Оська поместил такой вызов:
Я, Осип Головастов, заявляю: у колодочников рабочий день очень незагружен, они только и знают, что сидят в уборной и курят. По этой причине заявляю, что один колодочник может обслуживать не один конвейер, а сразу два, и берусь это доказать на деле. С прижимной машины перехожу на работу колодочника, несмотря, что колодочник получает меньше машиниста. Вызываю тт. колодочников последовать моему энтузиазму.
И месяц Головастов работал на подноске колодок. Сильно похудел, к концу работы губы были белые, а глаза глядели с тайною усталостью. Однако держался он вызывающе бодро и говорил:
– Определенно может один колодочник работать на два конвейера.
Через месяц на цеховом производственном совещании он заявил это самое. На него яростно обрушились колодочники:
– Ты месяц поработал, да опять к себе на машину уйдешь! Норму накрутишь, а сам выполнять ее не будешь. Не видали мы, как ты, высуня язык, с колодками бегал от конвейера к конвейеру?
Оська в ответ водил поднятою отвесно ладошкою и повторял:
– Товарищи! Ничего не поделаешь! Строительство социализма! Нужно напрягать все силы!
Помощник заведующего галошным цехом, инженер Голосовкер, тоже высказался против: экономия пустячная, 3 р. 25 к. на два конвейера, а истощение рабочего получается полное, это можно было наблюдать на самом товарище Головастове.
Оська вскочил, поднял ладошку:
– Прошу слова! – и заговорил: – Товарищи! Я вижу, что инженеру Голосовкеру нет дела до производства и до строительства социализма! Поэтому он и ведет саботаж всякому улучшению и всякому снижению себестоимости. Какая бы этому могла быть причина? Вот мы все время в газетах читаем – то там окажется спец-вредитель, то там. Не из этих ли он спецов, которые тайно только и думают о том, чтобы всовывать палки в колеса нашего строительства?
Обычно такие нападки на инженеров проходили без протестов собрания, но тут все слишком были против Оськи, посыпались крики:
– Буде! Больно много болтает! Выслужиться хочет!
И не дали ему кончить.
* * *
На заводском дворе висел огромный плакат, где каждые две недели оповещалось о проценте брака на каждом из конвейеров. Но это были не голые, как раньше, цифры, в которых никто не мог разобраться. Великолепно были нарисованы работницы в красных, зеленых, белых косынках; одни неслись на аэроплане, мотоциклетке или автомобиле; другие ехали верхом, бежали пешие, брели с палочкой; третьи, наконец, ехали верхом на черепахе, на раке или сидели, как в лодке, в большой черной галоше. Против каждой из фигур указывался соответствующий процент брака: аэроплан, например, – от 1,3 до 1,9, верхом на лошади – от 3,6 до 4,0, в галоше – больше шести.
И работницы останавливались, рассматривали, на каком месте их конвейер.
– Ой, батюшки, стыд какой! Бредем с палочкой! Скоро, гляди, на черепаху сядем!
В цехах, у конвейеров и машин, висели темно-бурые «красные доски», и на них написано было мелом:
Конв. 15. Щанова – инициатор уплотнения работы намазки бордюра.
Сахарова – взявшая на себя промазку бордюра для двух конвейеров, благодаря чему сокращен штат на одного человека.
Или:
Конв. 6. Гребнева и Аргунова – за работу сверх нормы и без оплаты 100 пар материала и за отсутствие прогулов.
На черных досках висели фамилии прогульщиков.
Преуспевшим обещались премии, – денежные или поездками в экскурсии, в дома отдыха.
Всячески ворошили рабочую массу, теребили, подхлестывали, перебирали все струны души, – не та зазвучит, так эта; всех так или иначе умели приладить к работе.
Пионеры, – и эта тонконогая мелкота в красных галстучках была втянута в кипящий котел общей работы. Ребята, под руководством пионервожатых, являлись на дом к прогульщикам, торчали у «черных касс», специально устроенных для прогульщиков, дразнили и высмеивали их; мастерили кладбища для лодырей и рвачей: вдруг в столовке – картонные могилы, а на них кресты с надписями:
Здесь лежит прах рвача Матвея Гаврилова. Здесь покоится злостная прогульщица Анисья Поспелова.
Дежурили у лавок Центроспирта и пивных, уговаривали и стыдили входящих. Кипнем кипела работа. Лельке странно было вспомнить, как пуста была работа с пионерами еще два-три года назад: в сущности, было только приучение к революционной болтовне. А теперь… Какой размах!
* * *
Лелька работала на конвейере, где мастерицей была ее старая знакомая Матюхина. Курносая, со сморщенным старушечьим лицом. В ней Лелька вскоре научилась ценить высшее воплощение того, что было хорошего в старом, сросшемся с заводом рабочем. Вся жизнь ее, все интересы были в работе, неудачами завода она болела как собственными, все силы клала в завод, совсем так, как рачительный крестьянин – в свое деревенское хозяйство. Температурит, доктор ей: «Сдайте работу, идите домой». – «Ну, что там, вот пустяки! Часы свои уж отработаю». Умерла у нее дочь. Придет Матюхина в приемный покой, поплачет, примет брому – и опять на работу. Она жила в производстве и должна была умереть у станка, потому что для таких людей выйти «на социалку» и в бездействии, вне родного завода, жить «на отдыхе», на пенсии – хуже было, чем умереть.
Матюхина была «ударницей». Но по отношению к ней это стало только новым названием, потому что ударницей она была всем существом своим тогда, когда и разговору не было об ударничестве. И горела подлинным «бурным пафосом строительства», хотя сама даже и не подозревала этого. На производственных совещаниях горела и волновалась, как будто у нее отнимали что-то самое ценное, и собственными, не трафаретно газетными словами страстно говорила о невозможно плохом качестве материала, об организационных неполадках.
– Стараемся, а дело все не выигрывается, хоть на канате вверх тащи! Хоть ты караул кричи! Резина в пузырях, а то вдруг щепа в ней, рожица никуда не годится. Сердца разрыв чуть не получаем, вот до чего убиваемся! А контрольные комиссии у нас над каждыми концами… На ком вину эту сорвать, не знаю, но надо бы кого-то под расстрел!
А из инженерской конторки приходила на свой конвейер взволнованная и измученно говорила девчатам:
– Вот! Опять брак вырос! За вчерашний день 54 пары брака. Ходила, ругалась в закройную передов и в мазильную.
И неутомимо ходила вокруг своего конвейера, осматривала и подмазывала каждую колодку, зорко следила, у какой работницы начинается завал, спешила на помощь и делала с нею ее работу.
* * *
Прорыв блестяще был ликвидирован. В октябре завод с гордостью рапортовал об этом Центральному комитету партии. Заполнена была недовыработка за июль – август, и теперь ровным темпом завод давал 59 тысяч пар галош, – на две тысячи больше, чем было намечено планом.
В газетах пелись хвалы заводу. Приезжали на завод журналисты, – толстые, в больших очках. Списывали в блокноты устав ударных бригад, член завкома водил их по заводу, администрация давала нужные цифры, – и появлялись в газетах статьи, где восторженно рассказывалось о единодушном порыве рабочих масс, о чудесном превращении прежнего раба в пламенного энтузиаста. Приводили правила о взысканиях, налагаемые за прогул или за небрежное обращение с заводским имуществом, и возмущенно писали:
Ах, как эти правила безнадежно устарели! Угрозы взысканиями за прогул и порчу имущества на фоне того, что происходило вокруг, отдавали чудовищной академической тупостью стандартного сочинителя правил…
На заводе читали такие статьи и хохотали.
Конечно, было все это хоть и так, но совсем, совсем не так.
* * *
Отдельных курилок на заводе нашем нет. Курят в уборных. Сидят на стульчаках и беседуют. Тут услышишь то, чего не услышишь на торжественных заседаниях и конвейерных митингах. Тут душа нараспашку. Примолкают только тогда, когда входит коммунист или комсомолец.
– Гонка какая-то пошла. В гоночных лошадей нас обратили. Разве можно? И без того по сторонам поглядеть некогда, – такая норма. А тут еще ударяйся.
– Говорят: «семичасовой день». Да прежде десять часов лучше было работать. Не спешили. А сейчас – глаза на лоб лезут.
– Зато времени больше свободного.