Старая дама с удивлением взглянула.
– Чего вам от меня надо?
– Чего надо! Не выношу вашего барского вида! Мы, рабочие, работаем, а вы нацепили пынсне на нос и поглядываете нахально!
Кондуктор сказал лениво:
– Что вы, гражданин, публику задираете?
У старой дамы глаза раздраженно выкатились, они стали очень большими.
– Я, может быть, больше вас работаю!
– Позво-ольте! Как вы можете меня оскорблять? Я рабочий, а вы говорите, что я ничего не работаю. Кондуктор!
Часть публики посмеивалась, другие возмущались. Товарищ Буераков наседал на даму, стучал кулаком себе в грудь и кричал:
– Вы забываетесь! Не знаете, с кем говорите! Я – рабочий, понимаете вы это? А ты мне смеешь говорить, что я ничего не делаю! Интеллигенция паршивая!
Тут уж вся публика возмутилась. Пожилой рабочий в кепке крикнул на него:
– Ты что тут хулиганишь, старикашка поганый? Чего к гражданке пристал, она тебя трогает? Вот возьму тебя за шарманку и выкину из вагона.
– Выкини, попробуй! – огрызнулся Буераков. Но замолчал. Нож острый в сердце: пролетариат, свой брат, – и против пролетария!
В Богородском он сошел. Видит, эта же дама идет впереди. И куда ему идти, туда и она впереди. Тьфу! Свернула – в ихний дом. Стала подниматься по лестнице. У его двери остановилась, позвонила. Он смущенно подошел.
– Вам кого?
Она оглядела его, узнала. Раздраженно ответила:
– Вам какое дело?
– Как я хозяин этой квартиры.
– Елену Ратникову.
– А-а… – Буераков расплылся в улыбке. – Хорошая дивчина, выдержанная.
Лелька открыла дверь и крикнула:
– Мама! Вот я рада!
И увела к себе. Товарищ Буераков высоко поднял брови и почесал за ухом.
Лелька, правда, очень обрадовалась. Такая тоска была, так чувствовала она себя одинокой. Хотелось, чтобы кто-нибудь гладил рукой по волосам, а самой плакать слезами обиженного ребенка, всхлипывать, может быть, тереть глаза кулаками. Она усадила мать на диван, обняла за талию и крепко к ней прижалась. Глаза у матери стали маленькими и любовно засветились.
А через час уже разругались. Мать рассказала Лельке о столкновении с Буераковым в трамвае. Лелька скучливо повела плечами.
– Какой кляузный старикашка! Вздорный, глупый.
У матери стали большие, злые глаза, и она спросила:
– Ты видишь тут только личную дрянность? И не видишь, до какой развращенности доведен рабочий класс в целом, как воспитывается в нем совершенно дворянская психология? Он вполне убежден, что он совсем какой-то особенный человек, не такой, как все остальные… Гадость какая!
Проспорили с полчаса, расстались холодно. Мать, спускаясь по лестнице, плакала, а Лелька плакала, сидя у себя на диване.
* * *
Одиноко было и грустно в душе Лельки. Но это она знала: пусть больно, пусть душа разрывается, – кому может быть до этого дело в той напряженной работе, которая шла кругом? И Лелька ни с кем не делилась переживаниями. Зачем лезть к другим со своими упадочными, индивидуалистическими настроениями?
Она оживала душою, когда была на заводе. Если выпадало два праздника подряд, начинала скучать по заводу. Иногда в свободную смену добывала себе пропуск, бродила по цехам, наблюдая производство во всех подробностях, и – наслаждалась.
Наслаждалась она красотою завода. Наслаждалась так, как – раньше думала – можно наслаждаться только заходом солнца за речною далью или лунною ночью на опушке рощи. Большие залы, полные веселого стального грохота, длинные ряды электрических ламп в красивых матовых колпаках, быстро движущиеся фигуры девчат на конвейерах, красные, голубые и белые косынки, алые плакаты под потолком. Высоко вдоль стены, словно кольчатый дракон, непрерывно ползет транспортер. И атмосфера дружного труда, где всё – и люди и машины – сливается в один торжествующий гимн труду.
Лелька жадно смотрела и повторяла любимое двустишие из Гейне:
Здесь выплачешь ты все ничтожное горе,
Все мелкие муки твои!
И представлялось ей: какая красота настанет в будущем, когда не придется дрожать над каждым лишним расходом. Роскошные заводы-дворцы, залитые электрическим светом, огромные окна, скульптуры в нишах, развесистые пальмы по углам и струи бьющих под потолок фонтанов. Крепкие, красивые мужчины и женщины в ярких одеждах, влюбленные в свой труд так, как теперь влюблены только художники.
Лелька сидела на окне около выходной двери, смотрела и думала:
«Это верно, да! Конечно, одежды будут яркие. Блеклые, усталые тона платьев, годные для буржуазных гостиных, в этих огромных залах сменятся снова одеждами ярко-красочными, как одежды крестьян, дающие такие чудесные пятна на фоне зеленого луга или леса».
– Чего это ты не работаешь?
Перед нею стоял Юрка и удивленно смотрел на нее.
– Я в дневной смене работала. А сейчас просто пришла. Полюбоваться, Люблю наш завод. Думала я… Сядь!
Она ласково потянула Юрку за руку и заставила сесть рядом на окно.
– Думала, какую мы разведем красоту на заводах, когда осуществим все пятилетки.
Делилась тем, о чем сейчас думала, глядела в робко-любящие глаза Юрки. И вдруг опять почувствовала, как она одинока и как сумасшедше хочется теплой, ровной, не высокомерной ласки. Спросила:
– Ну, а как ты живешь?
– Да! Ведь я тебе не говорил: записываюсь в Особую Дальневосточную армию добровольцем. Охота подраться с китайцами. Спирька уже записался.
Лелька поглядела ему в глаза. Помолчала. И вдруг решительно сказала:
– Юрка! Не записывайся. Позовут – иди. А тут у тебя работа серьезная, нисколько не меньше, чем с китайцами воевать. Эх, ты! – И, как в прежние времена, взъерошила ему волосы. – Все ты о буденновской кавалерии мечтаешь! Когда поймешь, что у нас тут, на производстве, бои еще более трудные, еще более нужные?
А про себя подумала: