* Около заката солнца прибыли в Коби. В ожидании чая и ужина наше общество разбрелось по окрестностям поста, любоваться окружавшими его скалами. В двух верстах находится довольно большой аул. Пушкину пришла мысль осмотреть его; нас человек 20 отправились в путь. Ал. С-ч набросил на плечи плащ и на голову надел красную турецкую фесе, захватив по дороге толстую, суковатую палку, и, так выступая впереди публики, открыл шествие. У самого аула толпа мальчишек встретила нас и робко начала отступать, но тут появилось множество горцев, взрослых мужчин и женщин с малютками на руках. Началось осматриванием внутренностей саклей, которые охотно отворялись, но, конечно, ничего не было в них привлекательного; разумеется, при этом дарились мелкие серебряные деньги, принимаемые с видимым удовольствием; наконец, мы обошли весь аул и, собравшись вместе, располагали вернуться на пост к чаю. Густая толпа все-таки нас не оставляла. Осетины, обыватели аула, расспрашивали нашего переводчика о красном человеке; тот отвечал им, что это «большой господин». Ал. С-ч вышел вперед и приказал переводчику сказать им, что «красный – не человек, а шайтан (черт); что его поймали еще маленьким в горах русские; между ними он привык, вырос и теперь живет подобно им». И когда тот передал им все это, толпа начала понемногу отступать, видимо, испуганная; в это время Ал. С-ч поднял руки вверх, состроил сатирическую гримасу и бросился в толпу. Поднялся страшный шум, визг, писк детей, – горцы бросились врассыпную, но, отбежав, начали бросать в нас камнями, а потом и приближаться все ближе, так что камни засвистели над нашими головами. Эта шутка Ал. С-ча могла кончиться для нас очень печально, если бы постовой начальник не поспешил к нам с казаками; к счастью, он увидал густую толпу горцев, окружившую нас с шумом и гамом, и подумал о чем-то недобром. Известно, насколько суеверный, дикий горец верит в существование злых духов в Кавказских горах. Итак, мы отретировались благополучно.
Н. Б. Потокский. Воспоминания. – Рус. Стар., 1880, т. 28, с. 579.
(В Грузии.) В Пайсанауре остановился я для перемены лошадей… Я пошел пешком, не дождавшись лошадей… Я дошел до Ананура, не чувствуя усталости. Лошади мои не приходили. Мне сказали, что до города Душета осталось не более как десять верст, и я опять отправился пешком. Но я не знал, что дорога шла в гору. Наступил вечер; я шел вперед, подымаясь все выше и выше. Местами глинистая грязь, образуемая источниками, доходила мне до колена. Я совершенно утомился. Темнота увеличивалась… Наконец увидел я огни и около полуночи очутился у домов, осененных деревьями. Первый встречный вызвался провести меня к городничему и требовал за то с меня абаз. Появление мое у городничего, старого офицера из грузин, произвело большое действие. Я требовал, во-первых, комнаты, где бы мог раздеться, во-вторых, стакан вина, в-третьих, абаза для моего провожатого. Городничий не знал, как меня принять, и посматривал на меня с недоумением. Видя, что он не торопится исполнить мои просьбы, я стал перед ним раздеваться, прося извинения de la libert? gr?nde. К счастью, нашел я в кармане подорожную, доказывающую, что я мирный путешественник, а не Ринальдо-Ринальдини. Благословенная хартия возымела тотчас свое действие: комната была мне отведена, стакан вина принесен и абаз выдан моему проводнику, с отеческим выговором за его корыстолюбие, оскорбительное для грузинского гостеприимства. Я бросился на диван, надеясь после моего подвига заснуть богатырским сном, – не тут-то было! Блохи напали на меня и во всю ночь не дали мне покою. По утру явился ко мне человек и объявил, что граф Пушкин[120 - Граф В. А. Мусин-Пушкин. – Ред.] благополучно переправился на волах через снеговые горы и прибыл в Душет. Нужно было мне торопиться! Граф Пушкин и Шернваль посетили меня и предложили опять отправиться вместе в дорогу. Я оставил Душет с приятною мыслью, что ночую в Тифлисе.
Пушкин. Путешествие в Арзрум, гл. I.
(Пушкин приехал в Тифлис 27 мая, пробыл в нем около двух недель, до 10 июня.) Ежедневно производил он странности и шалости, ни на кого и ни на что не обращая внимания. Всего больше любил он армянский базар, – торговую улицу, узенькую, грязную и шумную… Отсюда шли о Пушкине самые поражающие вещи: там видели его, как он шел обнявшись с татарином, в другом месте он переносил в открытую целую стопку чурехов.
На Эриванскую площадь выходил в шинели, накинутой прямо на ночное белье, покупая груши, и тут же, в открытую и не стесняясь никем, поедал их… Перебегает с места на место, минуты не посидит на одном, смешит и смеется, якшается на базарах с грязным рабочим муштаидом и только что не прыгает в чехарду с уличными мальчишками. Пушкин в то время пробыл в Тифлисе, в общей сложности дней, всего лишь одну неделю, а заставил говорить о себе и покачивать многодумно головами не один год потом[121 - Для характеристики легенд, творившихся о Пушкине, приводим еще отрывок из этих же воспоминаний. «Наша грузинская аристократия приготовила в Тифлисе роскошный пир в честь нового наместника, графа Паскевича. За почетным обедом, между прочим, для парада прислуживали сыновья самых родовитых фамилий в качестве пажей. Так как и я числился в таких же, то также присутствовал тут. Я был поражен и не могу забыть испытанного изумления: резко бросилось мне в глаза на этом обеде лицо одного молодого человека. Он показался мне с растрепанной головой, непричесанным, долгоносым. Он был во фраке и белом жилете. Последний был испачкан так, что мне казалось, что он нюхал табак (кн. Палавандов особенно настаивал на этом предположении). Он за стол не садился, закусывал на ходу. То подойдет к графу, то обратится к графине, скажет им что-нибудь на ухо, те рассмеются, а графиня просто прыскала от смеха. Эти шутки составляли потом предмет толков и разговоров во всех аристократических кружках: откуда взялся он, в каком звании состоит и кто он такой, смелый, веселый, безбоязненный? Все это казалось тем более поразительным и загадочным, что даже генерал-адъютанты, состоявшие при кавказской армии, выбирали время и добрый час, чтобы ходить к главнокомандующему с докладами, и опрашивали адъютантов, в каком духе на этот раз находится Паскевич. А тут – помилуйте! – какой-то господин безнаказанно заигрывает с этим зверем и даже смешит его. Когда указали, что он русский поэт, начали смотреть на него, по нашему обычаю, с большею снисходительностью. Готовы были отдать ему должное почтение, как отмеченному божьим перстом, если бы только могли примириться с теми странностями и шалостями, какие ежедневно производил он… Не вяжется представление, не к таким видам привыкли. Наши поэты степеннее и важнее самих ученых» (там же). – Пушкин приехал в Тифлис 27 мая. Между тем, уже 19 мая Паскевич со штабом прибыл из Тифлиса на фронт, оставив в Тифлисе вновь назначенного военным губернатором Грузии ген.-адъютанта Стрекалова (Кн. Щербатов. Генерал-фельдмаршал кн. Паскевич. Т. III, СПб., 1891, с. 177). И за все время пребывания Пушкина в Закавказье Паскевич оставался на фронте и не приезжал в Тифлис.].
Кн. Е. О. Палавандов по записи С. В. Максимова. – С. В. Максимов. Год на Севере. М., 1890, 4-е изд., с. 408–409.
Однажды, это было в Тифлисе, за обедом у издателя Тифлисской газеты Санковского, когда разговор коснулся до оды Пушкина «Наполеон», я, по младости и живости моего характера, необдуманно позволил себе заметить А. С. Пушкину, что он весьма слабо изобразил великого полководца, назвавши его баловнем побед, тогда как Наполеон по своим гениальным воинским способностям побеждал не случайно, а по расчету. Пушкин, взглянувши на меня не совсем благосклонно, принял мою выходку строптиво: быстро перервал разговор и замолчал. Впоследствии времени, когда уже мы сошлись ближе, он один раз, бывши в самом веселом расположении духа, напомнил мне об этом с извинением передо мною, что он круто принял мое замечание, а я, в свою очередь, со всем чистосердечием сознался ему, что и я не имел права так резко произнести мой приговор в присутствии его, не бывши знаком с ним коротко. Так это и кончилось общим смехом.
В бытность Пушкина в Тифлисе общество молодых людей, бывших на службе, было весьма образованное и обратило особенное внимание Пушкина, который встретил в среде их некоторых из своих лицейских товарищей. Всякий, кто только имел возможность, давал ему частный праздник или обед, или вечер, или завтрак, и, конечно, всякий жаждал беседы с ним. Наконец, все общество, соединившись в одну мысль, положило сделать в честь его общий праздник, устройство которого было возложено на меня. Из живописных окрестностей Тифлиса не трудно было выбрать клочок земли для приветствия русского поэта. Выбор мой пал на один из прекрасных загородных виноградных садов за рекою Кур. В нем я устроил праздник нашему дорогому гостю в европейско-восточном вкусе. Тут собрано было: разная музыка, песельники, танцовщики, баядерки, трубадуры всех азиатских народов, бывших тогда в Грузии. Весь сад был освещен разноцветными фонарями и восковыми свечами на листьях дерев, а в средине сада возвышалось вензелевое имя виновника праздника. Более 30 единодушных хозяев праздника заранее столпились у входа сада восторженно встретить своего дорогого гостя.
Едва показался Пушкин, как все бросились приветствовать его громким ура с выражением привета, как кто умел. Весь вечер пролетел незаметно в разговорах о разных предметах, рассказах, смешных анекдотах и пр. Одушевление всех было общее. Тут была и зурна, и тамаша, и лезгинка, и заунылая персидская песня, и Ахало, и Алаверды (грузинские песни), и Якшиол, и Байрон был на сцене, и все европейское, западное смешалось с восточноазиатским разнообразием в устах образованной молодежи, и скромный Пушкин наш приводил в восторг всех, забавлял, восхищал своими милыми рассказами и каламбурами. – Действительно, Пушкин в этот вечер был в апотезе душевного веселия, как никогда и никто его не видел в таком счастливом расположении духа; он был не только говорлив, но даже красноречив, между тем как обыкновенно он бывал более молчалив и мрачен. Как оригинально Пушкин предавался этой смеси азиатских увеселений! Как часто он вскакивал с места, после перехода томной персидской песни в плясовую лезгинку, как это пестрое разнообразие европейского с восточным ему нравилось и как он от души предался ребячьей веселости! Несколько раз повторялось, что общий серьезный разговор останавливался при какой-нибудь азиатской фарсе, и Пушкин, прерывая речь, бросался слушать или видеть какую-нибудь тамашу грузинскую или имеретинского импровизатора с волынкой. Вечер начинал уже сменяться утром. Небо начало уже румяниться, и все засуетилось приготовлением русского радушного хлеба-соли нашему незабвенному гостю. Мигом закрасовался ужинный стол, установленный серебряными вазами с цветами и фруктами и чашами, и все собрались в теснейший кружок еще поближе к Пушкину, чтобы наслушаться побольше его речей и наглядеться на него. Все опять заговорило, завеселилось, запело. Когда торжественно провозглашен был тост Пушкина, снова застонало новое ура при искрах шампанского. Крики ура, все оркестры, музыка и пение, чокание бокалов и дружеские поцелуи смешались в воздухе. Когда европейский оркестр во время заздравного тоста Пушкина заиграл марш из La dame blanche, на русского Торквато надели венок из цветов и начали его поднимать на плечах своих при беспрерывном ура, заглушавшем гром музыки. Потом посадили его на возвышение, украшенное цветами и растениями, и всякий из нас подходил к нему с заздравным бокалом и выражали ему, как кто умел, свои чувства, свою радость видеть его среди себя. На все эти приветы Пушкин молчал до времени, и одни теплые слезы высказывали то глубокое приятное чувство, которым он тогда был проникнут. Наконец, когда умолкли несколько голоса восторженных, Пушкин в своей стройной благоуханной речи излил перед нами душу свою, благодаря всех нас за торжество, которым мы его почтили, заключивши словами: «Я не помню дня, в который бы я был веселее нынешнего; я вижу, как меня любят, понимают и ценят, – и как это делает меня счастливым!» Когда он перестал говорить, – от избытка чувств бросился ко всем с самыми горячими объятиями и задушевно благодарил за эти незабвенные для него приветы. До самого утра пировали мы с Пушкиным.
К. И. Савостьянов. Письмо к В. П. Горчакову. – Пушкин и его совр-ки, т. XXXVII, с. 146–148.
Генерал Стрекалов, известный гастроном, позвал однажды меня обедать; по несчастию, у него разносили кушанья по чинам, а за столом сидели английские офицеры в генеральских эполетах. Слуги так усердно меня обносили, что я встал из-за стола голодный. Черт побери тифлисского гастронома!
Пушкин. Путешествие в Арзрум, гл. II.
Я с нетерпением ожидал разрешения моей участи (разрешения приехать на фронт). Наконец, получил я записку от Раевского (Ник. Ник-ча младшего, старинного приятеля Пушкина, в то время командовавшего Нижегородским драгунским полком). Он писал мне, чтобы я спешил к Карсу, потому что через несколько дней войско должно было идти дальше. Я выехал на другой же день (10 июня). (Действующие войска уже выступили из Карса и стояли за 25 верст от него.) Я взъехал на отлогое возвышение и вдруг увидел наш лагерь, расположенный на берегу Каречая; через несколько минут я был уже в палатке Раевского. Я приехал вовремя. В тот же день (13 июня) войско получило повеление идти вперед.
Пушкин. Путешествие в Арзрум, гл. II–III.
Я жил (в одной палатке) с братом Пушкина Львом, бок о бок с нашим двадцатисемилетним генералом (Н. Н. Раевским), при котором мы оба были адъютантами, но не в адъютантских, а дружеских отношениях. Я лежал в пароксизме лихорадки, бившей меня по-азиатски; вдруг я слышу, что кто-то подошел к палатке и спрашивает: дома ли? На этот вопрос Василий, слуга Льва Пушкина, отвечает, открывая палатку: «Пожалуйте, Александр Сергеевич!» При этом имени я понял, что Пушкин, которого мы ждали, приехал. Когда он вошел, я приподнялся на кровати и стал, со стуком зубов, выражать сожаление, что лихорадка мешает мне принять его, как бы я желал, в отсутствие его брата. Пушкин пустился, с своей стороны, в извинения и, по выходе, стал выговаривать Василию, что он впустил его, ничего не сказавши о больном. После пароксизма я отправился к Раевскому, где и познакомился с поэтом.
Как теперь вижу его, живого, простого в обращении, хохотуна, очень подвижного, даже вертлявого, с великолепными, большими, чистыми и ясными глазами, в которых, казалось, отражалось все прекрасное в природе, с белыми, блестящими зубами, о которых он очень заботился, как Байрон. Он вовсе не был смугл, ни черноволос, как уверяют некоторые, а был вполне белокож и с вьющимися волосами каштанового цвета. В детстве он был совсем белокур, каким и остался брат его Лев. В его облике было что-то родное африканскому типу; но не было того, что оправдывало бы его стих о самом себе: «Потомок негров безобразный». Напротив того, черты лица у него были приятные, и общее выражение очень симпатичное. Его портрет, работы Кипренского, похож безукоризненно. В одежде и во всей его наружности была заметна светская заботливость о себе.
М. В. Юзефович. Воспоминания о Пушкине. – Рус. Арх., 1880, т. III, с. 434.
Лев Сергеевич Пушкин похож лицом на своего брата: тот же африканский тип, те же толстые губы (большой нос), умные глаза; но он блондин, хотя волоса его так же вьются, как черные кудри Александра Сергеевича[122 - Слова «большой нос», находящиеся в рукописи, Бартеневым выпущены. Слова эти в рукописи неизвестною рукою зачеркнуты карандашом, и над ними написано: «плоский, широкий нос», а на полях тою же рукою: «Что вы, Николай Иванович! Откуда у Левушки взялся большой нос? У обоих братьев носы, напротив, были очень небольшие». Дальше на полях, против слов: «черные кудри Ал. С-ча»: «И это не так: у Ал. С-ча волосы были довольно светлого каштанового цвета». (Рукопись, находящаяся в библиотеке Коммун. Академии, I, 417–418.) Из других пометок неизвестного можно заключить, что он лично знавал Ал. С. Пушкина.].
Н. И. Лорер. Записки моего времени. – Рус. Арх., 1874, т. I, с. 384.
В пятом часу войско выступило. Я ехал с Нижегородским драгунским полком, разговаривая с Раевским, с которым уже несколько лет не видался. Настала ночь. Мы остановились в долине, где все войско имело привал. Здесь имел я честь быть представлен графу Паскевичу. Я нашел графа дома, перед бивачным огнем, окруженного своим штабом. Он был весел и принял меня ласково. Здесь увидел я нашего Вальховского (обер-квартирмейстер армии Паскевича, лицейский товарищ Пушкина), запыленного с ног до головы, обросшего бородой, изнуренного заботами. Он нашел, однако, время побеседовать со мною, как старый товарищ. Здесь увидел я и Михаила Пущина, раненного в прошлом году (разжалованный декабрист, брат Ивана Пущина, лицейского товарища Пушкина). Многие из старых моих приятелей окружили меня. Я воротился к Раевскому и ночевал в его палатке. На заре войско двинулось. Мы благополучно прошли опасное ущелие и стали на высотах Саганлу, в десяти верстах от неприятельского лагеря. Только успели мы отдохнуть и отобедать, как услышали ружейные выстрелы. Раевский послал осведомиться. Ему донесли, что турки завязали перестрелку на передовых наших пикетах. Я поехал с Семичевым посмотреть новую для меня картину.
Пушкин. Путешествие в Арзрум, гл. III.
Однажды, возвращаясь из разъезда, я сошел с лошади прямо в палатку Николая Раевского, чтобы первого его порадовать скорою неминуемою встречею с неприятелем, которой все в отряде с нетерпением ожидали. Не могу описать моего удивления и радости, когда тут А. С. Пушкин бросился меня целовать, и первый его вопрос был: ну, скажи, Пущин: где турки, и увижу ли я их; я говорю о тех турках, которые бросаются с криком и оружием в руках. Дай, пожалуйста, мне видеть то, за чем сюда с такими препятствиями приехал! – «Могу тебя порадовать: турки не замедлят представиться тебе на смотр, полагаю даже, что они сегодня вызовут нас из нашего бездействия». Живые разговоры с Пушкиным, Раевским и Сакеном (начальником штаба, вошедшим в палатку, когда узнал, что я возвратился) за стаканом чая приготовили нас встретить турок грудью. Пушкин радовался, как ребенок, тому ощущению, которое его ожидает. Я просил его не отделяться от меня при встрече с неприятелем, обещал ему быть там, где более опасности, между тем как не желал бы его видеть ни раненым, ни убитым. Раевский не хотел его отпускать от себя, а сам на этот раз, по своему высокому положению, хотел держать себя как можно дальше от выстрела турецкого, особенно же от их сабли или курдинской пики. Пушкину же мое предложение более улыбалось. В это время вошел Семичев (майор Нижегородского драгунского полка, сосланный на Кавказ из Ахтырского гусарского полка) и предложил Пушкину находиться при нем, когда он выедет вперед с фланкерами полка.
Еще мы не кончили обеда у Раевского с Пушкиным, его братом Львом и Семичевым, как пришли сказать, что неприятель показался у аванпостов. Все мы бросились к лошадям, с утра оседланным… Не успел я выехать, как уже попал в схватку казаков с наездниками турецкими, и тут же встречаю Семичева, который спрашивает меня, не видал ли я Пушкина? Вместе с ним мы поскакали его искать и нашли отделившегося от фланкирующих драгун, скачущего с саблею наголо, против турок, на него летящих. Приближение наше, а за нами улан с Юзефовичем, скакавшим нас выручать, заставило турок в этом пункте удалиться, – и Пушкину не удалось попробовать своей сабли над турецкою башкою, и он, хотя с неудовольствием, но нас более не покидал, тем более, что нападение турок со всех сторон было отражено, и кавалерия наша, преследовав их до самого укрепленного их лагеря, возвратилась на прежнюю позицию до наступления ночи.
М. И. Пущин. Встреча с Пушкиным за Кавказом. – Л. Н. Майков, с. 387–389.
Перестрелка 14 июня 1829 г. замечательна потому, что в ней участвовал славный поэт наш А. С. Пушкин… Когда войска, совершив трудный переход, отдыхали в долине Инжа-Су, неприятель внезапно атаковал передовую цепь нашу. Поэт, в первый раз услышав около себя столь близкие звуки войны, не мог не уступить чувству энтузиазма. В поэтическом порыве он тотчас выскочил из ставки, сел на лошадь и мгновенно очутился на аванпостах. Опытный майор Семичев, посланный генералом Раевским вслед за поэтом, едва настигнул его и вывел насильно из передовой цепи казаков в ту минуту, когда Пушкин, одушевленный отвагою, столь свойственною новобранцу-воину, схватив пику после одного из убитых казаков, устремился против неприятельских всадников. Можно поверить, что Донцы наши были чрезвычайно изумлены, увидев перед собою незнакомого героя в круглой шляпе и в бурке. Это был первый и последний военный дебют любимца Муз на Кавказе.
Н. И. Ушаков. История военных действия в Азиатской Турции в 1828 и 1829 гг. Варшава, 1843, ч. II, с. 303.
С Раевским Пушкин занимал палатку в лагере его полка, от него не отставал и при битвах с неприятелем. Так было между прочим в большом Саганлугском деле. Мы, пионеры, оставались в прикрытии штаба и занимали высоту, с которой, не сходя с коня, Паскевич наблюдал за ходом сражения. Когда главная масса турок была опрокинута и Раевский с кавалерией стал их преследовать, мы завидели скачущего к нам во весь опор всадника: это был Пушкин, в кургузом пиджаке и маленьком цилиндре на голове. Осадив лошадь в двух-трех шагах от Паскевича, он снял свою шляпу, передал ему несколько слов Раевского и, получив ответ, опять понесся к нему же, Раевскому. Во время пребывания в отряде Пушкин держал себя серьезно, избегал новых встреч и сходился только с прежними своими знакомыми, при посторонних же всегда был молчалив и казался задумчивым.
А. С. Гангеблов. Воспоминания декабриста. М., 1888, с. 188.
М. В. Юзефович рассказывал о Пушкине, с которым познакомился на Кавказе и был с ним под Эрзерумом. Он говорил, что Пушкину очень хотелось побывать под ядрами неприятельских пушек и, особенно, слышать их свист. Желание его исполнилось, ядра, однако, не испугали его, несмотря на то, что одно из них упало очень близко.
А. В. Никитенко. Записки и дневник, т. II, с. 403.
Александр очень весел, судя по письму… По-видимому, он в восторге от своего путешествия. В письме к Плетневу он дает подробную картину своего образа жизни в походе. Он ездит на казацкой лошади, с нагайкой в руке.
С. Л. Пушкин – О. С. Павлищевой, 22 авг. 1829 г. – Пушкин. Письма под ред. Б. Л. Модзалевского, т. II, с. 344 (фр.).
Лагерная жизнь очень мне нравилась. Пушка подымала нас на заре. Сон в палатке удивительно здоров. За обедом запивали мы азиатский шашлык английским пивом и шампанским, застывшим в снегах Таврийских.
Пушкин. Путешествие в Арзрум, гл. III.
Пушкин писал письма Нащокину и с Кавказа во второе свое путешествие. В одном из таких писем, сколько помнил Нащокин, Пушкин говорит, что путешествовал с особым денщиком, и солдаты, видя его, может быть, одного из русских в тех местах разъезжающим в статском платье, почитали его немецким попом.
П. И. Бартенев. – Девятнадцатый век. Кн. I, с. 402.
Пушкин носил и у нас щегольской черный сюртук, с блестящим цилиндром на голове, а потому солдаты, не зная, кто он такой, и видя его постоянно при Нижегородском драгунском полку, которым командовал Раевский, принимали его за полкового священника и звали драгунским батюшкой. Он был чрезвычайно добр и сердечен. Надо было видеть нежное участие, какое он оказывал Донцу Сухорукову, умному, образованному и чрезвычайно скромному литературному собрату, который имел несчастие возбудить против себя гонение тогдашнего военного министра Чернышева, по подозрению в какой-то интриге по делу о преобразовании войска донского. У него, между прочими преследованиями, отняты были все выписки, относившиеся к истории Дона, собранные им в то время, когда он рылся в архивах по поручению Карамзина. Пушкин, узнав об этом, чуть не плакал и все думал, как бы по возвращении в Петербург выхлопотать Сухорукову эти документы. – Во всех речах и поступках Пушкина не было уже и следа прежнего разнузданного повесы. Он даже оказывался, к нашему сожалению, слишком воздержным застольным собутыльником. Он отстал уже окончательно от всех излишеств… Я помню, как однажды один болтун, думая, конечно, ему угодить, напомнил ему об одной его библейской поэме и стал было читать из нее отрывок; Пушкин вспыхнул, на лице его выразилась такая боль, что тот понял и замолчал. После Пушкин, коснувшись этой глупой выходки, говорил, как он дорого бы дал, чтоб взять назад некоторые стихотворения, написанные им в первой легкомысленной молодости. И ежели в нем еще иногда прорывались наружу неумеренные страсти, то мировоззрение его изменилось уже вполне и бесповоротно. Он был уже глубоко верующим человеком и одумавшимся гражданином, понявшим требования русской жизни и отрешившимся от утопических иллюзий.
В своем тесном кругу бывали у нас с Пушкиным откровенные споры. Я был ярый спорщик, он тоже. Раевский любил нас подзадоривать и стравливать. Однажды Пушкин коснулся аристократического начала, как необходимого в развитии всех народов; я же щеголял тогда демократизмом. Пушкин, наконец, с жаром воскликнул: «Я не понимаю, как можно не гордиться своими историческими предками! Я горжусь тем, что под выборного грамотой Михаила Федоровича есть пять подписей Пушкиных».
Тут Раевский очень смешным сарказмом обдал его, как ушатом воды, и спор наш кончился. Уже после я узнал, по нескольким подобным случаям, об одной замечательной черте в характере Пушкина: об его почти невероятной чувствительности ко всякой насмешке, хотя бы самой невинной и даже пошлой. Против насмешки он оказывался всегда почти безоружным и безответным. Ее впечатление поражало его иногда так глубоко, что оно не сглаживалось в нем во всю жизнь.
«Бориса Годунова» и отрывки последней части «Онегина» Пушкин читал нам сам. Он, по-моему, не был чтецом-мастером: его декламация впадала в искусственность. Лев Сергеевич читал его стихи лучше, чем он. При чтении «Бориса Годунова» случился забавный эпизод. Между присутствующими был генерал М. (Муравьев?), известный прежде всего своим колоссальным педантизмом. Во время сцены, когда самозванец, в увлечении, признается Марине, что он не настоящий Дмитрий, М. не выдержал и остановил Пушкина: «Позвольте, Александр Сергеевич, как же такая неосторожность со стороны самозванца? Ну, а если она его выдаст?» Пушкин с заметною досадой: «Подождите, увидите, что не выдаст». После этой выходки Пушкин объявил решительно, что при М. он больше ничего читать не станет; и когда, потом, он собрался читать нам «Онегина», то поставлены были маховые, чтоб дать знать, если будет к нам идти М. Он и шел, но, по данному сигналу, все мы разбежались из палатки Раевского. М. пришел, нашел палатку пустою и возвратился восвояси. Тогда мы собрались опять, и чтение состоялось.
В бывших у нас литературных беседах я раз сделал Пушкину вопрос, всегда меня занимавший, как он не поддался тогдашнему обаянию Жуковского и Батюшкова и, даже в самых первых своих опытах, не сделался подражателем ни того, ни другого? Пушкин мне ответил, что этим он обязан Денису Давыдову, который дал ему почувствовать еще в лицее возможность быть оригинальным. Пушкин имел хорошее общее образование. Кроме основательного знакомства с иностранной литературой, он знал хорошо нашу историю и вообще для своего серьезного образования воспользовался ссылкой. Так, между прочим, он выучился по-английски. Сним было несколько книг, и в том числе Шекспир. Однажды он, в нашей палатке, переводил брату и мне некоторые из него сцены. Я когда-то учился английскому языку, но, не доучившись как следует, забыл его впоследствии. Однако ж все-таки мне остались знакомы его звуки. В чтении же Пушкина английское произношение было до того уродливо, что я заподозрил его знание языка и решил подвергнуть его экспертизе. Для этого, на другой день, я зазвал к себе его родственника Захара Чернышева, знавшего английский язык, как свой родной, и, предупредив его, в чем было дело, позвал к себе и Пушкина с Шекспиром. Он охотно принялся переводить нам его. Чернышев при первых же словах, прочитанных Пушкиным по-английски, расхохотался: «Ты скажи прежде, на каком языке читаешь?» Расхохотался в свою очередь и Пушкин, объяснив, что он выучился по-английски самоучкой, а потому читает английскую грамоту, как латинскую. Но дело в том, что Чернышев нашел перевод его правильным и понимание языка безукоризненным.
М. В. Юзефович. Воспоминания о Пушкине. – Рус. Арх., 1880, т. III, с. 435–445.
Мы стали подвигаться вперед, но с большою осторожностью. Через несколько дней, в ночном своем разъезде, я наткнулся на все войско сераскира, выступившее из Гассан-Кале нам навстречу. По сообщении известия об этом Пушкину в нем разыгралась африканская кровь, и он стал прыгать и бить в ладоши, говоря, что на этот раз он непременно схватится с турком; но схватиться опять ему не удалось, потому что он не мог из вежливости оставить Паскевича, который не хотел его отпускать от себя не только во время сражения, но на привалах, в лагере, и вообще всегда, на всех repos и в свободное от занятий время за ним посылал и порядочно – по словам Пушкина – ему надоел. Правду сказать, со всем желанием Пушкина убить или побить турка, ему уже на то не было возможности, потому что неприятель уже более нас не атаковал, а везде до самой сдачи без оглядки бежал, и все сражения, громкие в реляциях, были только преследования неприятеля, который бросал на дороге орудия, обозы, лагери и отсталых своих людей. Всегда, когда мы сходились с Пушкиным у меня или Раевского, он бесился на турок, которые не хотят принимать столь желанного им сражения.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: