– Чего ему? Скажи, чтоб сюда вошел! – сказал Николай Иванович.
В дверях залы показался высокий человек в мещанском пиджачке и стоптанных сапогах. Он поклонился и смиренно остановился у порога.
– Чего тебе, братец? – спросил Николай Иванович.
– Вот карточка вам от Владимира Владимировича.
Николай Иванович пробежал несколько строк, написанных на оборотной стороне визитной карточки, слегка покраснел и нахмурился.
– Ах, виноват! Очень приятно познакомиться! – и он протянул вошедшему руку. – Пожалуйста, садитесь! Не хотите ли чаю? Господин Гаврилов! – Отрекомендовал он его нам.
На тонких губах вошедшего мелькнула чуть заметная усмешка. Он поклонился и так же смиренно сел к столу на кончик стула. Это был худощавый человек лет тридцати пяти, с жиденькой бородкой и остриженный в скобку; выглядел он мелким торгашом-краснорядцем или прасолом, но лоб у него был интеллигентный.
Николай Иванович еще раз прочел карточку и спросил:
– Вы чего же, собственно, хотите?
– В этом году, как вы изволите знать, – начал Гаврилов с тою же чуть заметною усмешкою, – Россию посетил голод, какого давно уже не бывало. Народ питается глиною и соломою, сотнями мрет от цинги и голодного тифа. Общество, живущее трудом этого народа, показало, как вам известно, свою полную нравственную несостоятельность. Даже при этом всенародном бедствии оно не сумело возвыситься до идеи, не сумело слиться с народом и прийти к нему на помощь, как брат к брату. Оно отделывалось пустяками, чтоб только усыпить свою совесть: танцевало в пользу умирающих, объедалось в пользу голодных, жертвовало каких-нибудь полпроцента с жалованья. Да и эти крохи оно давало народу как подачку и только развращало его, потому что всякая милостыня разврат. В настоящее время народ еще не оправился от беды, во многих губерниях вторичный неурожай, а идет новая, еще худшая беда холера…
Николай Иванович слушал, забрав в горсть свою длинную седую бороду, и смотрел в окно.
– Общество, разумеется, по-прежнему остается достойным себя, – продолжал Гаврилов. – В этой новой беде, которая грозит уж и ему самому, оно забыло обо всем и бежит спасаться, куда попало. В народе остались только медики, а этого слишком мало. Народ нуждается в материальной помощи, а еще больше в духовной. Ни того, ни другого нет.
Николай Иванович положил голову на руку и стал смотреть на кончик своего сапога.
– Общество должно, наконец, прийти в себя. Оно всем обязано народу и ничего не отдает ему. «Другие трудились, а вы вошли в труд их», – говорит Иисус…
– Извините, пожалуйста, – прервал его Николай Иванович. – Я вот все слушаю вас… и мне все-таки неясно, чего вы, собственно, от меня желаете?
– Я обратился к вам потому, что мне Владимир Владимирович сказал, что вы хороший человек. В настоящее время на таких только людей и надежда.
– Вы хотите, чтоб я… пожертвовал в пользу голодающих? – медленно спросил Николай Иванович, подняв брови.
– Нам нужны ваше сердце, ваш ум, – сказал Гаврилов, чуть улыбнувшись, на небрежный вопрос Николая Ивановича. – Деньги – это последнее; только деньги нам не нужны. И во всяком случае я пришел просить у вас не денег.
– А чего же-с?
– Вашего нравственного содействия, активной работы в пользу несчастных.
– Вот как!.. Однако работа-то работой, а ведь, согласитесь, – прежде всего для этого все-таки нужны деньги.
– Миром управляют идеи, а не деньги. Прежде всего нужна любовь.
– Ну, а после нее – деньги? Ведь за хлеб купцу нужно заплатить деньгами, а не любовью.
– За деньгами дело не станет, их всегда легко собрать. То и горе у нас, что от всякого дела люди откупаются деньгами.
– Вы думаете? Ну, так я вам вот что скажу: у меня тут три четверти города знакомых, а я много собрать не возьмусь.
Гаврилов пожал плечами.
– Странно! Я здесь никого не знаю, всего только три дня назад приехал, а берусь вам собрать в месяц пятьсот рублей.
– Ну, исполать вам!.. – засмеялся Николай Иванович. – Я расскажу вам один случай. Был у нас тут в городе студент-юрист; кончает курс, а средств никаких; выгоняют за невзнос платы. Ну, вот я и вздумал устроить сбор. Заезжаю, между прочим, в одну богатую купеческую семью, в которой состою врачом около пятнадцати лет. Барышни сидят – в брильянтах, в кружевах. Говорю им. Они поморщились. «Посмотрим, говорят, может быть, что-нибудь найдем». Я к брату их: «Там с ними не сговоришься; вы, Платон Степаныч, энергичный человек, – возьмитесь за дело как следует, ведь сами понимаете, нужно помочь!» И знаете, какой из этого вышел результат?
– Какой же вышел результат?
– Ну, как вы думаете?
– Ну-с?
– С тех пор меня перестали приглашать в этот дом! – отрезал Николай Иванович и стал закуривать папиросу.
Гаврилов внимательно посмотрел на него.
– Зачем вы лечите таких? – спросил он, чуть дрогнув бровью.
Николай Иванович запнулся от неожиданности вопроса и пожал плечами.
– Странное дело! Врач обязан лечить всякого.
Гаврилов продолжал лукаво смотреть на него и беззвучно смеялся.
– Какого же рода «активной работы» желаете вы от меня? – спросил Николай Иванович, нахмурившись. – Прикажете идти в деревню, в народ?
– Народ не только в деревне, а и в городах, везде, – и везде он нуждается в помощи. Нужно только одно: чтоб не господа благодетельствовали мужичью, а братья помогали братьям. Когда погорелец приходит к мужику, мужик сажает его за стол, кормит обедом и дает копейку, – погорелец знает, что он товарищ, потерпевший несчастие. Когда погорелец приходит к барину, барин высылает ему через горничную пятачок, погорелец – нищий и получает милостыню. А милостыня есть худший из всех развратов, потому что она одинаково деморализует и дающего, и берущего. Господа съезжаются с разных концов города и с увлечением спорят о шансах Гладстона на избирательную победу или об исполнимости проектов Генри Джорджа, а тут же в подвале идет не менее ожесточенный спор о том, какая божья матерь добрее – Ахтырская или Казанская, и на скольких китах стоит земля. Это – два различных мира, не имеющих между собою ничего общего…
Николай Иванович нетерпеливо закачал ногою. Гаврилов со смиренною улыбкою спросил:
– Извините, может быть, я вам наскучил?
– Нет, что же-с? Сделайте одолжение. Но только… Я вот все время очень внимательно слушаю вас и все-таки никак не могу понять, что же я… обязан делать.
– Ближе стать, к братьям, больше ничего; помогать им, а не благодетельствовать, не беречь для себя знаний, которые должны быть достоянием всех…
– Да-с? – выжидательно сказал Николай Иванович.
– Приближается холера. Народ голодает – это лучшая почва для нее; народ невежествен – и это отнимает у него последние средства защиты. Пора. Пора же сознать, что когда люди кругом умирают, стыдно роскошествовать. (Гаврилов беглым взглядом оглядел стол с стоявшими на нем закусками.) Я всего три дня здесь, но уж видел прямо ужасающие картины нищеты – нищеты стыдливой и робкой, боящейся просить. Люди десятками ютятся в зловонных конурах, а мы занимаем по пяти-шести комнат; люди рады, если раздобудутся к обеду парою картофелин, а мы наедаемся так, что не можем шевельнуться. И если такие люди приходят к нам, мы смотрим на них не со стыдом, а с пренебрежением и не пускаем их дальше передней. Выход только один: сознать, что нечестный человек тот, кто не хочет понять этого, братски разделить с обиженными свой дом, стол, все; доказать, что мы действительно хотим помочь, а не убаюкивать только свою совесть.
– Если я вас понял, – проговорил Николай Иванович, сдерживая под усами улыбку, – вы мне предлагаете пригласить к себе в дом три-четыре нищих семьи, поселить их здесь, кормить, поить и обучать… Так?
– Да-с! – ответил Гаврилов, и по губам его снова пробежала чуть заметная усмешка.
Николай Иванович с любопытством смотрел на своего гостя. Наташа, подперев рукою подбородок и нахмурившись, также не спускала глаз с Гаврилова.
– Ну, скажите, господин Гаврилов, – увещевающим тоном заговорил Николай Иванович, – неужели же вам не стыдно говорить такой вздор?
– Почему вы полагаете, что это вздор? – спросил Гаарилов с своею быстрою усмешкою, нисколько не обидевшись.