А потом, в восемнадцатом году, под рождество, красные забрали в их армию среднего брата. И возвернулся он только летом, контуженный на правое ухо. А осенью пришли с юга белые. Корпус генерала Май-Маевского. И говорят: мобилизация, вы должны помогать большевиков скинуть. Будет, мол, Учредительное собрание и новая жизнь. И требуют от нас, от нашего семейства, одного мужика.
Ну, отец видит, что никуда не деться и говорит мне: иди-ка ты, сынок, сходи. Может, и правда, прогонят большевиков, так нам зачтется. Не высовывайся, под пули не лезь, начальство слушайся. Москва недалече, глядишь, к масленице вернёшься, а я тут пока один колёса погну…
Ну, я пошёл. А куда деваться?
Дали мне шинель, показали, как из винтовки стрелять. Дело нехитрое. Толку, правда, немного, потому как попасть я мог разве что в белый свет…
Уж не знаю почему – поставили меня денщиком ротного командира. Тут мне повезло, капитан Муромцев был мужчина спокойный, солдат по морде не лупцевал и даже не ругался последними словами. Только если совсем уж что-нибудь эдакое – так посмотрит, что хоть под землю провались…
В бою капитан не робел. Наоборот, делался таким весёлым-весёлым… Станет на одно колено, в бинокль смотрит да что-то напевает. Пуля просвистит – он и ухом не ведёт. А у меня душа – в пятки… Лежу, носом в землю, господа поминаю, маманю, всех святых…
Должность свою я старался исполнять на совесть: и порядок, и поесть вовремя, и поручения разные от капитана донести куда надобно… Один рядовой, Митька, земляк из соседнего уезда, всё меня подначивал. Будто бы я аки молния по командирским приказам ношусь, рота не успевает башкой вертеть… А что ж не помочь хорошему человеку?.. Как-то раз подслушал я разговор капитана с другим ротным, ротмистром. Они ночью выпивали, а я им закуску таскал… Так вот, ротмистр говорил, что вся беда в России от того, что мало пороли да ссылали, что нужно простонародье в полной строгости держать. На что наш капитан смеялся и отвечал в таком разе, что – как же его, народ-то, взять в полную строгость, когда он того уже не хочет… Может, оттого и настала революция, что вместо того, чтобы учить народ и делать его ровней, пороли да ссылали? Ротмистр на слова про «ровню» ругался и грозил, ежели Москву возьмут, всех смутьянов на бульварах развесить… Я, помню, удивился: что это за бульвары такие, на которых людей развешивают?..
Ну, Москву Май-Маевский не взял, а заместо того, наоборот, пошли мы назад, на юг, потому что красные давили вовсю. А мы с Митькой всё судили да рядили – что же нам делать? То ли сбежать и – по домам, то ли дальше уходить вместе с белой армией. То есть, всё дальше от Липовицы…
Митька – мне: а кому ты нужен в Липовице? Земли тебе все одно не достанется, потому как старшие братья загребут. Ты им не нужен вовсе… Маманя с отцом тебя, конечно, ждут, живого, а братаны – те нет, ты им лишний. А фронтовики? Они, небось, теперь все большевиками стали. Думаешь, они тебе в укор не поставят, как ты к Деникину пошёл?..
А я ему: так разве ж я своей волей, то ж мобилизация, я за старших, за все семейство пошел…
А Митька мне: большевики тебе скажут, дескать, коль не своей волей, так надо было перебежать к ним, красным то есть. А теперь ты вражина, и с тобой будет разговор простой…
На этом он меня, конечно, всегда побивал, потому что от фронтовиков я ничего хорошего не ожидал.
Все не могли мы с ним решить, как нам поступить. И вдруг, под Воронежем, пропал Митька. Утром был, а к обеду его не нашли. Ага, – подумал я, – он решил без меня дать дёру… Обиделся я на него, но тут ранило капитана Муромцева, стал он без сознания, и полковой командир велел мне за ним ходить, как за родной матерью. Ну что делать, так я и ходил за капитаном, пока он не выздоровел. Совестно было его бросить. Он, бывало, дремлет, а я рядом на телеге сижу и песню какую нить затяну – не слышно шума городского или раскинулось море широко. Он вроде спит, а потом скажет: давай – не для меня…
Я ему всегда до конца не допевал -
А для меня – кусок свинца,
Он в тело белое вопьется,
И слезы горькие прольются:
Судьба такая у меня.
А раз – забыл. Гляжу – а у него слезинка из закрытого глаза скатилась на щеку…
Встал на ноги капитан только после Ростова, когда мы уже шли к Новороссийску. А там – полный беспорядок. Всё перемешалось, никого не найти, из-за гор канонада слышна ночью, все бегают, матерятся. И передают от одного к другому, что красные рубят нашего брата беспощадно…
Капитан Муромцев пошёл к начальству разбираться, а я – первым делом к морю, посмотреть: что это такое – море? После нашего пруда в Липовице повидал я две реки – Воронеж и Дон, но море, конечно, не сравнить. Волны – в два аршина. Бегут на тебя, бегут, как будто кто их гонит, – то ли царь морской, то ли сам господь небесный…
Я даже попробовал этой морской воды. А она – холодная и как бы рассолом сладким отдаёт…
Вернулся капитан от начальства, пошли мы в трактир, поесть. И говорит капитан: через два часа уходит корабль на Крым. Так что решай: либо со мной, либо положись на волю божью и милость большевиков. А они, говорит, будут здесь дня через два…
В общем, ушёл я с капитаном Муромцевым в Крым, и там мы ещё полгода проваландались. И опять я гадал, что мне делать: возвращаться в Липовицу через большевиков или бежать дальше в туретчину… Я говорю капитану: что за Константинополь такой, что мы там забыли, кому мы там нужны? А он усмехается, дескать, мы теперь никому не нужны, а там хоть живы будем… Вон, красные с севера жмут, и теперь уже, ясное дело, сбросят нас в Черное море, порубив предварительно на кусочки… Это он, капитан, в подпитии так выражался… А так, коли уйдём в туретчину, – глядишь, мир посмотрим. А уж совсем будет невмоготу – можно и вернуться, когда война кончится, никуда твоя Липовица не денется, она триста лет стояла и ещё столько же простоит… Это мне, говорит капитан, назад хода нет, а тебя, может, и простят большевики.
Куда мне было деваться от капитана Муромцева? Ушел я с ним в Константинополь этот самый Стамбул, турок посмотрел и турчанок. А уже из туретчины пошли мы в Африку, в порт Бизерту, через все море, которое называется средиземным. Теперь уж море было теплое, и купался я в нём и даже плавать выучился…
А уж из Бизерты пришли мы в Марсель, и вот там я к французской речи стал привыкать. Интересная та речь, шустрая и звонкая, как у птицы весенней… И французы народ шустрый, за ними никогда не успеешь поспевать.
Марсель – город такой большой и красивый, что я по первости даже не понимал, как это можно так жить. Целый час идёшь по улице, а она не кончается. Дома каменные, с завитушками, трамваи бегают по рельсам, трактиры на каждом шагу. И народу – как колосьев на току.
В Константинополе-то, в Стамбуле то есть, мы на острове сидели. Я оттуда вообще ни разу не выбрался, только издаля, через пролив видал эти самые башни – минареты… А тут – Марсель, корабли в порту один на другом, крепость какая-то вдоль берега, стены в сто аршин высотой. А церкви-то каковы!.. Я как в первый раз зашел в ту церковь, так у меня прямо дух занялся: это ж какую махину люди смогли выстроить, голову закинешь, а все равно не видать, что там, наверху…
А ещё – автомобили! Сколько же их там по дорогам бегало! Я как увидал, обсмотрел его со всех сторон по-настоящему. У нас в полку тоже был один, но тогда меня к нему не допускали. А тут – вот они, блестящие, дымом воняют, а колеса – у! – нашим-то не чета.
Целый год прожили мы в Марселе, в казарме. Полсотни нас было, русских. Офицеры с французами всё толковали, как нам быть и как жить, а мы, нижние чины – за хозяйство в ответе и развлекайся кто как может.
Как-то пошёл я погулять к морю. Нравилось мне море: волна бежит, солнышко светит, и запах такой, словно от липы цветущей… А я хожу по берегу и песни ору – чтоб волну перешуметь. А что? Никого нет, разве господь бог слышит – так он поймёт, не заругает.
На обратном пути обгоняет меня автомобиль. Марка Рено, я уже знал. Один француз – за рулём, второй – рядом. Я – за ними, вышел за поворот, гляжу – автомобиль на боку, французы стоят и думают, что делать.
А на боку, потому что колесо с оси слетело и валяется в яме. Смотрю – ничего, целёхонькое. Можно и назад вернуть, ежели автомобиль приподнять. Кое-как мы колесо на ось поставили, и тот, который помоложе, поехал потихоньку, а мы со вторым – пешком. По дороге француз всё расспрашивал, кто я такой и как здесь оказался. Про Россию он понял и всё качал головой. Так мы дошли до автомобильной мастерской, а там оказалось, что этот пожилой – сам хозяин и есть. Он дал мне монету – за помощь. Я на эти монету купил вина, поесть и принёс капитану Муромцеву. Он смеялся и говорил, что я не пропаду, если что… Я про себя подумал: что это такое – если что?..
Стал я немного работать в этой мастерской. Хозяин за мной дочку присылал, если было много заказов, и они с зятем не справлялись.
А потом капитан объявил, что должны мы ехать в Париж. Вроде как там можно устроиться лучше. Хозяин мастерской сказал мне, что если уж я собрался в Париж, надо идти на завод Рено, что в Биянкуре. Мол, там меня запросто возьмут. Помню, я удивился: как это он так уверен, что меня возьмут?..
Приехали мы в Париж. То есть, не то чтобы Париж, а какая-то деревня за окраиной. Ну, я говорю – деревня, но это не то, что наша Липовица. Домики каменные, заборы железные и на них живой вьюнок – плющом называется.
Поселили нас в каком-то большом сарае. Муромцев с офицерами в Париж ездят, ну а мы, нижние чины – кто куда и сами по себе.
Тут я вспомнил про завод Рено и поехал в этот самый Биянкур. Приезжаю утром, а там народ с вокзала валит – и прямо в заводские ворота. Идут и идут, конца им нет. И сплошь одни мужики. Ну, и чёрт меня дёрнул, я между ними затесался – и тоже к воротам. Уже почти прошёл, но тут меня – хвать, и в какую-то каморку. И спрашивают: ты кто такой? А я говорю, на работу пришёл наниматься. На работу? – говорят. Так это в контору.
В конторе спросили документы. Я дал бумажку, которую нам в Марселе выписали. Конторщик пробурчал, что почитай каждый день русские приходят… Поспрашал он меня, что могу, и велел приходить через неделю.
А потом, помню, поехали мы на собрание. Там наши русские собирались, какой-то воинский союз, название уже не упомню. Ну, собрание как собрание. Про революцию, большевиков и что нужно быть готовыми вернуться, значит, на родину – ежели назреет момент.
И вот здесь я увидал, что это такое – Париж. Капитан Муромцев повел меня глядеть. Он всё знал, побывал ещё до войны. И с большим удовольствием мне показывал-рассказывал. И про башню Эйфеливую, и про мост в честь нашего царя, батюшки убитого Николашки, и про большой дом, где лежит самый великий француз Наполеон Бонапарт. Ну, что сказать? Для меня и Марсель был как чудо, а уж Париж – как таких чудес целая гора…
И здесь-то я и увидел, что такое – бульвар. И на нём не людей развешивают, а просто гуляют или по своим делам ходят. Большая улица, а посередине – ещё одна, поменьше…
Настал день, приехал я на завод Рено. Повели нас, ораву мужиков, по цехам. Идём, а мастера подходят, смотрят, кого-то берут. Ну, и меня тоже взяли. Хотел я в колесный цех, да не дошел до него, поставили на главную сборку. За мной и другие наши потянулись, русские, и почти всех взяли.
С тех пор я там, на заводе Рено, и работал. Сколько новых машин прошло через мои руки – даже не сочту. И автомобили, и автобусы, и даже танк был… Сначала ездил каждый день из нашего сарая и обратно, а потом сняли комнату недалеко от завода. Стал ходить в бистро, в кинематограф. Там, в Биянкуре, и познакомился я с моей Мари…
Выходим мы как-то с ребятами из бистро, а навстречу – девчонки. Ну, я-то по-французски не очень, а ребята давай с девчонками шутковать, как это у них бывает, быстро-быстро, так что ничего не поймёшь. А одна, такая черноглазая, всё молчит и только усмехается. Через пару дней встретил я черноглазую в булочной. Разговорились, и пошёл я её провожать. Проводил, иду назад, как вдруг окружают меня ребята, французы. И говорят, ты чего за нашими девушками бегаешь?.. И один мне – слева в ухо, а другой – справа по затылку. Ну, я отбиваюсь кое-как, и тут вижу – бежит со всех ног моя черноглазая и ну орать на парней, особливо на того, кто мне по уху заехал.
Так я познакомился и с Мари, и с её кузеном Люка. А тех кузенов у Мари было по всей Франции – хоть ими пруд пруди…
Люка был парень хороший, мы с ним подружились. Он как раз вступил в социалистическую партию и всё меня расспрашивал про Россию. Он, конечно, думал, что я тоже за большевиков. Потому что как же мог быть рабочий человек за эмигрантов, за белых, когда в СССР трудовые массы строят социализм назло буржуазии… Ну, я с ним не спорил, чтоб его не огорчать.
Так стали мы с Мари – жить. Это она всё решила – что я буду её парнем. Она такая – если чего решила, её не переспорить. Сняли комнату. Я – на завод, Мари – в свой магазин. Вечером – домой… А в воскресенье – в Париж, гулять.
И вот идём мы как-то вечером по улице Вожирар в синематограф. На Мари, как сейчас помню, голубенькое платье с пояском и шарфик на шее. Она такая тоненькая, глазастая, шустрая, щебечет на своем французском, я и половины не понимаю.
Вечерний Париж, это, братцы мои, – ни в сказке сказать, ни пером описать. Всё горит, всё сверкает, народ туда-сюда снуёт. Уж не помню, какой фильм был, только афишу помню, шикарная такая афиша – дама с мужчиной в обнимку. Она с афиши на нас глядит, а он – на неё, и зубы у них такие белые и красивые…