Снова выкатился «Гарибальди», вновь ударили с бронеплощадок. Без пушек, одними пулеметами.
Интервенты повалились и пропали. Тишь. Надолго ли? Мерман приложился к фляжке, Константин потянулся к своей. Нет, ненадолго, черта вам лысого. Вновь подскочили, сверкнули под солнцем сталью. Протяжно пронеслось «Naprzо-о-оd!» Куда же вы торопитесь, хлопаки? Рядом с вами решительный и крайне боевитый офицер? А вот и он, высокий парень, с пистолетом… Мойсак по обыкновению не промахнулся – польский фендрик, забившись как в припадке, выронил оружие, переломился. За ним попадали другие.
Вот и всё. Наш последний и решительный довод. У кого служил ты, bracie? У нас, у немца, у француза? Какая разница. Прежних наших уже не будет. Новое столетие, больше мы не братья. Мои братья сегодня здесь. Красноармеец Мойсак, красноармеец Панас, Герасимук, Сергеев, Мерман, Круминь. И милая сестренка Магдыня.
«Слева!» «Справа!» «Бей, Мойсаче!»
Еще раз ударили польские орудия. На левом накрыло – Костя ощутил двадцатым чувством – «льюис». В ответ шарахнули пушки с площадок. «Гарибальди» выкатился из ложбины, в амбразурах задергались машинки. Сегодня штурмбепо снабжен великолепно, огнезапаса хватит на отличный бой. Подходи, полячьё, за винной порцией.
– Ух! – только и выдохнул, подставляя ладони под тряскую ленту, Панас.
Пот на лбу, на глазах, на висках. Землякам сегодня положительно неймется. Десятки новых Зосек, Касек разревутся на днях по Ясю и Стасю, бедным, глупым, несчастным, обманутым. Но знающие люди девчатам растолкуют. Не отчаивайтесь, скажут они, девчата. Не за хрен собачий пали ваши хлопцы, ибо пали они за Отечество. То самое, с огромной буквы «о».
Врете, негодяи, не за отечество угробили вы Яся. А за плюгавого земгусара и за faits accomplis своего усатого. Но убили их, как ни крути, сегодня мы – бывший штабс-капитан Ерошенко, бывший поручик Юрий Круминь, Мойсак, Панас, Сергеев, Мерман и Герасимук.
Внезапно пулеметы интервентов замолчали. Они не однажды замолкали и прежде, но в этот раз замолчали по-особенному резко – Костя ощутил всё тем же двадцать пятым чувством. Уткнулся в окуляры. Не понять.
От второй бронеплощадки, пригибаясь, подбежал посыльный Круминя.
– Конница, товарищ Ерошенко! Сверху видно.
Начдес наморщил лоб.
– Чья конница-то?
– Наша! Врезали Посполитой во фланг.
– Отбой! – радостно выкрикнул Мерман. И опять потянулся к фляжке. – Кому там как, а лично мне пожрать бы.
– I менi, – поддержал его с готовностью Панас, вытирая в сотый раз ладонью пот.
Костя, пробежавшись по цепи, подсчитал свои потери. Много, много, много. Трое убитых, семеро раненых, покореженный льюис. Мойсак и Панас затянулись цигарками. Трудный день приближался к концу.
Подошедшая конница была нашим кавполком – тем самым, где служили Лядов, Шифман, Незабудько. Польская колонна, обескураженная гарибальдистами, подвергшись атаке буденовцев, частично побросала оружие, частично кинулась в обратном направлении, частично рассеялась в массиве. К сожалению, в составе эскадрона отсутствовал красноармеец Майстренко, и его встреча с Костей не состоялась. Что стало с Петей? Об этом позднее.
Начальник десанта был боем доволен. Никто из десантников не дрогнул и не попытался улизнуть. Семеро раненых. Трое убитых. Донбассец Карпеко, екатеринославец Мотовилов и Лодыгин, туляк или рязанец, надо бы узнать.
По приказу Ерошенко неприятельские раненые были погружены в бепо для транспортировки в расположенный на базе лазарет. Мерман лично проследил, чтобы не было раздетых и ограбленных. «Честь красной армии не марать!» Всего собрали двадцать восемь человек, до четверти тяжелых. Убитых насчитали двадцать пять. «Мне бы вас пожалеть, – подумалось начдесу, – но мне не жалко. А жителям трупы закапывать».
Но оказалось, собрали не всех.
***
– Вот, товарищи командиры, полюбуйтесь на Посполитую. Устроили цирк с раздеванием. Был номер такой в бардаках, забыл только, как называется.
В самом деле, цирк был на славу. Такого Ерошенко на германской не встречал, даром что пленных на германской перевидел он множество: немцев из обоих рейхов, мадьяр, хорватов, чехов и словаков, злополучных русин, поляков. Нет, подобного там не бывало. Слава богу, хоть буденовцы уехали. Не увидели польского срама.
– А бельишко не ахти, – заметил Оська, – я бы такого посторонним не показывал.
– Это тебе не баня в Гельсингфорсе, – пробурчал Константин со злостью. Он так и не припомнил, не успел, откуда был убитый сегодня Лодыгин, из Тульской губернии или из Рязанской.
Зрелище было безотрадным. Можно прямо сказать – отвратительным. Семеро интервентов в одном исподнем, пожелтевшем, посеревшем, почерневшем, растерянно стояли, ожидая страшной участи, кем-нибудь наверняка заслуженной – но разве дело в этом? Мундиры, новейшего типа, горчичного хаки, были свалены наспех в траву. Шесть комплектов, вполне исправных, доложил, ухмыляясь, отделенный Трофимов. Четыре суконных кителя, две бумажных рубахи наподобие гимнастерок. На одном из кителей погоны были сержантские, на другом – капральские, прочие принадлежали рядовым.
Косте было больно смотреть на стоявших перед ним перепуганных людей. Он попытался пробудить в себе ощущение торжества, триумфа – но нет, не получалось. Странно. Ведь это были те же самые бандиты, что ворвались, изломав его жизнь, в Житомир, осквернили Киев, десятки, сотни русских городов и местечек. Возможно, будь они похожи на солдат, он бы глядел на них иначе, но сейчас он ощущал в себе другое. Не жалость. Жалости не было, но не было и презрения. Был только стыд, необъяснимый стыд за тех, кого он ненавидел, и ненавидел с полным правом. Кого обязан был и должен ненавидеть.
– А ось i сьомий! – доложил красноармеец Огребчук, шумно выламываясь из зарослей. – Подивитесь. Гарнесенький який, iз зiроньками.
На гарнесеньком мундирчике, тоже зеленовато-коричневом, с накладными карманами, из добротного сукна, нашиты были аккуратные погончики, с белыми звездочками, по одной на каждом. (Цвет польской униформы образца 1919 г. определялся в регламенте как «серо-буро-зеленый». Вряд ли это знали полуголые мужчины и вряд ли то им было интересно.)
Не моментально, но Костя сообразил: польские солдаты разделись по приказу. По приказу, отданному офицером. Подпоручиком. И легко проверить кем. Надо всего лишь приказать им одеться. Или даже просто присмотреться к белью. И Оська Мерман, стоящий рядом с ним, может запросто это сделать. В любой момент. Оська, он ведь только по наружности веселый и озабочен исключительно чухонками. Костя не раз заставал комиссара в одиночестве и видел: житомирские впечатления свежи – и свежими останутся надолго. По сравнению с Оськиной Костина трагедия была словно бы и не трагедия вовсе. (Как помним, Костя знал лишь то, что Бася куда-то уехала. А если бы Костя знал больше? Столько занятных вопросов.)
Но почему начдес сообразил не сразу? Такие вещи не укладывались в голове, противоречили и опыту, и представлениям. Впрочем, приказ мог отдать и сержант. А возможно, это было совместное решение отряда. Солидарность, благородное желание уберечь командира от варваров, поедающих детей, оскверняющих костелы и жестко насилующих богомольных католичек. Но Косте больше нравился, если допустимо слово «нравился», наихудший вариант: разоблачиться приказал трусливый офицер. Жалкий и подлый, низкий полячишко, достойный преемник их всех, walecznych bojownikоw o wolnosc i niepodleglosc[12 - Отважных борцов за свободу и независимость (пол.).]. С апреля в Костиной душе сидела ненависть. Выражаясь по-польски, tkwila. И то, что желание видеть врага в наихудшем свете соединялось в ней с чувством стыда – за него, за врага же – всего лишь выявляло противоречивость человеческой натуры. Свойственную каждому и всем.
Стоявшие вокруг бойцы молчали. Молчал Трофимов, молчал Огребчук, молчал Орленко, молчали Тритенко и Тищенко, молчал Петрук, молчал Сосюра, молчали Коваленко и Рыбалко. Просто смотрели на падших, горделиво и высокомерно. Должно быть, так же на протяжении веков шляхта глядела на нас, на презираемых русинов, на схизматов, на варваров Востока, чей удел покорность и рабский труд, с единственной надеждой – для предателей – прикинуться поляком и в конце концов поляком сделаться. Времена изменились, панове, не так ли? Панов на Руси больше нет и не будет.
Костя прошелся вдоль короткой, четыре-пять метров, шеренги, стараясь не смотреть в глаза несчастным, но не в силах в них, в глаза эти, не заглянуть. Вот и он, офицер, подпоручик, обладатель гарнесенького мундирчика, молодой, белокурый, с пушком над серой как пепел губой. В больших зеленоватых глазах застыло… черт его знает, что там у него застыло. Не надо быть уполномоченным ЧК, не надо быть следователем, сотрудником особого отдела, чтобы вычислить тебя, хлопчиско, тебя бы раскусил любой казак из армии Буденного. Раскусил бы и в ярости снес шашкой бесстыжую башку. Потому что теперь ты никто – не рядовой, не сержант, не офицер, не штатский. Тля. Посмешище. Позор Войска Польского. Bohater.
Постояв подольше возле офицера, насладившись собственным садизмом, припомнив т. Евгения («Как будет правильно, товарищ Ерошенко, садистические или садические?»), начдес штурмбепо «Гарибальди» неторопливо отошел к своим бойцам. Медленно развернулся, увидел семь пар настороженных, полумертвых глаз, следящих за каждым его большевистским движением. Бедные, что они думают, чего они от него дожидаются? Плевать. Это месть, и он будет мстить до конца. Такой страшной местью, что Польша, Республика Польская, Речь Посполитая двух, пяти, двадцати пяти народов – содрогнется! Матки-польки будут пугать непослушных детей страшным именем свирепого начдеса Ерошенко.
И неподвижно постояв на месте, выдохнув, вдохнув, набравши полные легкие воздуха, Константин Ерошенко крикнул. Крикнул Круминю. Будто бы Круминю – на деле же этим, стоявшим в кальсонах. В первую голову ему – юноше с серыми губами, с зелеными глазами, опозорившему перед Россией, перед целой Европой себя и собственных несчастных солдат.
– Zapamietaj sobie, Jerzy, – крикнул Ерошенко Круминю, – wlasnie tak wyglada ich oslawiony rycerski honor. Bezmierna pogarda dla ciebie i bezmierna troska o siebie[13 - Запомни, Ежий, вот она, их пресловутая рыцарская честь. Непомерное презрение к тебе и непомерная забота о себе (пол.).].
Круминь, не знавший польского, но понимавший, о чем говорит Константин и кому предназначаются его слова, кивнул. Оська, понимавший много больше, свирепо оскалился. Сын сапожника, он тоже жаждал мести.
Костя, позабыв себя от бешенства, продолжил:
– Ja w czternastym, pietnastym bronilem Warszawy, a wy…[14 - Я в четырнадцатом, пятнадцатом защищал Варшаву, а вы… (пол.).]
На красивом, правильном, нордическом лице подпоручика бледность сменилась румянцем. Дрогнули губы, в глазах пробежали искорки. Казалось, вот чуть-чуть, и подпоручик выступит вперед. И крикнет. Возразит. Докажет, делом, словом, что этот красный, русский, большевицкий жидо-коммунист неправ, что польская честь это иное, что он, подпоручик Герберт, ничем не хуже тех, что девяносто лет назад, в ноябрьскую ночь отважно шли на Бельведер, чтобы убить царева брата Константина. (Тем более что ему, подпоручику Герберту, стало ясно: Ерошенко и Круминя бояться не следует, не такие то люди, что нападают на спящих, бьют кинжалом в спину, не моргнувши глазом предают друзей и убивают безоружных – не килинские, не домбровские, не калиновские.)
Так казалось. Юноша не вышел. Возмездие осуществилось.
Ерошенко старательно сплюнул.
– Wziac mundury! Szybko!
Никто не пошевелился. Отделенный Трофимов сделал два шага вперед, поднял с земли офицерский нарядный китель и, встряхнув, сунул его в руки самому малорослому, менее всего походившему на офицера.
– Gratuluje awansu, obywatelu![15 - С повышеньем, гражданин (пол.).] – поздравил коротышку фендрик.
Бойцы проделали то же самое с остальными комплектами – подняли с земли и рассовали в руки интервентам.
– Ubrac sie, – распорядился безжалостный начдес. – Bo wstyd na was patrzec. Obywatelu podporuczniku, odprowadzic oddzial do wagonu! Komu powiedzialem? Wykonac![16 - Одеться. Стыдно на вас смотреть. Гражданин подпоручик, отвести подразделение к вагону. Кому я сказал? Выполнять! (пол.).]
– Rozkaz[17 - Слушаюсь (пол.).], – пробормотал замухрышка, покосившись на раздавленного Герберта.
Оккупанты под командой свежевыпеченного подпоручика потянулись в сторону разъезда. Ерошенко опасался, что бойцы захохочут им вслед. Обошлось. Все оказались немедленно чем-то заняты и словно бы не видели врагов. Мерман и вовсе стоял отвернувшись, судорожно обхватив руками голову. Костя замечал за ним такое – и боялся, как бы голова у комиссара после увиденного в Житомире не взорвалась.