– Вот мои цепи! Я их порвал.
Его голос, когда он произнес эти слова, прозвучал так, словно он хотел сказать: «Я не создан для цепей». Я продолжал:
– Мне не сказали, что вам оставили собаку.
– Я сам ее впустил.
Я удивлялся все больше. Дверь камеры была заперта снаружи тройным затвором. Отдушина была не шире шести дюймов и перегорожена двумя железными прутьями. Вероятно, разгадав мои мысли, он привстал, насколько ему позволил низкий свод камеры, без усилия вывернул громадную каменную плиту из-под отдушины и вытащил вделанные в нее железные прутья, открыв таким образом отверстие, в которое могли легко пройти два человека. Это отверстие выходило прямо на рощу из банановых и кокосовых пальм, покрывавшую холм, к которому примыкал форт.
Собака, увидев отверстие открытым, решила, что хозяин хочет, чтобы она вышла. Она встала, готовая выскочить, но, по его знаку, снова легла на прежнее место.
Я просто онемел от изумления. Вдруг солнечный луч осветил мое лицо. Узник разом выпрямился, точно он нечаянно наступил на змею, и ударился головой о каменный свод. Тысяча противоречивых чувств – странное выражение ненависти, доброжелательства и горестного удивления быстро промелькнуло в его глазах. Но он скоро овладел собой; через минуту лицо его снова стало холодным и спокойным, и он равнодушно встретил мой взгляд. Теперь он смотрел на меня как на незнакомого человека.
– Я могу прожить еще два дня без еды, – сказал он.
Я вздрогнул от ужаса; тут только я заметил страшную худобу несчастного.
Он продолжал:
– Моя собака ест только из моих рук; если б я не расширил отдушину, бедный Раск умер бы с голоду. Пусть уж лучше умру я, а не он, если мне все равно надо умереть.
– Нет, – вскричал я, – нет, вы не умрете от голода!
Он не понял меня.
– Конечно, – сказал он с горькой улыбкой, – я мог бы прожить еще два дня без еды; но я готов, господин офицер; пусть сегодня – это еще лучше, чем завтра; только не обижайте Раска.
Тут я понял, что значили слова «я готов». Обвиненный в преступлении, которое карается смертью, он подумал, что я пришел за ним, чтобы вести его на казнь; и этот человек, обладавший огромной силой, имевший столько возможностей для побега, говорит спокойно и кротко пришедшему за ним мальчику: «Я готов!»
– Не обижайте Раска! – повторил он еще раз.
Тут я не выдержал.
– Как, – вскричал я, – вы не только принимаете меня за своего палача, но сомневаетесь даже в моем сострадании к бедной, ни в чем неповинной собаке!
Он был тронут, голос его смягчился.
– Белый, – сказал он, протягивая мне руку, – прости меня, я люблю свою собаку; а твои, – прибавил он после короткого молчания, – сделали мне так много зла.
Я обнял его, пожал ему руку и постарался его разубедить.
– Разве вы меня не узнали? – спросил я его.
– Я знал, что ты белый, а для белых, даже самых добрых, черный так мало значит! К тому же ты тоже виноват передо мной.
– В чем же? – спросил я удивленный.
– Разве ты не спас меня два раза от смерти?
Я улыбнулся, услышав его странное обвинение. Он заметил это и продолжал с горечью:
– Да, я могу сердиться на тебя за это. Ты спас меня от крокодила и от плантатора; и, что еще хуже, – ты отнял у меня право ненавидеть тебя. Я так несчастлив!
Странность его мыслей и выражений уже почти не удивляла меня. Она как-то соответствовала всему его облику.
– Вы сделали для меня гораздо больше, чем я для вас, – ответил я ему. – Вы спасли жизнь моей невесты, Мари.
Он вздрогнул, как от электрического тока.
– Мария! – сказал он сдавленным голосом; голова его опустилась на судорожно сжавшиеся руки, широкая грудь вздымалась от тяжких вздохов.
Признаюсь, уснувшие было подозрения снова пробудились во мне, но без гнева и без ревности. Я был слишком близок к счастью, а он слишком близок к смерти, чтобы подобный соперник, если он и правда был моим соперником, мог возбудить во мне иные чувства, кроме участия и жалости.
Наконец он поднял голову.
– Иди, – сказал он, – не благодари меня!
Затем прибавил после короткой паузы:
– Но знай, что я не ниже тебя по рождению!
Эти слова, имевшие, по-видимому, какой-то скрытый смысл, сильно подстрекнули мое любопытство; я настойчиво упрашивал его рассказать мне, кто он и что ему пришлось пережить. Но он хранил угрюмое молчание.
Однако мое участие тронуло его; мое желание помочь ему и мои просьбы, казалось, победили в нем отвращение к жизни. Он вышел и принес несколько бананов и громадный кокосовый орех. Затем он снова закрыл отверстие в стене и принялся за еду. Разговаривая с ним, я заметил, что он свободно говорит по-французски и по-испански и обладает порядочным умственным развитием; он знал много испанских романсов и пел их с большим чувством. Этот человек был так необъясним для меня во многих отношениях, что чистота его языка вначале не удивляла меня. Я сделал новую попытку узнать у него его тайну; он замолчал. Наконец я покинул его, приказав моему верному Тадэ заботиться о нем и оказывать ему всяческое внимание.
XIII
Я стал видеться с ним каждый день, в один и тот же час. Его дело тревожило меня; несмотря на мои просьбы, дядя упорствовал в своем желании наказать его. Я не скрывал от Пьеро своих опасений; он был равнодушен к моим словам.
Во время наших свиданий к нему прибегал Раск, с широким пальмовым листом, обвязанным вокруг шеи. Пьеро снимал лист, читал написанные на нем непонятные для меня знаки и тотчас рвал его. Я уже привык не задавать ему вопросов.
Как-то раз, когда я вошел к нему, он как будто меня не заметил. Стоя спиной к двери своей камеры, он задумчиво напевал испанскую песню: «Yo que soy contrabandista».[26 - Я, контрабандист… (исп. – Прим. авт.)] Кончив петь, он быстро обернулся ко мне и воскликнул:
– Брат, обещай, если ты когда-нибудь усомнишься во мне, ты отбросишь все подозрения, как только услышишь, что я пою эту песню.
Он смотрел на меня с торжественным видом; я обещал исполнить его просьбу, сам хорошенько не понимая, что он подразумевает под словами «если ты когда-нибудь усомнишься во мне»… Он взял сохранившуюся у него скорлупу от большого кокосового ореха, который сорвал в день моего первого посещения, наполнил ее пальмовым вином, попросил меня пригубить, а затем осушил ее залпом. С этого дня он всегда называл меня «братом».
Между тем у меня начали появляться кое-какие надежды. Гнев дяди понемногу утих. Радость по поводу моей скорой свадьбы с его дочерью настроила его на более мирный лад. Мари умоляла его вместе со мной. Я каждый день старался убедить его, что Пьеро не думал его оскорбить, а хотел только помешать ему совершить поступок, быть может действительно слишком жестокий; что этот негр, смело вступивший в борьбу с крокодилом, спас Мари от верной смерти; что дядя обязан ему жизнью дочери, а я – невесты; что к тому же Пьеро – самый сильный из его рабов (теперь уж я не мечтал добыть ему свободу, дело шло о его жизни), что он может работать за десятерых и одной рукой приводить в движение валы сахарной мельницы. Теперь дядя спокойно выслушивал меня и даже намекал, что, быть может, не даст хода обвинению. Я пока ничего не говорил Пьеро о перемене в настроении дяди, желая обрадовать его вестью о полном освобождении, если мне удастся его выхлопотать. Меня особенно удивляло, почему он, думая, что скоро будет казнен и имея много возможностей убежать, не воспользовался ни одной из них. Я сказал ему об этом.
– Я должен остаться, – ответил он мне холодно, – иначе могут подумать, что я испугался.
XIV
Как-то утром пришла ко мне Мари. Ее нежное личико светилось чувством еще более высоким, чем радость чистой любви. То было предвкушение доброго дела.
– Послушай, – сказала она, – через три дня будет двадцать второе августа, день нашей свадьбы. Мы скоро…
– Мари, – прервал я ее, – не говори «скоро», когда осталось еще целых три дня!