В семидесятые годы Кисловодску была выделена значительная сумма на развитие города, начали возводиться высотные панельные дома, город потянулся ввысь. Но случилось почти в то же самое время побывать в Кисловодске тогдашнему первому лицу государства, которому пришлись не по душе творимые изменения. «Пускай город остаётся таким же как и был», – заключил Брежнев, и строительство было свёрнуто, а деньги пошли на реставрацию и городскую инфраструктуру.
Однако никакой «город Солнца» не могут обойти масштабные проекты, всегда понимаемые людьми, как прорыв к светлому будущему, как символ перемен, как бросок в неведомое. Вспомните хотя бы «Котлован» Платонова. Вот и в Кисловодске решили рыть свой котлован. Большой, больше платоновского, это уж наверняка! Котлован сообразно городу Солнца, котлован под гигантское озеро. Котлован вырыли, шлюзы построили. И только тогда в творимые масштабные проекты вмешались учёные и, о чудо, их послушали.
«Будет в Кисловодске большой водоём, – сказали учёные, – климат станет влажным, появится огромное количество насекомых и отдыхающим придётся забыть о комфортном отдыхе».
Теперь, если вам случится ехать от Кольцо-горы к муляжному замку Али-хана, именуемому ещё как «Замок коварства и любви», обратите внимание на громадный лог, заросший серебристым кустарником и на торчащие из этой зелёной чаши бетонные скалы, тронутые ржавчиной и изумрудными мхами – знайте, это и есть несостоявшийся котлован.
Да, Кисловодску, безусловно, везло. Если, как утверждает легенда, в горах Джинала и поселились злые духи, то Кисловодскую долину облюбовали для себя «добро и свет», о которых так не в меру беспокоился пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат. Ведь без них не может быть никакого города Солнца, будь в нём хоть 365 солнечных дней в году.
В Кисловодске и в самом деле очень много света, света в прямом и переносном смысле. Наверное, поэтому на каждом его оживлённом перекрёстке продаются солнечные очки. И где бы вы ни жили, эту покупку лучше всего совершить здесь, в Кисловодске. Здесь есть дымчатые, зелёные, зеркальные, очки-хамелеоны, есть даже розовые очки, через которые город становится ещё более нарядным, ещё более праздничным. Да, действительно, где же ещё покупать солнечные очки как не в городе Солнца?
Письмо с юга
Письмо, в отличие от обычного литературного текста, интересно возможностью писать от первого лица, не боясь быть обвинённым в нескромности и бессюжетности; в письме можно быть предельно субъективным и не думать о композиционной целостности, искренне заблуждаться, повторяться и обрывать мысль на полуслове. Единственно, что непозволительно в письме – это забывать о том, для кого оно написано, пусть даже для незнакомого адресата, до востребования.
Великое множество книг так и не видит своего читателя, разве что сами авторы могут иметь приблизительное и путаное представление о своём произведении. Письмо же будет прочитано хотя бы тем, кому адресовано, а это уже немало, если помнить о написанном выше.
Надо сказать, что всё своё детство я провёл здесь, у Чёрного моря, и впервые вернулся сюда спустя сорок лет. Желание вернуться на берег, усыпанный галькой и раковинами, было так же сильно, как и опасение за свои детские впечатления. Марк Шагал так и не вернулся в Витебск из-за боязни, что он не увидит того, что так питало его творчество: всех этих хрупких домиков, задумчивых животных и невесомых людей, лишённых силы тяготения.
Страна детства встретила меня туманом в горах. Серебристые полупрозрачные змейки скользили по склонам и таяли в долинах; дальние вершины проступали как через матовую кальку: края их списывались с небом, и весь пейзаж казался завораживающе зыбким и текучим. Мне всегда представлялось наиболее сложным находить единственное из калейдоскопического множества случайных состояний: идёт человек, течёт вода, плывут облака, скользят тени… Здесь это правило отбора отменяется самой натурой. Сказочная, могучая природа сверкает всеми гранями своего магического кристалла, всякий луч от которого – законченная композиция, готовая воплотиться на холсте. Я для себя отметил одну интересную особенность, возможно, существующую лишь для меня. Есть пейзажи, с которыми можно вести диалог, есть такие, которые можно только слушать или, напротив, говорить что-то в их молчаливую сущность. Но желание взяться за кисть и остановить мгновение рождается только тогда, когда кончаются всякие слова и наступает абсолютное безмолвие не потому, что нечего сказать, а потому, что слов просто не существует.
Вот лишнее свидетельство, почему работы, написанные по фотографии, отличаются вялостью и безжизненностью. Взирая снизу вверх на эти седые вершины, существовавшие миллионы лет до тебя и которые будут существовать миллионы после, проникаешься их величием и силой, что даже в слабую грудь проникает тот живительный воздух вдохновения, который делает острее глаз и вернее руку. Решившись прийти сюда с белым холстом, природа забирает у тебя всё, с чем ты к ней пришёл: знания, память, самоощущение и возвращает обратно только с последним мазком.
Наверное, не всё, но многое зависит от стечения обстоятельств, когда твой успех или неудача определены влиянием внешних сил. Есть множество работ, за которые мне должно было быть стыдно: всяких белых медведей для внезапных заказчиков, сделанных наспех копий к «завт-рему» по дешёвке, сверхурочных «ночных» рисунков для своих друзей к их поэтическим сборникам и многое, многое другое, что хорошо было бы вовсе не делать. Здесь, где так прозрачен и чист воздух, наполненный пением птиц и цикад, где так пронзителен свет и такие густые разноцветные тени, нет места фальшивке и имитации, и представляется, что всё сделанное тобой будет носить отпечаток подлинности.
Но я забыл сказать о самом главном. Я так и не вернулся в узнаваемые места детства: исчезли и те горы, и то море, и здания, и города, лишь корабли, покачивающиеся на рейде, всё так же блестят красной медью и белой эмалью, чернеют трубами и якорями, но они уйдут, непременно уйдут туда, куда невозможно вернуться. У них независимо от рейса всегда именно такой пункт назначения. А мой Геленджик укрылся где-то в горах, как легендарная Шамбала, там так же тянутся вверх к маяку хлипкие строения, текут к морю белые ручьи, а на берегу живут своей жизнью камни и раковины. Но юг такое уж место, где способно уживаться всё и ничто не отменяет другого. Недаром здесь так хорошо освоились пальмы из Америки, эвкалипты из Австралии, бамбук из Юго-Восточной Азии и цветы и кустарники со всех частей света.
Конечно, раньше можно было свободно бродить вдоль берега моря, лазить по горам и находиться там, где вздумается, наблюдать павлинов в парке, а по вечерам привечать приблудных ежей. Сейчас весь берег моря поделён на небольшие участки различных владений, сети оград, заборов и километры колючей проволоки опутали и берег, и горы. Но если ты свободен по своей сути, ты, подобно гриновским героям, будешь свободен всегда. И клочок берега будет равен всему побережью, и уступ горы – всему горному кряжу.
Проходя по этим, увитым плющом и диким виноградом, узким улочкам невольно и остро ощущаешь своё Несбывшееся. В памяти всплывают моменты, когда судьба водила тебя по таким же двоящимся улицам и ты предпочитал идти в густой тени платанов, нежели пойти по знойной глине улочки, уходящей вверх, в горы, или присоединялся к оживлённому потоку, спешащему к морю, хотя мог бы пойти пустынной тропой между зарослями маслин и самшита. Несбывшееся не приносит ни сожалений, ни раскаяния, ни обиды. Оно похоже на сизую дымку на море: манящий горизонт возможно лишь угадать, но увидеть – невозможно. Несбывшееся наполняет нашу жизнь исключительностью и определенной значимостью; оно тот источник, из которого мы подпитываемся волей к жизни, мечтами и надеждами. Оно похоже на улыбку Будды – лёгкую, словно тень от розового облачка из летучей гряды облаков и загадочную, поскольку содержит больше тайн, чем сама жизнь.
Следует попутно отметить, что такую строку как «редеет облаков летучая гряда», можно было написать только о Кавказе.
Но вернёмся к моему путешествию. Сбежав от туристического вранья, на которое поначалу попался по неопытности и которое не стану описывать, поскольку развернёт это повествование в ином направлении, я начал передвигаться самостоятельно. Меня приятно поразило что местные присутственные места здесь принято украшать картинами. Подозреваю, что такая традиция сохранилась с тридцатых годов, когда было решено сделать из побережья Всесоюзную здравницу, и когда изобразительное искусство было в моде. Я обнаружил в совершенно неожиданных местах работы Сарьяна, Бакшеева, Бялыницкого-Бирули… А вот местных художников я видел только торгующими в парках и никогда на плейере. Встав с этюдником у Сочинского моста, у прохожих я не вызывал ни малейшего интереса, что странно, поскольку в Питере всегда нашлись бы любопытствующие. Это напомнило мне пленер на Украине, с той единственной разницей, что там всякий приметивший меня подходил и отчитывал как бездельника, уклоняющегося от полезного труда на благо семьи и общества.
В «Кавказской Ривьере» я зашёл на местную выставку. Из всех «Айвазовских», а Иван Константинович здесь явно недосягаемый образец, мне понравился один художник с неразборчиво написанной фамилией на букву «С». Его картины, пожалуй, единственные были написаны сложным цветом и большей частью представляли совершенный квадрат, что нехарактерно для неравновесных «южных» работ. Сначала я не поверил в эти запутанные архитектурные композиции, похожие на ребусы Эшера, но, побывав в Красной поляне, Молдовке и Бестужевке, увидел, что реальность может быть даже похитрей иной придумки. Вообще о местной архитектуре стоит рассказать особо.
Напомню, что сюда, на юг, были направлены лучшие архитекторы: Жолтовский, Щуко, братья Веснины и другие известные зодчие, в том числе и создатели «сталинского классицизма».
Да, здесь много величественных зданий, украшенных портиками, арками, витиеватыми фронтонами эпохи строительства социализма – здания эти сейчас утопают в экзотических вечнозелёных растениях, покрылись благородным налётом времени: на гигантских стёклах появились кольца радуги, гранитные глыбы поросли мхами, а большие заштукатуренные площади и лепнина украшены живописной зеленью грибка. Здешняя архитектура непредставима без субтропической флоры. Дендрологи и цветоводы проделали громаднейшую работу, сопоставимую с работой зодчих. Есть здесь и здания в стиле модерн – их немного и они мельче своих северных собратьев; видел также и несколько представителей неоготики – это ровесники освоения Кавказа. И, конечно же, как грибы растут особняки новой элиты. Я наблюдал появление похожих строений в Петербурге в девяностые годы. И меня тогда ещё удивляли уродцы из красного кирпича, окружённые вышками и ограждениями из колючей проволоки. Я вначале полагал, что истоки следует искать в возрождении интереса к ассиро-вавилонской строительной практике, – люди малообразованные нередко тяготеют к архаике, но, как-то случайно, проходя по набережной Невы мимо тюрьмы «Кресты», я замер от неожиданности. Вот он, «чистейшей прелести прекрасный образец»! Особенно то здание, которое пониже и примыкает к централу неуклюжим боком. Вот к чему прикипела душа первопроходца! Не знаю, чем так мило оказалось сердцу это строение, послужившее первоосновой и примером для подражания – возможно, там была у них столовка или зачитывались приказы об освобождении – им видней! Но тысячи особняков по этому шаблону облепили Санкт-Петербург и окрестности, есть они, оказывается, и здесь. А как же! Иначе и быть не может. Но давайте, всё-таки, о другом.
Юг замечателен не столько помпезными сталинскими сооружениями, сколько массой интереснейших строений неизвестных архитекторов, поражающих воображение необычностью облика и возвышенным образным строем. Эти здания похожи на гениальные творения самоучек, работающих вне школ и стилей, но нельзя их определить как эклектику в силу своей целостности. Как я не допытывался у местных – что, где и когда, получал лишь стандартный набор ответов, вроде: «турки строили», «это кто-то из наших». Общей чертой тех зданий, которые мне привелось увидеть, было отсутствие симметрии и всяких следов влияния конструктивистских идей. Например, здание могло иметь плоскую крышу, но рассечено узкими щелями арочных проемов, по которым даже одному человеку сложно пройти. Окна в полном беспорядке могли располагаться на стене, но впечатление хаотичности не возникало, возможно, из-за необычного декора, лишний раз подчёркивающего «особость» и оригинальность подобных сооружений. Здания часто опутывали наружные лестницы и украшали смотровые площадки или балконы с причудливыми решётками. В связи с этим мне вспомнилась повесть Грина «Золотая цепь» и дом с перемещающимися комнатами. Невольные ассоциации возникают сразу, разница лишь в масштабе. И, несмотря на то, что всё описанное Грином подпитывалось крымскими впечатлениями, его повести и рассказы здесь оживают, стоит лишь немного отпустить воображение. Но вот другой писатель, сыгравший в жизни Грина значительную роль, Горький, к этим местам имеет самое прямое отношение – некогда он был здесь рабочим и многое в его первых рассказах и сказках написано по натурным впечатлениям.
Возможно, поэтому мне так нравился Грин и ранний Горький.
Ностальгия по утраченному югу началась сразу же, стоило мне оказаться далеко от тёплого моря, за Полярным кругом, у холодных озёр и рек. Трудно было привыкать к неброским пейзажам болот и нефелиновых пустынь, похожими были только горы. Потом, когда мне случилось переехать в Ленинград, впечатления от юга и севера уравновесились, но южные впечатления оказались острее, как и любые впечатления детства. И они снова ожили, стоило мне пройти по набережной на закате солнца, вновь увидеть ночной причал, горящие огнями корабли, заметить светящийся маяк в морском порту. Ночной город – это совершенно феерическое зрелище. Наверное, сорок лет назад было всё не так, и перед глазами представали иные пейзажи, но возникает ложная память, и ты на мгновения оказываешься снова там, куда невозможно войти дважды. Вот ночной берег во власти жёлтых и зелёных оттенков, а море – белых, синих и красных; прибрежная волна, зеленеющая на гребне, с шумом накатываясь на камни и волнорезы, плетёт своё подвижное кружево из сиреневатой пены. Люди присутствуют, но как-то незаметно: прибой гасит их голоса, а солёный ветер с моря перебивает запахи из ресторанов и кафе на набережных. Слышна негромкая музыка из небольшого магазинчика, но в ушах почему-то остается лишь низкий бас трубы теплохода. Два дня гудел шторм, в ноябре шторма бывают часто, и на берег выбросило тысячи различных раковин и монет. Накануне я ходил по берегу и собирал раковины. Случалось, находил раковину с живым моллюском, тогда отправлял её обратно в море. Я вспомнил как однажды штормом выбросило на берег больного дельфина-эфалину. Дом у нас стоял рядом с морем, и поэтому дельфин был сразу же и обнаружен среди морской тины и коряг. Он беспомощно изгибался и кричал как ребенок. Мы с отцом помогли животному уйти в море. Говорят, что если коснуться дельфина, то всю жизнь будет везти в любви. Любовь обычно – это синоним счастья, отмеченного улыбчивой южной непосредственностью. Обычно, но не всегда. Счастье многомерно, многогранно, оно осеняет каждую жизнь и своим вектором может быть направлено куда угодно. Человеку, чтобы быть счастливым, достаточно быть достойным счастья. С любовью сложнее, можно купаться в её лучах, совсем не будучи её достойным.
Дельфина, конечно, нужно было просто отпустить в море – морскому зверю очень сложно помочь; но для кабанов, лис, оленей и прочей горной живности местные лесничие, не без помощи предприимчивых коммерсантов, организовали вольеры в районе города Адлера. Жителями вольеров становятся малыши, оставшиеся без матери, раненые звери и те, которые по воле случая оказались в неволе и не могут уже жить в условиях дикой природы.
Зоопарков на побережье нет, но минизверинцев – великое множество. Существует даже единственный в России НИИ приматологии с обезьяним питомником, куда недавно, если верить разговорчивому экскурсоводу, сдали избалованную московскую обезьянку, которая попросту извела своих хозяев. Сначала для неё зоологи жарили куриные окорочка, но когда мне довелось там побывать, она уже с удовольствием жевала хлебные корки, как и все прочие обезьяны. Надо сказать, что обезьяны – животные малосимпатичные, живут небольшими семьями, где самец жёстко доминирует. И мне как питерцу было приятно услышать рассказ о паре редких обезьян, привезённых их Санкт-Петербурга, отличающихся исключительной деликатностью и добрым нравом. Местные зоологи смеются: в Ленинграде интеллигентны даже обезьяны. Видел эту парочку и подтверждаю – всё сказанное верно. Ни драк из-за куска яблока, ни неприличных скачек по клетке, ни безобразного попрошайничества. Впрочем, обмануть меня в этом несложно, ведь я и сам обманываться рад.
А поводов обманываться тут предостаточно. Весь юг, собственно, «повис» на туризме, а, следовательно, любой объект, по принципу Остапа Бендера, может быть представлен в качестве «места для посещения». И каких только небылиц я тут не слышал. Хотя когда все вокруг заняты только тобой как отдыхающим и стараются наперебой предложить тебе то или иное, чувствуешь себя не совсем уютно. Одним из последних моих путешествий в бытность существования «Союза» была поездка по Золотому Кольцу. Там я не чувствовал на себе хищный немигающий взгляд «большого брата» от туризма. Всего уже не помню, но, кажется, и сервис там был приличный. Правда, по моим оценкам нельзя замерять уровень сервиса, уж слишком я далёк от «идеального потребителя», описанного братьями Стругацкими. Везде, куда я приезжал, были обычные города и обычные жители, которые трудились на своих заводах и фабриках, в больницах и школах. Теперь я понимаю, почему иностранцы, пишущие о России, не исключая одиозного маркиза де Кюстина, отмечают красоту наших людей. Труд придаёт человеку достоинство, которое иначе никак не добудешь. А без него разве можно считать человека красивым? Холёное лицо бездельника всегда как-то особенно глупо и жалко смотрится, сколько бы в нём не было гонора и спеси.
А именно такие лица, капризно требующие к себе повышенного внимания, приходилось наблюдать чаще всего. Я пытался представить, как их можно изобразить на полотне и у меня не хватало фантазии. Даже как участников карнавала, поскольку в карнавальном обличии лицо, достойное лечь на полотно, предполагает некоторую загадку, тайну, двойную жизнь – «здесь и потом», интересную личность, наконец, которая не в состоянии сложиться в атмосфере вечного праздника и выходного дня. Собственно, красота юга объясняется тем же: слишком много вдохновенного труда вложено в черноморские курорты и сотни тысяч лет потребовалось природе, чтобы молодые Кавказские горы поросли живописным Колхидским лесом, из дикой стихийной воды возникли реки и водопады, а морская волна обточила миллиарды красивых камней, каждый из которых просится в изысканную оправу. Раз уж я снова вспомнил о море, то нельзя не отметить его особенный цвет. Как-то сразу приходит в голову упоминание Гомера о «виноцветности» морской воды. Нет, в солнечную погоду при спокойной поверхности он лазурный и настолько пронзительно чистый, что поначалу даже не верилось в возможность передать это – во всяком случае, у художников я этого не видел.
В море много донного ила и сероводородных слоёв и шторм окрашивает прибрежную полосу в тёмно-коричневый, почти чёрный цвет, при этом море на глубине по-прежнему имеет холодный зеленоватый оттенок. Ночью, освещённое случайными разноцветными огнями, море приобретает колючий металлический блеск, а лунное освещение даёт всю палитру – от жёлтого до фиолетового.
Считая себя южанином, и, возможно, по праву, я никак не мог психологически отстроиться от гостевого ощущения, хотя южная жизнелюбивая природа одинаково улыбалась всем, не делая никаких различий между туристами и местными жителями, молодыми людьми и стариками. Здесь, действительно, как-то особенно не чувствуешь ни возраста, ни социального статуса, ни иных различий, которые под этим высоким небом кажутся просто надуманными. Этот удивительный алгоритм всеприятия определяет на этой земле всё: стволы парковых пальм и кипарисов непременно увиты вьющимися сорными травами, рядом с бульваром имени Сахарова соседствует улица 50-летия образования СССР, а водители, вот уж что совершенно невозможно себе представить, пропускают пешеходов. Я, может быть, и поставил бы тут точку, но только это не такой знак препинания, который здесь уместен, поскольку юг подобен надежде, мечте о возможном невозможном, юг – это наше вечно Несбывшееся, ждущее нас, несмотря ни на что
О пейзажах вокруг и внутри нас
Когда неожиданно останавливаются часы, то совершенно по-особенному воспринимаешь время. Во внезапно образовавшейся тишине начинают возникать, наслаиваясь друг на друга, реминисценции прошлого, следы недавних размышлений, контуры неосуществлённого… Тени иных смыслов и надежд поднимаются над застывшей на мгновение обыденностью. Кажется, что сознание ищет причины отключиться от внешнего шумного мира и замереть, любуясь всполохами внутренних воздушных материй.
Конфликтная реальность сворачивается, и духовному взору открываются замечательные пейзажи, сокрытые внутри. Подсмотренные у природы, привязанные к разным событиям, дополненные воображением. Зрительная память хранит их краски, контуры и тени, эмоциональная – тончайшие нюансы чувств, связанные с ними. Они тянутся издалека, из далёкого детства с морским солёным ветром и бесконечным солнцем, тёмными кипарисами и влажными лучами гор. Необъяснимо, но чаще они предстают синими; синий, по Кандинскому, – тоска по непорочному. В синем колорите, сменяя друг друга, открываются пейзажи юга и севера, запада и востока. Море представляется наиболее остро и ярко: Баренцево, словно кипящее, большими цветными пятнами окружившее многочисленные острова; Белое, с ровной серебряной гладью до горизонта, и Чёрное, временами тяжёлое от штиля, кажущееся впитавшим в себя все краски неба, с тонким мыском на горизонте, почти растаявшем в ультрамариновой дымке… Одно мгновение и внутреннему зрению предстаёт уже вязкое, густое ночное небо Самарканда с прилипшими к нему большими мерцающими звёздами и оранжевой Луной, на которой отчётливо различимы все её кратеры и моря. Ещё, и этот пейзаж сменяют унылые километры просек, поросшие мхом, ягелем и рябым брусничником, тяжёлыми мокрыми проводами, нависшими над лесотундрой… И чем более действительность заполнена стрессом и тревогой, тем глубже и тише открывающиеся видения. И везде – пронзительное одиночество, воспринимаемое как спасение. Возвращаясь из реальности в пространство художественных форм, всегда приносишь туда частицу своей духовной пустыни – безлюдные городские и пейзажные мотивы; мотивы, пожалуй, в прямом значении этого слова, поскольку воспринимаются, как мелодии из твоего заповедного, сакрального мира.
Художник Эмиль Нольде говорил: «…Я имел в один из периодов бесконечно много видений. Куда бы я ни смотрел, природа была одушевлена: в небе, в облаках, в каждом камне, меж ветками деревьев – повсюду пробуждались и жили тихой или кипучей жизнью мои образы…». Любой пейзажист мог бы повторить эти слова. Конечно, пейзажистом становишься в силу определённой склонности характера, своеобразия психического типа, предполагающего определённую замкнутость, равнодушие к успеху и нежелание как-то себя обозначить на лестнице общественной иерархии. Однако нельзя исключить и тот факт, что пейзажный жанр востребован, отмечен современностью как наиболее значимый. Нередко приходится наблюдать стремление людей погрузиться в созерцание природы, которая воспринимается современным человеком уже как иная среда, которую он привык идеализировать, связывая с ней различные мифы. Понятно отторжение «массовитым» зрителем «сложных» произведений – напряжённая работа, стрессы, ком жизненных неурядиц, проблемы с окружающими и самим собой – не хочется дополнительных проблем для сознания и без того перегруженного отрицательными впечатлениями. А пейзаж – он из «back side» нашей души, он не «заряжен» на негативные переживания, скорее, наоборот. Альтернативой такой релаксации от всех проблем современной жизни является другая форма эстетического наслаждения, культивируемая в последнее время – стоит нажать любую кнопку TV и с экрана мутным потоком хлынет насилие, похоть, извращения и садизм. Подобное проникновение в сознание генерирует ещё большее одичание и агрессию и уж точно не имеет позитивного начала. Вместе с Атлантидой прошлого ушло и многое из того, что являлось основами нашего социального поведения. Сменился культурный императив; новый, с его эгоистическими установками, преимущественно выстраивается на нашей биологической сущности, отменяет ряд прежних табу и, как следствие этого, пронизан множеством неизбежных конфликтов.
Моральная личность снова оказалась в состоянии прежних «отщепенцев», с их дуализмом существования, внутренней и внешней жизнью. Мир дискомфорта вокруг, и как рефлексия на него – бесконфликтный, метафорически искажённый по лекалам воображения мир внутри.
«Времена перемен» усиливают мистические мотивировки творчества, доминирование чувства, его спонтанного выражения над вдумчивым, рассудочным построением художественного произведения. Разумеется, это не означает, что такой подход не практикуется. Художника, по замечанию Шкловского, рождает естество, природа – а она богата в своём многообразии, в ней обретается и сосуществует всё. Но время, тем не менее, «проговаривается» именно через таких художников, иногда пренебрежительно называемых «нутряками», то есть чувствующих нутром. Вопрос, чему доверять больше – никогда не будет окончательно решён. По утверждению Бергсона в интуиции художника бессознательно присутствует и весь его опыт, и рассудок, и его нравственная основа. Пейзаж, чаще всего, имеет интуитивное начало, это своеобразный диалог с природой на языке чувств. Конечно, ведь всё, чем владеет художник: все его приёмы и методы изображения – всё это отмечено его субъективным переживанием и направляется мощной эмоциональной волной, порождённой воздействием на него красоты природы, сильным натурным впечатлением. Кажущаяся «простота» пейзажа позволяет предположить об ограниченности возможностей раскрытия в нём философских и мировоззренческих планов, и в силу этого, отрицать глубину проникновения в суть сущего посредством «прямого» изображения природы, окружающей нас.
Но что есть эта природа? Пожалуй, всякий подразумевает под ней нечто своё, субъективное, нередко сильно разнящееся друг от друга в силу жизненных обстоятельств, среды обитания, особенностей психики и т. п. Представить истинное, абсолютное, воплощённое из хаоса… Возможно, это затерянный на окраине галактики биомир, случайно возникший в безразличном к нашему существованию космосе, с его катаклизмами звёзд, абсолютным нулём, свернутыми измерениями и миллионами температур зажатой в силовые поля плазмы. Возможно, это способ самопознания Творца этой вселенной. В пейзаже художник представляет мир таким, каким он его понимает; настрой души и осознание себя и места нашей цивилизации, ощущение настоящего и отношение к своему времени – всё это присутствует в любом воплощении зрительного переживания. Глядя вокруг, трудно освободиться от мысли, что всё окружающее тебя исполнено только тех значений, которые имеют смысл лишь в твоей собственной системе ценностей. Я сам не могу объяснить, почему меня так сильно волнуют далёкие станционные огни, падающий снег, тёмная неподвижная вода и ржавая листва на ней. Жёлтые, синие огоньки, лежащие вдоль чуть освещённых рельсов; какие-то железные конструкции над ними, иногда с прожекторами на самой вершине; белые километровые столбы, площадки платформ и мириады мерцающих городских огней вдали. Что-то невыразимое, торжественное захватывает меня, чувства обостряются настолько, что становится трудно дышать. Кажется, что проникаешься такой бесконечностью и полнотой, такой невыразимой радостью и светом, что ощущаешь, как твоё сознание сливается со всей вселенной в восторге и преклонении перед красотой этого мира. Не всем, возможно, дано видеть и переживать это, но все могут понять и поверить воссозданному на холсте впечатлению.
«Человек – существо метафизическое», – писал Георгий Флоровский. Да, именно, в метафизике нашей души сокрыты и моральные законы, живущие в нас, и волнение от звёздного неба над головой.
Создание художественного образа предполагает, что художественная форма не содержит в себе всевозможных элементов случайности. Жёсткий отбор и обобщения – правило любой творческой работы. Очень часто случайности являются теми мельчайшими пылинками, вокруг которых кристаллизуются события жизни, но уже по законам необходимости. Если сойти на уровень хорошо мне знакомый – написания пейзажа, то тут то, о чём я говорю, обретает особую остроту. Это калейдоскоп случайностей – узоры окружающей природы складываются в невероятных сочетаниях и все они красивы, как в детской игрушке, но промелькнёт некое ощущение, даже его предчувствие, и случайность тумана над прудом становится идеей сюжета или случайный причудливый изгиб ветки – стержнем композиции. А дальше ты уже весь во власти случая – нет большего счастья, пронзительно обнаружив привлекающую тебя эмоциональную доминанту, следовать за самой Природой, сообразуясь с её неведомыми законами и не пытаясь аналитически представить то, что стремишься сделать.
В пейзаже я нахожу только то, что находится совершенно вне меня – это не отражение, ни даже преломление моего «я». Конечно, не всегда случайности – «волшебные ошибки», о которых говорил Серов. Часто вспоминая какое-нибудь произведение, оно кажется тебе сказочно красивым, пока находится в области реминисценций. Когда же перечитываешь его вновь, то в глаза бросаются случайности, о которых не помнишь прежде. То же происходит и с нашими воспоминаниями.
Я помню, как в июне, на Севере, во время отлива обнажился целый город подводных камней, покрытых белым ракушечником; камни выстраивались в величественные арки, причудливые витые колонны, таинственные гроты – и всё это ослепительно переливалось и горело не отражённым солнечным, а, казалось, своим, внутренним светом. Этот город с многочисленными жителями морского дна, стремящимися его покинуть, и стаями бесшумных белых птиц, заселивших его пространство, возник из океана, застыл над его спокойной водой, чтобы через полтора-два часа опять погрузиться в океаническую пучину. Это было похоже на какую-то белую симфонию; камни и вода словно потеряли свой вес, превратившись в музыку. Память совершенно стёрла все случайные обстоятельства, которые могли бы помешать чистоте этого воспоминания.
Когда я думаю о пейзаже, то мне всегда хочется воплотить в нём именно этот, освобождённый от случайностей эмоциональный отклик на увиденное, полный торжества и скрытого от суеты тайного смысла нашего существования. Очень важно, как будет воспринято сделанное тобой другими людьми. Оставив на холсте последний мазок, твой пейзаж становится духовной сущностью, застывшим настроением, ты выпускаешь в мир эмоциональную волну, на которую был настроен сам. И хотелось бы, чтобы эта волна вошла в предметный мир другой личности, не только не нарушая её гармонии, а напротив, укрепляя и утверждая её.
Семён Франк в своей работе о смысле жизни придавал большое значение тем предметам и вещам, которые следуют за человеком. Нашей аурой существования мы во многом обязаны им, безмолвным нашим спутникам, которые помнят руки людей, их создавших, запечатлевших в них свою личность, таким образом поделившись с нами своим внутренним миром. Не навреди другому – это не только правило врача, но и закон для любого из нас, не желающего быть проводником зла.
Когда я слышу разговоры о вторичности или упрёки в отсутствии новизны в тех или иных идеях, определяющих творческое лицо какого-либо художника, мне приходит мысль о соответствии формального подхода к анализу художественных произведений и истины. Ведь не обязательно эти идеи всегда лежат на поверхности и выпукло принимают форму какого-нибудь «изма». Гений времени так или иначе касается всякого, берущего в руки кисть, перо, карандаш… Что тревожит, что заботит моего образованного современника, если ограничиться проблемой взаимодействия, общения с природой, окружающей нас? Скорее всего, уязвимость, незащищённость природной среды, грубое вторжение в неё цивилизации, ничем пока не оправдывающей своего названия.
Хрупкость этого, как раньше казалось, неизбывного мира, как мира вокруг, так и мира внутри нас. Гордая, величественная Природа, как испуганная лань, всё дальше устремляется от наших городов и сёл, забивается всё глубже в самые потаённые уголки нашей души. Может быть, поэтому так волнуют высокие кроны тополей на синем небе, островки осенней листвы на тёмной воде и убегающие рельсы, зовущие нас туда, вдаль, вслед ускользающей Красоте.
Море на книжной полке
Вслушиваясь в шум морской раковины, я всегда представляю себя бредущим вдоль каменистого берега по мокрой гальке среди набегающих зеленоватых волн, пряного дыхания моря и летающей по воздуху горьковатой пены. Причудливое жилище моллюска, оказавшееся на моей книжной полке, по праву нашло там своё место, поскольку, как и мои любимые книги, рассказывает мне о море, мечте, чаемом и несбывшемся. Призрачная реальность, вырастающая из этого шума, значительно явственней утомительного бытового однообразия и докучливого общения, более осязаема и гораздо достовернее, нежели любой пейзаж за окном.
Человека, подчас, пугает открывающаяся перед ним стихия. Помнится, как однажды глубоко и страшно поразило меня расчистившееся от низких облаков небо – синее, равнодушное, источающее прожигающий насквозь холодный свет космоса. Это гнетущее состояние собственной малости, случайности, абсолютной беззащитности, пронзило меня молнией сознания – я ощутил себя доисторическим человеком, впервые пришедшим к мысли о спасающем боге.
Море из раковины – тоже стихия, едва ли не большая, ибо вмещает и нас, а именно потому и не может быть нам враждебна.
Я часто думаю, каким бы было оно, моё море, если бы я его никогда не видел, если бы долгие годы не жил рядом. Море – мой философский камень, превращающий в золото всё соприкасающееся с ним, но находящееся вне времени. Я помню его и в зелёном обрамлении кипарисов, и в строгой оправе желтоватых прибрежных скал; даже не нужно закрывать глаза, чтобы увидеть, как мерцает миллиардами искр и бликов его разноцветная поверхность, как играет на солнце каждый камешек на его берегу. Здесь вокруг всё пропитано солнцем: и бежевая дымка, и серебристый ручей с гор. Луга золотятся солнечной росой, и ослепительно горят горы. Шелестящее морское эхо будит мои прежние впечатления, и они плещут и переливаются, словно волны, тысячами тысяч искорок памяти.