Ширяев встает, подходит к задней стене сарая. Сквозь разрушенное окно видно ровное, однообразное поле без единого кустика.
– Ну что ж? Двигаться будем, а? Здесь не даст житья…
Поворачивается. Он несколько бледнее обычного.
– Который час? У меня часы стали.
Игорь смотрит на часы.
– Двадцать минут двенадцатого.
– Давайте тогда… – Ширяев жует губами. – Только пулеметом одним придется пожертвовать. Прикрывать нас надо.
Оказывается, из пулеметчиков один Филатов остался. Кругликов убит, Севастьянов ранен. Ширяев обводит глазами сарай.
– А Седых? Где Седых?
– Вон на стропилах сидит.
– Давай сюда!
Парень в майке, ловко повиснув на руках, легко спрыгивает на землю.
– Пулемет знаешь?
– Знаю, – тихо отвечает парень, почти не шевеля губами.
Он смотрит прямо на Ширяева, не мигая.
Лицо у него совсем розовое, с золотистым пушком на щеках. И глаза совсем детские – веселые, голубые, чуть-чуть раскосые, с длинными, как у девушки, ресницами. С таким лицом голубей еще гонять и с соседскими мальчишками драться. И совсем не вяжутся с ним – точно спутал кто-то – крепкая шея, широкие плечи, тугие, вздрагивающие от каждого движения бицепсы. Он без гимнастерки. Ветхая, вылинявшая майка трещит под напором молодых мускулов.
– А где гимнастерка? – Ширяев сдерживает улыбку, но спрашивает все-таки по-комбатски грозно.
– Вшей бил, товарищ комбат… А тут как раз эти… фрицы… Вон она, за пулеметом… – И он смущенно ковыряет мозоль на широкой загрубелой ладони.
– Ладно, а немецкий знаешь?
– Что? Пулемет?
– Конечно пулемет. О пулеметах сейчас говорим.
– Немецкий хуже… но думаю, как-нибудь… – и запинается.
– Ничего, я знаю, – говорит Игорь. – Все равно надо кому-нибудь из командиров остаться.
Он стоит, засунув руки в карманы, слегка раскачиваясь из стороны в сторону.
– А я думал, Саврасова. Впрочем, ладно… – Ширяев не договаривает и поворачивается к Седых: – Ясно, орел? Останешься здесь со старшим лейтенантом. Лазаренко тоже останется – ребята боевые, положиться можно. Сам видишь, один Филатов остался. Будете прикрывать. Понятно?
– Понятно, – тихо отвечает Седых.
– Что понятно?
– Прикрывать останусь со старшим лейтенантом.
– Тогда по местам. – Ширяев застегивает воротник гимнастерки – становится совсем холодно. – Вот на тот садись, только перетащи его. Тут, где «максим», лучше. Готовь людей, Саврасов.
Саврасов отходит. Я не могу оторваться от его колен. Они все время дрожат мелкой противной дрожью.
– Долго не засиживайтесь, – говорит Ширяев Игорю. – Час, не больше. И за нами топайте. Строго на восток. На Кантемировку.
Игорь молча кивает головой, раскачиваясь с ноги на ногу.
– Пулемет бросайте. Затвор выкиньте. Ленты, если останутся, забирайте.
Через пять минут сарай пустеет. Я с Валегой тоже остаюсь, Ширяев уходит с четырнадцатью человеками. Из них четверо раненых, один тяжело. Его тащат на палатке.
Дождь перестал. Немцы молчат. Воняет раскисшим куриным пометом. Мы лежим с Игорем около левого пулемета. Валега попыхивает трубочкой. Седых, установив пулемет, поглядывает в окно. Потом Валега вытаскивает сухари и фляжку с водкой. Пьем по очереди из алюминиевой кружки. Опять начинается дождь.
– Товарищ лейтенант, а правда, что у Гитлера одного глаза нет? – спрашивает Седых и смотрит на меня ясными детскими глазами.
– Не знаю, Седых, думаю, что оба глаза есть.
– А Филатов, пулеметчик, говорил, что у него одного глаза нет. И что он даже детей не может иметь…
Я улыбаюсь. Чувствуется, что Седых очень хочется, чтоб действительно было так. Лазаренко снисходительно подмигивает одним глазом.
– Його газами ще в ту вiйну отруiли. I взагалi, вiн не нiмець, вiн австрiяк, i фамiлiя в нього не Гiтлер, а складна якась – на букву «ш». Правильно, товарищ лейтенант?
– Правильно. Шикльгрубер его фамилия. Он тиролец…
– Тиролец… – задумчиво повторяет Седых, натягивая на себя гимнастерку. – А его немцы любят?
Я рассказываю, как и почему Гитлер пришел к власти. Седых слушает внимательно, чуть приоткрыв рот, не мигая. Лазаренко – с видом человека, который давно все это знает. Валега курит.
– А правда, что Гитлер только ефрейтор? Нам политрук говорил.
– Правда.
– Как же это так?.. Самый главный – и ефрейтор.
Он смущается и принимается за мозоль. Мне нравится, как он смущается.
– Ты давно уже воюешь, Седых?
– Давно-о… С сорок первого… с сентября…
– А сколько же тебе лет?