В дело вступили неведомые и неподвластные даже великим земным правителям силы.
Пока Никита был в городе Лунде, на другом конце земли, в Андах, проснулся могучий вулкан, называемый местными племенами Уайнапутина. 19 февраля 1600 года из жерла вулкана в небо взметнулся столб черного дыма, заслонивший самое солнце. Пар и пепел, выброшенные вулканом, затмили небо, так что Божье светило не могло согревать землю своими живительными лучами. На всей земле наступила стужа. Сегодня это назвали бы «вулканической зимой». Европа замерзала. Названный викингами «зеленой землей» остров Гренландия превратился в сплошной ледник. Жители этого прежде благодатного края частью умерли от голода, частью бежали за море на чем придется.
До России похолодание добралось позже. В июле, когда Никита вернулся домой, шли затяжные дожди, а потом, когда приспело время сбора урожая, после Успеньева дня[10 - 15 августа.], ударили морозы. В некоторых местах уже на Семен день[11 - 1 сентября.] выпал «снег великой», а вскоре – когда такое бывало? – встала Москва-река. На замерзшей реке устроили ярмарку. Ярмарочные балаганы так и простояли на льду едва не полгода. Самое же страшное было, что, как выразился летописец тех горестных времен, «поби мраз сильный всяк труд дел человеческих в полех». Неурочные холода сожгли прямо на корню не успевший вызреть из-за дождливого лета урожай. Осенью крестьяне, как обычно, посеяли озимый хлеб, но весной грозные удары природы повторились, и замороженное зерно не взошло. Тогда «зяблый хлеб» стали выкапывать из земли, чтобы прокормиться хотя бы им. Надеялись на следующее лето 1602 года, но удар стихии повторился, оставив беззащитными сотни тысяч земледельцев. В разных концах Московского царства доведенные до крайности крестьяне поднимали бунты, сбивались в шайки, которые рыскали по всей стране в поисках пропитания, занимаясь разбоем и грабежом. Дошло до того, что вооруженные банды бунтовщиков под водительством некоего Хлопка Косолапа разоряли и жгли села и городки близь Москвы и грозили напасть на саму столицу!
Матушка Ирина Ивановна, возвратясь с торга, причитала:
– Статочное ли дело, хлеб вздорожал впятеро! Сказывают люди, в деревне голод. Говорят, что уже и собак, прости господи, переловили да съели. А еще сказывают, – матушка, опасливо перекрестившись, перешла на шепот, – будто на постоялых дворах убивают приезжих, а на рынке торгуют пирогами с человечьим мясом!
– Одна дура на базаре брякнула, а ты за ней повторяешь! – рассердился Иван Иванович. – Ты бы лучше, сестрица, таких слов не слушала, да не говорила, а то неровен час услышит кто, да потянут тебя на съезжую, к боярину Семену Никитичу… Живем, слава Богу, не впроголодь. Государь жалованьем не обижает.
– Мы-то да, грех жаловаться, – встряла в разговор Марья Антоновна. – Но народ ведь страдает… Вам, Иван Иванович, из приказных палат, может не видно…
– Эх, бабы вы, бабы, – посетовал Иван Иванович с укоризной. – Думаете, государь о народе своем не радеет? Только народ-то больно жадный у нас. Зовутся христьянами, а поступают аки Каины. Мне из приказных-то палат это ль не видать? Ну, сами посудите: государь из собственных денег повелел раздавать нуждающимся. И что? Те упыри, видя, что народ платит, еще больше цены вздрали. А казна-то государева, я чай, не бездонная!
– А еще, братец, – тут Ирина Ивановна понизила голос, опасливо озираясь, – говорят, будто это кара Господня за убиение законного наследника царевича Дмитрия.
– Да ты что такое мелешь, сестрица! – возмутился Иван Иванович. – И от кого ты такое слышала?
– Да вот, Антип, конюх нынче сказывал.
– Антип, говоришь… – почесал бороду Иван Иванович и взялся за звонок, малый колоколец, привезенный из Англицкой земли (удобная штука, чтобы слуг звать).
– Позови-ка мне конюха, братец, – приказал явившемуся на звук колокольчика комнатному мальчишке. – Пусть в присутственную придет.
Войдя в присутственную, небольшую комнату, служившую хозяину рабочим кабинетом, Антип увидел обоих хозяев, старого и молодого, Ивана Ивановича и Никиту Григорьича. Иван Иванович сидел на кресле, повернутом от стола. Никита пристроился на сундуке, где хранились книги.
– Звал, хозяин? – спросил Антип, отвесив поясной поклон. – Запрягать прикажешь?
– Запрягать? Нет, я тебя для другой надобности позвал. Перескажи-ка мне, братец, что на торжище люди говорят, на что жалуются.
– Да как не жаловаться, кормилец? Цены-то на хлеб как возросли – не укупишь! Никогда такого не было!
– Так ведь запретил государь подымать цену выше пяти копеек.
– То мне не ведомо, хозяин. А только по пяти копеек поди купи! Торговцы весь товар попрятали, говорят, нету. А кто гривенник предложит – тому из-под полы продают.
– Да… – почесал бороду Иван Иванович. – Ну, это здесь, в городе. Наверно, в деревне-то полегче, там свое все. Говорят, у тебя кум из деревни. Что рассказывает?
– Да что ты, барин! В деревне совсем лихо. Второй год ничего не уродилось, даже овес. Кум сказывал, припасы все приели. Скотину порезали, кормить нечем. А впереди – зима. Кто поплоше, да детей побольше, да вдовам – тем мир посильно помогает, но и миром нужного припаса не собрать. Детки плачут, голодные. Старики готовы руки на себя наложить, чтобы не быть обузой, да греха боятся. Кум говорит, до весны не все доживут. Сказывают люди, что это казнь Господня.
– Казнь Господня? – не удержался Никита, – это за что же?
– По Писанию семь голодных лет послал Господь за грехи царя египетского, так и нам…
– Тот царь египетский был нечестивец, – прервал его Иван Иванович, – а наш государь православный, Богом избранный.
– То-то и оно, что Борис – не природный государь! Федор Иванович – тот был, хотя и малахольный, зато законный, родной сын Ивана Васильевича. За ним должон быть другой сын, Димитрий Иванович. А только его, – конюх посмотрел на дверь и стал говорить совсем тихо, – его, Димитрия-то, во младенчестве закололи ножом! А сделали это по наущению Бориса Федоровича. Через то он и стал царем. Через убийство, стало быть. А убийство – смертный грех. Вот Господь и наслал на нас казни. То были казни египетские, а нынче – казни московские, так-то…
– Да ты что несешь? – воскликнул в сердцах Иван Иванович. – Да за такие слова…
– Не гневайся, батюшка барин, я ведь как на духу пред тобою, как в церкви Божьей на исповеди – бухнулся в ноги перепуганный Антип, – что слышал, то и пересказываю.
– Не его это слова, – сказал Никита, – Где ему скудным умом до такого додуматься? Скажи-ка мне, братец, от кого ты таких речей набрался?
– Так от кума! У меня на рынке в рыбном ряду кум. Он и растолковал.
– На рынке, говоришь? – спросил Иван Иванович, недобро прищурившись. – На рынке люди разное брешут. То на них грех. На всякой роток не накинешь платок. Но ты то! Ты ж не всякому слову верь. А кто брехню разносит – тот сам на себя беду накликает! По Писанию ложное свидетельство – не меньше смертный грех, чем убийство. И разносить слово ложное тоже грех. Уразумел?
– Как не уразуметь, милостивец, как не уразуметь! – запричитал Антип. – А только, кум сказывал, что слова эти, про казни-то московские, у них на торге в кабаке говорил некий земский ярыжка.
– Ярыжка, говоришь, – спросил Никита, – и какого Приказа?
– Того кум не сказывал, да и где ему различать, какого кто Приказу? Говорит, ярыжка то был, а какого Приказу… Бог весть. Человек государственный, как ему не верить? Да и, видно, денежный. Кум говорил, что приходил тот ярыжка не раз, и угощал всех водкою. Прикащиков, сидельцев лавочных и иных, кто там случался.
Гусиное перо, которое Иван Иванович теребил в руках, – была у него такая привычка, когда нервничал, – с треском разломилось пополам. Бросив выразительный взгляд на Никиту, Иван Иванович отрицательно мотнул крупной головой.
Взяв, наконец, себя в руки, он сказал распростертому на полу холопу:
– За честность хвалю. Но если твой язык еще повернется слова хульные на великого государя говорить, вырву его вот этой самой рукой. Все, ступай.
– Ведь это измена! – сказал Никита, когда за конюхом закрылась дверь.
– Измена, – горестно кивнул Иван Иванович, и, подумав, добавил. – Зря великий государь послабление сделал романовской братии. Казнить бы их за их злоумышления! Не иначе, это они, адское семя, народ против государя подстрекают. Ты вот что, Никита, поезжай к боярину Семену Годунову. Надо государя предупредить.
– Поеду, коль прикажешь, дядюшка, – отозвался Никита, – только для такого серьезного обвинения нужны доказательства. А какие у нас улики, кроме слов конюха? По указу государеву нас самих за ложный навет в сыск потянут, а то и в измене обвинят. Конюх-то наш.
– Да, ты прав, – ответил Иван Иванович. – Но как тогда быть?
– Самим добыть доказательства. Поеду-ка я на торг. Антип укажет, где найти кума, а у того дознаюсь про ярыжку. Вот тогда можно и к Семену Никитичу.
– Ну, делай, как знаешь, – согласился Иван Иванович.
– Вот он, – опасливо ткнул пальцем Антипов кум в окно возка, наполовину завешенное кожаным запоном.
– Вон тот сморчок, что ли? – Никита, осторожно отодвинув запон, выглянул наружу.
– Он это, точно, ярыжка земский. Вишь, чернильница на поясе.
– Ох, смотри! Коли врешь…
– Что ты, что ты, батюшка, – пролепетал рыботорговец, испуганно вжавшись в сафьяновые подушки.
Плюгавый человечек в суконном колпаке, вышедший из кружала, зыркнув вокруг глазами, направился вверх по улице, вдоль покосившегося палисадника. Никита, выпрыгнув с другой стороны возка, двинулся за ним. Плюгавый шел не быстро, время от времени останавливался и озирался. Народу в этот час на улице было немного. Завернув за угол, ярыжка юркнул в подворотню.
Никита эти места знал сызмальства. Здесь обосновались англицкие торговые люди. За подворотней с одной стороны тянулась высокая монастырская стена, а по другой стороне – лабазы. Свернуть негде.
Никита решил не гнаться за вражиной по пустынному переулку, а обойти с фланга и встретить с другой стороны, использовав элемент внезапности.