
Остров
А через полчаса ты оказываешься в гостях, и хозяева долго, бесконечно долго рассказывают тебе о том, как медленно расчищаются дороги после буранов, как плохо поставлена в поселке противопожарная пропаганда и как председатель поселкового совета Васин срывает листовки с карикатурами на него. Хозяева показывают тебе пачки ответов из центральных и местных газет, куда они сообщали обо всех упущениях и недостатках, по очереди, с гнетущей обстоятельностью повествуют о затягивании ремонта, работе столовой, клуба, магазина, и… и к исходу четвертого часа ты чувствуешь, что начинаешь тихонько ненавидеть их.
Потом будет стыдно за эту ненависть, но ты не можешь с собой ничего поделать. Они правы в каждом слове, ты это знаешь, но не можешь простить им того, что ничего не видят кроме самовольства Васина, что живут в красивейшем месте Острова и не знают об этом. Да им, в общем-то, плевать на это…
И ты думаешь о том, как опасна собственная правота, как она ослепляет и лишает способности видеть что-либо кроме нее. Ты думаешь о том, как важно уметь выйти из собственной победы, не унизив и не обесценив ее неуместной радостью, превосходством. Если поражение раскрепощает, дает право на многое, потому что многого лишает, то победа в чем-то закабаляет. Ты уже не можешь позволить себе беззаботности, победа обязывает к высоте, которая, может быть, тебе и не нужна!
Вот в комнату вошла дочь хозяев – высокая девушка с большими встревоженными глазами. Ты все время ждал – что она скажет? Остановит своих родителей или поддержит их? Или ей наскучит этот бесполезный разговор о Васине, и она выйдет? Нет, не вышла. Выслушала все до последнего слова, и щеки ее пылали – ей не было скучно.
А потом, уже ночью, ты ехал с этой девушкой в Южный. Она сидела в вагоне напротив тебя, и в полумраке влажно поблескивали ее губы. За окном проносились затянутые зимним туманом сопки. Время от времени поезд останавливался, потом раздавался слабый удар станционного колокола или просто крик дежурного, и поезд, состоящий из двух вагонов, шел дальше.
На вокзале в Южном вы остановились под фонарем, чтобы попрощаться. Ты не мог сразу найти слова, и девушка заговорила первой…
– Вы знаете, – сказала она, волнуясь, – недавно Васин проходил мимо нашего дома пьяный, и я из форточки сфотографировала его, когда он за столб держался, представляете?! Кошмар, да?
– Действительно, – промямлил ты.
В ПУТИ. Поезд выбился из графика с самого начала. Снежные заносы не позволяли набрать скорость, состав шел медленно, и даже в вагонах, казалось, слышался скрип снега под колесами. Через маленькие снежные бугорки на рельсах можно было перешагнуть, не заметив их, но стальные колеса вязли. Главное было побыстрее пробиться на север – там снегопад был меньше, хотя мороз намного сильнее. С каждой полсотней километров температура понижалась на градус, и в Тымовском всегда было вдвое-втрое холоднее, чем в Южном.
Окна в вагонах покрылись шершавой изморозью, а продышав глазок, можно было увидеть лишь, как бьется снаружи пурга – будто белое, рваное покрывало на ветру. И ни одного огонька. Плотный снегопад, как шапкой, накрыл придорожные поселки.
Первый час пути у проводников всегда уходил на растопку печей в тамбурах. И они гремели железными совками, мятыми ведрами, занимали друг у друга раскаленные угли и перебегали с этим дымящимся грузом через вагоны, покрикивая на нерасторопных пассажиров. А те, завидев красные угли, испуганно шарахались в купе или бежали перед проводниками. Все радовались скорому теплу, когда можно будет раздеться, вытянуться на полке и уснуть до утра.
Именно в этот первый час пути, самый неудобный и холодный, завязывались знакомства, открывались бутылки, и было ощущение, будто на короткое время, забавы ради, люди начинали новую жизнь, забыв прежние обиды, отказавшись от дурных привычек и характеров. Дорога обязывала быть добрым и откровенным. Больное самолюбие, скрытое или явное превосходство, чад властострастия в дороге были до дикости неуместными. Игра в новую жизнь захватывала. А та, настоящая жизнь, отбирающая годы, казалась чем-то далеким, почти нереальным и упоминать о ней стоило разве что в анекдоте…
Имя начальника уже не заставляет цепенеть, и отсюда, из купе вагона, видишь, каков он на самом деле, и даже если посмеяться над ним – это не будет крамолой. В разговоре с незнакомцем – не трудно воздать должное человеку, которого вчера предал, а самому можно представиться таким, каким видишь себя иногда во сне, каким помнишь в юности, каким надеешься стать когда-нибудь…
Отгороженные от снега и ночи стенами вагонов, отгороженные друг от друга собственным прошлым, представлением о себе, люди бросали пробные словечки, пытались узнать – кто ты, откуда, зачем… И что стоит за твоей улыбкой, вопросом… Человек, которого ты сейчас угощаешь сигаретой, – не станет ли он твоим лучшим другом? А вон там в углу, в неясных сумерках вагона, не твоя ли будущая жена? Или сосед по купе, мирно шелестящий старым журналом, – не станет ли он когда-нибудь причиной твоей смерти?
И еще – все невольно гордились тем, что глубокой ночью, на самом краю света несутся они по промерзшему Острову. Они смотрели на себя широко раскрытыми глазами друзей и родственников, оставшихся на материке и не знавших такого ощущения. А ты, скучая, едешь по самому берегу океана и думаешь о том, что поезд опаздывает, что холодно, черт возьми, что деревянная, дребезжащая на ветру гостиница в Тымовском будет переполнена и тебя уложат в коридоре, а ночью, проснувшись от скрежета снега за тонкой стеной, будешь лежать без сна и блаженно улыбаться, глядя в темноту и зная, что утром придется большой фанерной лопатой, обитой белой жестью, откидывать снег от гостиницы и что командировка продлится на неделю или две, и, вернувшись в Южный, ты будешь в самых неожиданных местах встречать новых друзей, с которыми мерз в кузове грузовика, в кабине вертолета, голосовал на причале или в аэропорту…
А сколько раз ты встречал людей, которые говорили о ненависти к этому краю, отнявшему у них здоровье, лучшие годы и еще что-то очень ценное. Они верили, что ненавидят долгую зиму, бесконечные сопки, вечно затянутое дымкой небо, летние туманы, обволакивающие, кажется, весь белый свет, верили, что ненавидят даже саму форму Острова – вытянутую и изрезанную. И наступал момент, когда кто-то из них устраивал шумное прощание, напившись, плакал от счастья, а услышав рев самолета над головой, доверительно показывал авиабилет на завтрашний рейс.
Проходило полгода, и по ночам, когда затихали суетные материковские шумы, крики, стоны и, попридержав дыхание, можно было услышать буран, прибой, услышать, как течет туман по сырым улочкам поселка, он писал письма на Остров. О том, как ему хорошо под ярким солнцем, как он наслаждается обилием фруктов, ясных дней и безбрежных далей. Не важно, приходил ли ответ, потому что в таких случаях пишешь самому себе.
Через год он возвращался. Притихший, растерянный. Не понимая, что с ним происходит, зачем уезжал, зачем приехал снова. Но приходило смутное удовлетворение – все правильно. Возвращение не вызывало ни насмешек, ни удивления. Невозможно прожить здесь хотя бы год, а потом вычеркнуть его как потерянный. Даже уехав и оставшись на материке, ты со временем вдруг замечаешь, что этот год светится в твоем прошлом. И навсегда сохраняешь заветную мечту побывать на Острове еще хотя бы раз…
Эта встреча в Зональном…
Вы пообедали в небольшой стеклянной столовой возле аэропорта, выпили за знакомство, и старик, разволновавшись, кричал чуть ли не на весь зал…
– А ты повали ель против ветра! – требовал он. – Ты повали ель против ветра! Ну! Повали!
Когда-то он работал лесорубом, потом уехал на материк, к детям, и сейчас, упиваясь Островом, метался по местам, где довелось побывать в молодости.
Вы прожили вместе несколько дней в гостинице, и ты пошел провожать старика в аэропорт – отпуск его кончался. Вы говорили о том, о чем могут говорить на Острове едва знакомые люди – об Острове. И вдруг ты заметил, что старик, не слушая, неотрывно смотрел куда-то мимо. Ты обернулся и увидел влажные, затянутые голубоватым туманом сопки. А в глазах старика стояли слезы. Вряд ли это были пьяные слезы – выпили вы совсем немного. Просто вино позволило его слезам выйти наружу. Объявили посадку, и ты видел, как, ссутулившись, медленно бредет по летному полю старик в длинном пальто и плоской фуражке, с маленьким клеенчатым чемоданом, перекосившим его не очень-то крепкую фигуру. А когда самолетик, пробежав по узкой долине мимо сопок, оттолкнулся и заковылял в небо, ты ясно представил, как старик неотрывно и жадно смотрит вниз, раздавив лицо о стекло иллюминатора.
БУДЕТ ПРОДОЛЖЕНИЕ. Сашке, доверху наполненному добротой, хорошим настроением, морскими гребешками, не терпелось пообщаться с кем-то. Он вышел из купе и в самом конце коридора увидел девушку в брюках и свитере. Сложив руки на груди, она стояла, прислонившись спиной к стене. Сашка подошел.
– Добрый вечер, – сказал он, как ему показалось, очень учтиво.
Девушка повернулась к нему, и Сашка со стыдом увидел, что ошибся. Назвать ее девушкой можно было с некоторой натяжкой, а как обращаться к тем, у кого дело идет к тридцати, он не знал. Женщина промолчала, только посмотрела на него терпеливо и снисходительно. Она увидела его растерянность и поняла причину.
– Добрый вечер, – повторил Сашка. На какой-то миг он представил свое раскрасневшееся от выпитого лицо, громоздкую фигуру в свитере с обвисшим воротником.
– Вы хотите пройти? – спросила женщина.
– А вы сами не видите?!
– Чего же вы ждете? Идите…
– Между прочим, – с пьяной настойчивостью продолжал Сашка, – я сказал вам: «Добрый вечер».
– Ну, что ж… Добрый вечер. Хотя уместней было бы пожелать спокойной ночи.
– А вы без этого не можете?
– Без чего? – не поняла женщина.
– А вот без этих штучек! Ах, какая я трезвенькая да умненькая! Ах, какой он пьяный и дурной!
– Если вы так поняли – простите.
– Бог простит, – ответил Сашка и начал протискиваться мимо женщины. Коридоры в вагонах узкоколейки были слишком узки, и в тот момент, когда женщина оказалась как раз напротив него, Сашка чуть уперся плечами в стенку.
– Проходите же! – нетерпеливо сказала женщина.
– Я и так прохожу… Только медленно. Это все японцы проклятые. Понастроили вагонов – нормальным людям разминуться негде…
– Что ж, мы так и будем стоять?
– Это не страшно, лишь бы поезд не стоял.
– Господи, ну и воняет же от тебя!
– Что?! – отшатнулся Сашка.
– Водкой, – сказала женщина.
– Слушай, а чего ты такая некрасивая? – крикнул Сашка ей вслед самое обидное, что подвернулось на язык.
Раздосадованный, он вернулся в купе, забрался на полку и через несколько минут уснул.
И СТРАХ, И СЧАСТЬЕ, И ВСЕ ОСТАЛЬНОЕ. Сегодня Алик не испытывал обычной неловкости с незнакомыми людьми. Перед глазами у него до сих пор стояла рыжая вспышка волос, он до сих пор ощущал холодную волну воздуха, поднятую распахнутым халатом жены.
Сунув руки в карманы пальто, подняв воротник, Алик втиснулся в угол купе, откинул голову и закрыл глаза, как бы отгородившись от всего, что происходило рядом. Им овладел несильный, как боль заживающей раны, страх перед событиями, которые он сам так долго и тщательно готовил. Теперь, когда все было позади и уже ничего нельзя изменить, он опять почувствовал то знакомое состояние, которое все-таки называлось страхом. Страх бесшумно витал в нем, как сквозняк в пустой квартире, когда после скандала из нее уже вынесли мебель. В душе становилось свободно и опасно.
Такое чувство охватывало Алика каждый раз перед увольнением – самым большим событием из всех, на которые он вообще мог рассчитывать. Алика не влекло к любовным похождениям, он презирал карьеру и всю эту игру, неизбежно сопровождающую продвижение по службе, и даже в отпуск не уезжал с Острова, собирая ягоды или дергая рыбу из горных ручьев. А естественная жажда перемен, впечатлений находила у него один выход – он подавал заявление с просьбой уволить его по собственному желанию. И не могли тогда остановить его ни уговоры начальства, ни угрозы жены, ни моральные и материальные потери.
Перед увольнением Алик испытывал настоящий душевный подъем, обострение всех чувств, доступных ему. Он чувствовал тревожный холодок опасности, когда, проснувшись, вспоминал, что не нужно никуда идти к девяти часам утра. И любовь к жене становилась сильной и свежей, возможно, из опасения, что та исполнит свою угрозу и уйдет. Было предчувствие новых людей, боязнь, что он не справится с обязанностями, и уверенность, что он блестяще с ними справится. А ощущение свободы, власти над собственной судьбой! А гордость от того, что он и в тридцать лет способен повернуть свою жизнь, презрев выгоды, которые сулит многолетняя и безупречная служба!
Проработав год-два на одном месте, Алик терял ощущение жизни, как теряется ощущение скорости на ровной прямой дороге. Он путался в собственных чувствах, не зная зачастую, кого нужно любить, а кого ненавидеть, кто подлец, а кто – мудрец. Даже собственный возраст становился чем-то неопределенным – иногда он просыпался глубоким стариком, иногда – мальчишкой.
Алик становился раздражительным и нетерпимым.
И увольнялся.
А на следующий день охватывало давящее чувство неполноценности, раскаяния. Он понимал, что его образ жизни расходится с общепринятым и что через десять лет он будет все тем же младшим инженером, везде чужим, временным, и везде, говоря о нем, будут снисходительно улыбаться. Алик страдал и уважал себя за эти страдания.
Знакомясь с новым начальством, стараясь понравиться, он в то же время был совершенно равнодушен к тому, какое впечатление произведет, потому что уже видел свое заявление об уходе. Алик прекрасно знал, что о нем подумают, что скажут, о чем промолчат, когда за ним закроется дверь. И у него невольно получалось такое выражение лица, будто он заранее извинялся за беспокойство, которое причинит через год.
И действительно, в конце концов он все-таки подавал заявление и уходил, чтобы снова пережить всю радугу чувств. Как сбрасывают весеннюю воду через плотины, он должен был сбрасывать скапливающиеся в нем страх, любовь, достоинство. Его ежедневные обязанности требовали слишком мало всего этого. И когда в нем создавалось критическое давление, когда все эти чувства переполняли его, не находя выхода, он своим заявлением об уходе словно открывал какой-то клапан. И не мог не думать – да, вы остаетесь, вас ставят в пример, но все вы искорежены собственным избыточным давлением… И ваш смех за моей спиной – не попытка ли хоть немного уменьшить давление, хоть немного сбросить превосходства и презрения…
* * *– Извините, молодой человек, – вдруг обратился к нему старик с двумя рядами блестящих железных зубов. Они отставали и, когда старик говорил, влажно щелкали. – Мы вот тут разговорились… Вы не знаете, случайно, какой коэффициент на Курилах?
– По-моему, два, – неуверенно ответил Алик.
– Конечно, два, – обрадовался старик. – Вот и я говорю, что два. Двойная зарплата, плюс надбавки за стаж.
– Если хотите знать, так я вам объясню, – вмешался в разговор длинный парень с пушистыми ресницами. – Все зависит от вида работы. В конторах коэффициент один и восемь, а у тех, которые на воздухе вкалывают, – два. Ясно?
– Возможно, и так, – равнодушно согласился третий – скуластый большеротый парень. – Кстати, мы так и не познакомились… Грачев. Владимир.
– Виталий.
– Арнаутов, – представился старик и щелкнул зубами. Он, видно, уже привык к посторонним звукам во рту и не замечал этого зловещего пощелкивания. – Одиннадцатый час – пора и честь знать… Раньше ляжешь – быстрей приедешь, – осторожно засмеялся он, не раскрывая рта. И Алик подумал, что старик не сумеет захохотать, даже если и захочет. Ему можно только хихикать, не разжимая зубов.
ЛЮБОВЬ? Коля сидел на куче заеложенных матрацев со сбившимися комками ваты и вздрагивал каждый раз, когда кто-то раскрывал дверь. Он бессмысленно, бесконечно листал и листал дряблые страницы журнала и к одиннадцати часам, кажется, выучил его наизусть. Была уже ночь, а пассажиры все ходили по коридору, заглядывали в служебное купе, просили чаю или приносили пустые стаканы, и в каждом их взгляде Коля видел насмешку. И он жалел, что поехал, мечтал о своей узкой койке в общежитии, но в следующий же момент ненавидел ее остро и безжалостно, как можно ненавидеть человека, который знает все твои слабости и неудачи, но не приходит на помощь, а лишь молча наблюдает за тобой.
Коля сейчас всем телом, кажется, ощущал проржавевшую сетку, залатанную алюминиевой проволокой, тощую подушку, просвечивающее одеяло. Он вспомнил свое одиночество на той казенной койке, собственные шершавые коленки, упиравшиеся в подбородок, и ладони на своих же плечах. Он будто обнимал самого себя, и было в этом что-то стыдное. Все должно быть не так, по-другому, грешней и естественней. И все же, появись у него сейчас возможность мгновенно перенестись к себе в общежитие, на свою постылую койку, Коля воспользовался бы ею. Кляня себя за слабость, был горд тем, что проведет ночь с красивой девушкой. Никогда он не был так близок к этому, и каждый шаг вперед был шагом в неизвестность – опасную и притягивающую.
Коля боялся. Но его страх не был помехой, наоборот, он подстегивал. Чувствуя, что страх не имеет никакой власти над ним, Коля смутно ощущал, что приблизился к чему-то таинственному, не похожему ни на что из всего, пережитого им до сих пор. Он убеждал себя, что все будет отлично, что все зависит только от него, но уверенности не было. Была отчаянная решимость. То большое и непонятное, к чему он подошел, ворочалось где-то совсем рядом, может быть, в нем самом.
Коля не думал над тем, любит ли он Олю, любит ли она его. Когда-нибудь этот вопрос станет главным, но сейчас все было и проще, и сложнее. Потом он будет сотни раз перебирать детали этой ночи и, возможно, тогда лишь поймет свой страх перед девушкой, свое презрение, готовое в любой момент стать преклонением. И еще он поймет, что согласился на поездку только для того, чтобы побыстрее переступить порог, отделявший его от взрослых.
А сейчас Коля больше всего опасался, что испытание может не состояться и он опять останется со своей неуверенностью, а впереди все так же будет маячить несданный экзамен. Уж лучше его завалить и попытаться сдать снова, чем…
Тщательно заперевшись в туалете, он стоял перед зеркалом, стараясь увидеть свой профиль, низко наклоняя голову, чтобы взглянуть на себя глазами той, кто будет смотреть на него снизу. И ужасался своему обвисшему лицу. Он поспешно откидывал голову назад и успокаивался – щеки опять становились бледными и худыми.
А Оля казалась беззаботной. Она топила печь, весело ругалась с пассажирами, куда-то убегала, собирала деньги за постель и заставляла Колю доставать с верхней полки комплекты белья. Раскочегарив титан, она принялась готовить чай, и Коля послушно раскладывал сахар в стаканы, разливал заварку и украдкой, пристально и тяжело смотрел на девушку, будто примериваясь к ней. И взгляд его скользил рывками, неохотно отрывался от плеча, проваливался в волосы, а выбравшись из них, припадал к шее…
Руки… Нет, Коля видел только одну руку. Вернее, кисть. Перламутровый маникюр. Пятно сажи на тыльной стороне ладони. Капля чая. На указательном пальце – красная полоска от подстаканника. И ощущение – эта рука касается его щеки, оказывается на затылке, легонько захватывает волосы…
Губы… Оля что-то говорит ему, но он не слышит ни слова и только видит, как двигаются, растягиваются в улыбке ее губы.
Пульсирующая жилка на шее…
Глаза… Он видит строение зрачка, черную краску на ресницах и совершенно не замечает выражения глаз, не представляет, смотрят они на него или мимо.
Коля терял ощущение происходящего, будто жил одновременно и в эту минуту, и этой ночью, и в будущем, через год. Он уже видел ее губы, сдавленные поцелуем, видел, как она откидывала голову, чтобы глотнуть воздуха… Представлял, как, встретившись с Олей на улице, волнуясь воспоминаниями, они будут говорить о пустяках.
А Оля рассказывала о каком-то старике со щелкающими зубами, смеялась и, взяв очередной поднос с чаем, уходила. Оставшись один, Коля будто окаменевал, через минуту не выдерживал, выскакивал в коридор. Увидев Олю, выстукивающую коготками по пустому подносу, возвращался в купе, успокоенный и обессиленный.
ПЕРЕД СТАНЦИЕЙ ТИХОЙ. Машинист Дадонов больше всего ценил в человеке безотказность. Главное, считал он, сделать работу, которая лежит на тебе. Ты можешь болеть или быть здоровым, можешь радоваться или убиваться – все это не имеет значения. И, случалось, выходил в рейс нездоровым, случалось, оставлял больной жену, но не было случая, чтобы он отказался от рейса под каким бы то ни было предлогом. Дадонов сжился со своей работой и выход на смену воспринимал примерно так же, как наступление вечера или рассвет. Когда приходило время идти на работу, он ощущал что-то вроде голода, который утолял, становясь к рычагам паровоза.
Характер работы приучил его к точности, а минутная стрелка часов стала первым советчиком. Никто не мог укорить его сильнее, чем она. Дадонов мысленно разговаривал с часами, ругал стрелки, когда они, казалось, неслись сверх всякой меры, или подгонял их, подзадоривал. Иногда, проносясь через какой-нибудь полустанок, озорно подмигивал станционным часам – а что, мол, съели?!
Но сегодня было не до этого. На часы Дадонов даже не смотрел. Он окончательно выбился из графика, но все еще надеялся привести состав в Тымовское. Пусть с опозданием, пусть с большим опозданием, но привести. Поезд шел изнуряюще медленно, спотыкаясь, как уставшая лошадь, о маленькие продолговатые сугробики на рельсах. Чувствуя, с каким усилием паровоз преодолевает заносы, Дадонов сам невольно напрягался, замирал и тяжело переводил дыхание, когда препятствие оставалось позади. Его помощник молчал, понимая, что ничем не может помочь.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:

