– И в воздухе сверкнули два ножа, – вслух проговорил Панюшкин, не отрывая взгляда от отчета. И повторил: – Два ножа. Пираты затаили вдруг дыхание. Все знали атамана как вождя… И как удивительного мастера по делу фехтования. Да, все знали атамана как вождя и большого специалиста в фехтовальном деле…
– У вас неприятности, Николай Петрович? – в дверях стояла Нина – машинистка, секретарь, курьер и еще бог знает кто. В общем, правая рука Панюшкина. – Раз, думаю, дело до ножей дошло, значит, что-то будет, – сказала Нина без улыбки низким, сипловатым голосом.
– Обязательно что-то будет. И неизбежно что-то кончилось. Это всегда так, Нина, – Панюшкин сдвинул в сторону все бумаги и на освободившееся место положил сцепленные ладони. – Ох, Нина, и давно же у нас праздника не было!
– Про пиратов хочется спеть?
– А ты думала как! Понимаешь, Нина, – Панюшкин встал из-за стола, прошелся по кабинету. – Гарри-то, оказывается, не зря был столь угрюм и молчалив. Нет, не зря. Он уже знал, что Мэри ему изменила. Но известно ему было далеко не все, он не знал главного – она его любила! – Панюшкин предостерегающе поднял указательный палец. – Да, все было именно так – он молча защищался у перил, а в этот миг она его любила. Какие слова, Нина! Он молча защищался у перил, а в этот миг она его любила! И при этом не забывай – в воздухе сверкают два ножа! Ядрена шишка! – Панюшкин восхищенно покрутил головой.
– Все это хорошо, – тускло сказала Нина. – Все это хорошо, – повторила она, садясь на табуретку возле стола.
– А что плохо?
– Следователь приехал, Николай Петрович.
– Да. Я знаю. Будет твоим пиратом заниматься, – Панюшкин остро глянул на Нину глубокими синими глазами и тут же прикрыл их густыми бровями.
– Неужели нельзя было все это решить самим, а, Николай Петрович? – Нина взяла со стола листок и принялась складывать его, снова распрямлять, опять складывать. – Не понимаю… Живут люди, хорошо знают, кто чего стоит… А как что случится – зовут со стороны разобраться… Неужели самим нельзя?
– Отчего же нельзя, все можно. Когда он на меня бульдозером попер, чуть было гусеницами не растерзал, ведь мы сами все решили. Может быть, напрасно посамовольничали, но решили сами. Полюбовно. Простил я его. Даже не его, я о тебе думал. Должен ведь начальник заботиться о том, чтобы подчиненные улыбались почаще… Вот я и позаботился. Полгода ты улыбалась. Но сейчас… Нина, он ударил человека ножом. Причем пойми, там сверкали не два ножа, там сверкал только один нож. Его нож, Нина.
– Сколько же ему дадут?
– Если только за это… Года два, полагаю. Может, три, четыре… Суд разберется. Суд не любит, когда ему подсказывают решения.
– А за что же еще его можно судить, Николай Петрович?! Или… или вы решили эту историю… с бульдозером?..
– Нет. Речь идет все о той же ночи. Есть подозрение, что он не только Елохина ножом пырнул, но и над Большаковым поработал. Большакова нашли обмороженного, разбитого… Переломана нога, ребро… Да и Юрку он в сопках бросил. Это тоже статья – оставление человека в условиях, опасных для жизни. Юрка мог замерзнуть? Мог. Неважный тебе пират попался, Нина. Неважный. Родителей мы не выбираем, а мужей, парней, друзей – можем. Тем более у нас здесь хватает ребят. Только свистни!
– Хватит уж, отсвистелась.
Нина была маленькой, худенькой женщиной с неожиданно густым, сипловатым голосом. Она приехала работать учительницей, но в последний момент оказалось, что с учителями вышел перебор, много ли их надо для полутора десятков детишек? Панюшкин предложил ей место секретаря. А потом, когда появилось место учителя, Нина не захотела идти в школу. Из нее вышла жестковатая, неразговорчивая, но на удивление дельная секретарша.
– Ладно, Нина, – сказал Панюшкин. – Разговор этот грустный да и преждевременный. В любом случае справедливость я тебе обещаю.
– Что мне делать с этой справедливостью, Николай Петрович? В постель с ней не ляжешь, сыт ею не будешь да и на стенку не повесишь…
– Ты и с детьми так разговаривала?
– Потому я и здесь, что не могла с ними так разговаривать. Учитель должен быть идеалистом или притворяться им. Для этого мне слишком много лет… И потом, для идеалистки я недостаточно счастлива.
– А может, все к лучшему, а, Нина? Ведь с ним ты все время как по ножу ходила. Не муж он тебе, да и не хотел им быть! Ну ладно, это я не туда, не в ту степь поскакал. Прости великодушно.
– Чего уж там… Не будем, Николай Петрович, манную кашу по белой скатерти размазывать. Это Комиссия… Что-то будет?
– Я же сказал. Что-то кончилось, кое-что намечается…
Сколько же всего кончилось! Страшно давно кончилось детство, молодость… И все, что с ней бывает связано, тоже кончилось. И зрелость… С ярмарки, Коля, едем, с ярмарки. Неужели в самом деле все перегорело и только пепел на ветру завивается? Нет, кое-что осталось. Еще идет тот дождь, еще блестят под фонарями мокрые булыжники, и щека помнит прикосновение холодной телефонной трубки, и слышны еще в тебе те ночные безответные звонки. Да только ли это…
А запах перегретых на солнце цветов акации, шершавость горячей скамейки во дворе, куда вышла вся свадьба после пятого или десятого тоста. Зной струился по раскаленной кирпичной стене, плыл над тощими, вытоптанными клумбами, обволакивал деревья и задыхающихся от жары гостей. Вынесли проигрыватель, стол с выпивкой и закуской, кто-то снова заорал «горько», и свадьба продолжалась на потеху соседям, приникшим к подоконникам четырех этажей.
Колька Панюшкин пришел позже всех, бледный и нарядный. Он не хотел идти, знал наверняка, что не должен быть на свадьбе, если у него есть хоть капля достоинства. Он дал себе страшную клятву не идти, с самого утра занимался какими-то необыкновенно важными делами, которые вроде бы должны были помешать ему пойти, но знал, знал, что не хватит у него ни гордости, ни прочих высоких качеств, чтобы остаться в общежитии. Знал, что пойдет. Чтобы увидеть ее чужой и ненавистной, с пьяными глазами, с губами, раздавленными криками «горько». Пойдет, чтобы освободиться от нее. Мог ли он подумать, что даже через много лет, за тысячи километров, на промерзшем Острове он все еще не добьется свободы и будет счастлив этой своей кабалой.
– А вот и Коля, – сказала она тогда беззаботно. – Здравствуй, Коля! Что же ты опаздываешь? – Ирка была хмельная и немного развязная.
– Да так, задержался, – промямлил он.
– А это Гена, – она показала на затянутого в черный костюм, обливающегося потом, красного от жары, от выпитого, блаженно улыбающегося мужа.
– А-а, – протянул тот, – ночной звонарь? Рад познакомиться. Пойдем выпьем за молодых… Только, слышь, не звони в эту ночь, ладно? Я тебя так прошу, так прошу, чтобы ты в эту ночь не звонил! Понимаешь, у меня просто не будет времени подойти к телефону. И у нее тоже не будет времени.
– Ничего, – Ирка улыбалась все так же пьяно и расслабленно. – Он позвонит послезавтра. Да, Коля?
– Во! – воскликнул муж. – Я что тебе говорил! Все-таки муж и жена – одна сатана! Пойдем выпьем!
– Ты выпей, Коля, – посоветовала Ирка. – Выпей. Может, полегчает, – она засмеялась, но тут же осеклась, поняв, что сказала лишнее.
– Не надо, Ира. А то нам трудно будет разговаривать, когда ты придешь.
– Куда приду? – опасливо спросила она.
– Ко мне.
– Ты уверен, что я к тебе приду?
– И ты тоже.
– Ты, кажется, уже где-то выпил! – Она обеспокоенно взглянула на мужа. – И вообще, о чем ты говоришь, Коля?
Он и сейчас помнил ее голос, видел возмущение, растерянность, и все это настолько четко, что иногда ему казалось возможным снова оказаться в том душном, пьяном дворе и закончить разговор, который Панюшкин никак не мог довести до конца и сегодня. Он не помнил – выпил ли тогда с ее мужем, что было потом, как он ушел, куда ушел, но до сих пор видел перед собой растерянное Иркино лицо, слышал ее пьяный, чуть хрипловатый голос.
* * *
В одиннадцать часов утра тесный, жарко натопленный кабинет Панюшкина был переполнен. Собрались начальники участков, бригадиры, представители общественного питания, торговли, снабжения. Панюшкина в кабинете не было, но в воздухе висело нечто неосязаемое, неуловимое, но остро всеми ощущаемое – «Толыса снимают». Кто мог бросить этот слух, какими путями просочился он сюда, было непонятно. Никто из прибывших членов Комиссии, из руководства стройкой, тем более сам Панюшкин этих слов не произносили.
Впрочем, чему удивляться – слухи живут по своим, еще не открытым законам, они с такой удивительной скоростью проникают в самые недоступные места, что невольно хочется думать о них как о чем-то мистическом, таинственном. Кто откроет законы их рождения, размножения, распространения? Кто сумеет поставить их на службу человечеству? Кто найдет для них полезное применение, да и будет ли это когда-нибудь? Может быть, есть микробы слухов? Или же это волны, неведомые физикам? Известно лишь, что есть переносчики слухов, люди, которые без сплетен хиреют, ссыхаются и гибнут. Предположения, догадки будят их воображение, будоражат кровь, позволяют испытать высочайшие взлеты мысли, ощутить пьянящую силу любви и ненависти. Слухоносец легко вступает в контакт с подобными себе, шутя преодолевает ступени социальной лестницы, для него нет преград языка, национальности, цвета кожи, обычаев, религии. Единственное его стремление – передать слух дальше, освободиться от тайны, сбросить ее с души, как непомерно тяжелый груз.
Особенно могучи слухи, пахнущие кровью. А у тех, которые, подобно густому папиросному дыму, наполняли кабинет Панюшкина, явственно ощущался запах крови – «Полетит у Толыса голова».
Главный инженер Званцев сидел, небрежно закинув ногу за ногу и поставив локоть на угол начальственного стола, как бы давая понять свою причастность к руководству. Заместитель Панюшкина по хозяйственной части Хромов был, как всегда, нагловат и неряшлив. На своем обычном месте, в углу, у печки, сидел молчаливый и настороженный главный механик Жмакин. Начальник мехмастерской Ягунов что-то возбужденно шептал участковому Шаповалову, а тот беспомощно озирался по сторонам, умоляя избавить его от этого жаркого шепота. Он старательно моргал глазами, кивал, а сам незаметно отодвигался, надеясь, что кто-то из опоздавших заметит просвет на лавке и избавит его от столь тяжкой повинности.
И было еще много других людей, с обветренными лицами, огрубевшими от работы пальцами, в распахнутых куртках, полушубках, телогрейках, здоровых, неуклюжих. Все о чем-то перекрикивались, над кем-то подшучивали, кому-то что-то обещали, решали мелкие будничные дела, соглашались, отказывались, в шумном, грубоватом говоре находя радость взаимопонимания.
Панюшкин вошел в кабинет точно к назначенному сроку, протиснулся сквозь распаренные мужские тела, сквозь запах пота, дыма и мокрой овчины, оставляя за спиной настороженность и молчание. Сев за стол, он внимательно осмотрел всех, каждому твердо глянул в глаза.
– Я должен сообщить вам пренеприятное известие, – сказал он от волнения громко.
– К нам едет ревизор? – хохотнул Хромов.