Я замечаю, как маман усиленно подмигивает мне своим левым глазом, что выглядит так, словно у неё нервный тик. Всё ясно: гирлянды – это предлог, чтобы затащить Эштона в наш дом.
– Обозначь парню фронт работы, а я пока займусь ужином. А Лурдес где?
– Просила передать, что останется сегодня у Габи вместе с Аннабель. Сказала, они закажут тайскую еду.
– Тайскую?! – округляются мамины глаза. – У Аннабель снова живот болел утром, какая тайская еда, ты шутишь?
– Ну, не знаю. Не забывай, пожалуйста, мам, что с ними Габи, и Аннабель ей как бы дочь… – многозначительно намекаю матери на её склонность к гиперопеке не своих детей. Это странно, о нас она так трепетно не печётся, как об Аннабель и теперь уже, похоже, что и об Эштоне тоже.
Мы с Эштоном – два молчуна. Мне не так легко даётся коммуникация с новыми людьми, но у Эштона, похоже, проблемы посерьёзнее моих.
Я уже пыталась поговорить с ним о погоде, пока мы спускали с чердака коробки с электрическими гирляндами, интересовалась о его будущей профессии, пока искали ножницы, чтобы разрезать скотч и вскрыть их, но кроме коротких ответов, состоящих из одного-двух слов, так ничего и не получила. Подумала было рассказать что-нибудь о себе, но Эштон всем своим видом и упорным молчанием чётко давал понять: «Ты мне не интересна!». И я умолкла. Спросила только, когда мы выходили на террасу, не холодно ли ему в одном лишь батнике, на что получила:
– Нет.
Один долгий и молчаливый час ушёл на то, чтобы распутать гирлянды – в прошлом году уборкой всей этой праздничной красоты занимался мой брат Алексей совместно с Лурдес и Аннабель, и это, скажу я вам, тандем беспечности и расхлябанности. Сколько ни объясняй им, что гирлянды нужно распутывать и аккуратно слоями укладывать в коробках, бесполезно: кидают всё как попало!
Но Эштон никак не комментирует беспорядок, за который мне так стыдно, молча делает свою работу. Закончив, тут же спрашивает:
– Куда вешать?
Я аж подпрыгнула от неожиданности.
– Ну, обычно, мы развешиваем их на перила террас просто, и всё, – отвечаю.
– А если растянуть по стеклу ровными линиями вдоль всего фасада, не лучше будет? Там вон клипсы есть, за них и цеплять можно. Наверное, для этого и оставили их. Я думаю.
– Лучше, конечно, но туда же не достать! – возражаю. – Если только треногу притащить, – добавляю задумчиво.
Внезапно Эштон быстро и совершенно неожиданно взбирается на стеклянный борт, в какое-то мгновение теряет равновесие, но успевает схватиться за поручень нависающего над нами выступа террасы третьего этажа, отчего его батник поднимается кверху, обнажив живот и спину холодному, сырому ноябрьскому ветру. Я обнаруживаю своё лицо прямо напротив чужого пупка, так близко, что несмотря даже на недостаток света могу различить каждый тёмный волосок на его коже – я не заметила сама, как и когда бросилась спасать своего помощника, рискнувшего целостностью своего организма во имя Рождественского убранства нашего дома. И хотя ледяные северные порывы ветра пронизывают насквозь, мелкие крупицы редкого снега, словно иголками, вонзаются в мои замёрзшие щёки, внутри меня разгорается неистовый пожар… Так странно, как в это мгновение я не чувствовала себя ещё никогда, ни разу в жизни так явно не ощущала некоторые особо интересные части своего тела. Где-то в отдалённых закоулках затуманенного сознания возникают догадки о том, что бы это могло быть, и мне тут же становится дико неловко и стыдно.
Я буквально отпрыгиваю от Эштона и пытаюсь скрыть своё замешательство и алеющие щёки откровенным враньём:
– Ты чего?! С ума сошёл? Разбиться хочешь?
Эштон смотрит на меня со странной ухмылкой и выглядит так, будто всё понял и знает, что произошло секунду назад в моём теле и всё ещё продолжает происходить.
– Испугалась? – спрашивает неожиданно ласково, таким странно нежным бархатным голосом, какого я и не подозревала в нём.
– Тьфу, на тебя! Конечно! Тут же высоко, если не разбиться, то покалечиться точно можно! – отвечаю, вполне убедительно имитируя полнейшую незаинтересованность его животом, но мой взгляд предательски соскальзывает с его лица и мгновенно упирается в то самое место. Его джинсы… Он носит их слишком низко, слишком интимно это выглядит. Я отворачиваюсь и пытаюсь замять свою неуклюжесть словами:
– Тебе точно не холодно?
– Нет.
Его голос опять такой же ледяной, как и прежде, словно и не было этого мимолётного мгновения мягкости и чуткости с его стороны, словно бы произошедшее и вовсе мне просто привиделось.
Какое-то время мы в полнейшей тишине развешиваем гирлянды, Эштон всё делает сам, а я иногда прошу его помочь мне куда-нибудь дотянуться. Именно «куда-нибудь», потому что это совершенно не важно, и я всего лишь пытаюсь начать с ним беседу. Любую. Ни о чём. Только бы он не молчал.
– Как тебе Вашингтон?
– Нормально.
– Красиво здесь, правда?
– Красиво. Но дома всегда лучше.
– Скучаешь?
– Да.
– А знаешь, где находится самое красивое место на Земле?
– Где?
– В Байрон-Бэе. Мы там отдыхали с родителями два года назад. Я просто влюбилась в тёплое море, пляжи, пальмы… Ты будто из реального мира попадаешь в счастливый сон, и в нём так спокойно и так красиво!
– Не знаю, не был.
– А знаешь, где это?
– В Австралии.
Я удивлена: если он не был, тогда откуда знает? Спрашиваю:
– Байрон-Бэй – не самое знаменитое место на Земле, странно, что ты знаешь о нём.
– Люблю географию.
И снова молча растягивает гирлянду по стальным поручням нашей стеклянной террасы.
– Меня родители хотят отправить на учёбу в Европу. Ну, не настаивают, конечно, говорят: «выбор за тобой», но я знаю, что они правы. В Европе образование лучше. Странно, кстати, что ты сюда приехал учиться.
Эштон оставляет это моё соображение без комментария, продолжая всё так же молчаливо развешивать гирлянды по перилам, соединять их друг с другом, проверять, работают ли они, а если нет, то искать места разрывов.
Но я не сдаюсь:
– Ты… ты не слишком часто приходишь к нам…
– Времени нет.
– А с отцом тоже не встречаешься?
– С ним видимся.
– Часто?
– Иногда.