– И где же именно в Париже ты это слышала?
– Повсюду. От газетчиков. В кофейнях.
– Мне не нравится, что ты ходишь по кофейням, Эжени. Это неприлично.
– Я хожу туда только для того, чтобы почитать.
– Тем не менее. И не смей произносить в моем доме имя этого человека. Что бы о нем ни болтали, никакой он не республиканец.
Девятнадцатилетняя девушка старается сдержать улыбку – она нарочно дразнила отца, иначе тот не удостоил бы ее и взглядом. Глава семьи Клери смирится с существованием дочери, лишь когда представитель какого-нибудь другого достойного семейства – тут подразумевается династия адвокатов и нотариусов – пожелает избрать ее в законные супруги. Тогда она обретет в глазах мэтра Клери единственное достоинство – супружескую добродетель. Эжени может себе представить, как отец разозлится, стоит ей объявить, что она не желает выходить замуж. Но это решение принято ею давным-давно. Она не приемлет для себя такой же судьбы, как у матери, которая сейчас сидит рядом, по правую руку, и чья жизнь протекает в буржуазных апартаментах, подчиненная распорядку и решениям супруга, жизнь без амбиций и страстей. Она ведь ничего не видит в этой жизни, кроме собственного отражения в зеркале, если, конечно, ей еще доставляет удовольствие на себя смотреть. Жизнь, посвященная единственной цели – рождению детей; жизнь, в которой единственная забота у нее – какой наряд сегодня выбрать. Ничего из этого не нужно Эжени. Зато она жаждет всего остального.
Слева от брата бабушка по отцовской линии с улыбкой поглядывает на нее. Бабушка – единственная в семье, кто видит Эжени такой, какая она есть: гордая и самонадеянная, бледная брюнетка с высоким лбом и пристальным взором, с темным пятнышком на радужке левого глаза. Бабушка видит, что Эжени внимательно наблюдает за всем и все подмечает втихомолку. Еще она видит во внучке потребность разрушать любые ограничения – и в знаниях, и в своих устремлениях, – потребность столь острую, что порой у Эжени от этого сводит живот.
Клери-отец смотрит на Теофиля, который ест с привычным аппетитом. Когда он обращается к старшему сыну, его тон смягчается:
– Теофиль, ты уже прочитал новые книги, которые я тебе дал?
– Еще нет, мне нужно было кое-что еще проштудировать. Возьмусь за них в начале марта.
– Через три месяца ты начнешь работать делопроизводителем, я хочу, чтобы к тому времени ты повторил все, чему успел обучиться.
– Непременно этим займусь. Пока не забыл, завтра после обеда я иду в дискуссионный салон. Кстати, там будет Фошон-сын.
– Не упоминай при нем о наследстве, а то он расстроится. Однако я одобряю твои планы – упражнения для ума весьма полезны. Франции нужна мыслящая молодежь.
Эжени поднимает голову:
– Говоря о мыслящей молодежи, вы имеете в виду и юношей, и барышень, не правда ли, папенька?
– Сколько раз тебе повторять – женщинам нечего делать в общественных местах.
– Как это печально – представить себе Париж, населенный одними мужчинами…
– Довольно, Эжени.
– Мужчины слишком серьезны, они совсем не умеют веселиться. А вот женщины могут и построжиться, и посмеяться.
– Прекрати мне перечить.
– Я вам не перечу – мы всего лишь дискутируем. Ведь вы поощряете Теофиля в его намерении заняться этим завтра с приятелями.
– Хватит! Я говорил тебе, что не потерплю дерзости в своем доме. Выйди из-за стола.
Отец со звоном бросает приборы на тарелку и буравит Эжени взглядом. Ей кажется, что густые усы мэтра Клери и обрамляющие лицо бакенбарды шевелятся от гнева. У него даже побагровели лоб и скулы. Что ж, сегодня ей, по крайней мере, удалось добиться хоть каких-то эмоций.
Девушка кладет вилку и нож на тарелку, салфетку – на стол, поднимается, кивает на прощание родственникам и под их взглядами – удрученным матери и веселым бабушки – покидает обеденную залу, вполне довольная произведенной сумятицей.
* * *
– Стало быть, ты не смогла сдержаться нынче за столом?
За окнами совсем стемнело. В одной из пяти спален апартаментов Эжени взбивает подушки, а бабушка, уже в ночной рубашке, стоит позади и ждет, когда внучка приготовит для нее постель.
– Нужно ведь было немного развлечься. За обедом царила такая скука! Садитесь сюда, бабушка.
Эжени, взяв старую женщину за морщинистую руку, помогает ей сесть на кровать.
– Твой отец дулся до самого десерта. Тебе стоит укротить нрав – говорю это ради твоего же блага.
– Не беспокойтесь за меня – едва ли я сподоблюсь упасть в глазах отца еще ниже.
Эжени берется за голые худые ноги старухи, поднимает их на постель и накрывает ее одеялом.
– Вам не холодно? Может быть, принести еще одно одеяло?
– Нет, милая, все чудесно.
Девушка склоняется к благодушному лицу той, кого она укладывает спать каждый вечер. Ей нравится смотреть в эти голубые глаза, а бабушкина улыбка, от которой щурятся выцветшие глаза и от них разбегаются веселые морщинки, – самая ласковая в мире. Эжени любит эту женщину больше, чем мать; отчасти, возможно, потому, что и бабушка любит внучку больше, чем могла бы любить родную дочь, которой у нее никогда не было.
– Эжени, деточка, твое величайшее достоинство – вместе с тем твой величайший недостаток. Ты слишком свободна.
Морщинистая рука, вынырнув из-под одеяла, касается темных волос внучки, но та на бабушку уже не смотрит – взор Эжени обращен в дальний угол комнаты, там сосредоточено все ее внимание. Она не впервые застывает так, глядя в одну точку в пространстве, но никогда не остается в подобном состоянии надолго, чтобы об этом можно было всерьез беспокоиться. Возможно, какая-то мысль или воспоминание пришли ей на ум и повергли в душевное волнение. А может быть, с ней происходит то же самое, что было в двенадцать лет? Тогда Эжени клялась, что увидела нечто невообразимое. Старуха поворачивает голову в том же направлении – в углу комнаты стоит комод, на нем ваза с цветами и несколько книг.
– Что там, Эжени?
– Ничего.
– Ты что-то увидела?
– Нет, совсем ничего. – Эжени поворачивается к бабушке с улыбкой, гладит ее по руке: – Просто я устала немного, вот и всё.
Она не может признаться, что действительно что-то увидела. А вернее, кого-то. Не может сказать, что он не появлялся довольно давно и теперь она удивилась, хоть и почувствовала его заранее. Эжени видит дедушку с двенадцати лет – он умер в тот год за две недели до ее дня рождения. А позднее вся семья собралась в гостиной, и он показался внучке впервые после смерти. Эжени тогда закричала: «Смотрите, это дедушка, он сидит вон в том кресле, смотрите же!» – ничуть не сомневаясь, что остальные тоже его увидят. И чем больше ее убеждали, что дедушки там нет, тем упорнее она стояла на своем и твердила: «Дедушка там, клянусь вам!» – пока отец не отчитал ее столь сурово и жестоко, что она с тех пор уже не осмеливалась рассказывать ближним о новых визитах дедушки. Дедушки и тех, других. Потому что после дедушки стали приходить другие, как будто своим первым появлением он снял в ней какой-то заслон, отверз врата где-то на уровне грудной клетки – именно там у нее возникло ощущение, что нечто запертое распахнулось одним махом. Другие являвшиеся ей мужчины и женщины всех возрастов были незнакомцами. И возникали они не внезапно, Эжени постепенно осознавала их приближение – все члены наполнялись свинцовой усталостью, ей казалось, она погружается в странный полусон, будто из нее безжалостно выкачали всю энергию, чтобы употребить на что-то другое. Вот тогда они отчетливо проступали в пространстве – стояли в гостиной, сидели на кроватях, замирали у стола и смотрели, как семья обедает. Поначалу, когда Эжени была помладше, эти видения приводили ее в ужас и заставляли замыкаться в тягостном молчании. Страшно хотелось броситься в объятия отца, зарыться лицом в лацкан его сюртука и сидеть так, пока они не оставят ее в покое. Девочка пребывала в смятении, однако испытывала твердую уверенность в том, что это не галлюцинации. Чувство, возникавшее у нее вместе с видениями, не допускало сомнений: эти люди умерли и приходят к ней в гости.
Однажды дедушка с ней заговорил. Вернее, она услышала его голос в своей голове, ибо, как и другие видения, он оставался неподвижен и безмолвен. Дедушка попросил ее не бояться – мол, они не желают ей зла и живых нужно опасаться больше, чем мертвых. Еще добавил, что у нее есть дар и они, мертвые, приходят к ней не без причины. Тогда Эжени было пятнадцать, но ужас, испытанный в первый раз, ее еще не покинул. С визитами дедушки она в конце концов смирилась, однако всех прочих умоляла немедленно уйти, едва они появлялись, и покойники выполняли ее просьбу. Она не хотела их видеть, не выбирала этот «дар», который считала вовсе и не даром, а скорее психическим расстройством. Эжени успокаивала себя тем, что это временное явление, убеждала, что все пройдет в тот день, когда она покинет отчий дом, видения перестанут ей досаждать, а пока нужно просто терпеть и хранить все в тайне, даже от бабушки, потому что, если повторится та история, ее немедленно отправят в Сальпетриер.
* * *
Во второй половине следующего дня снегопад наконец утихает, дает столице передохнуть. На белых улицах стайки ребятишек устраивают артиллерийские обстрелы снежками, кружа между фонарями и скамейками. Париж залит белесым и ярким, почти слепящим светом.
Теофиль выходит из подворотни и направляется к фиакру, который ждет у кромки тротуара. Рыжие кудри выбиваются из-под цилиндра. Он поднимает воротник, прячет в него подбородок, на ходу натягивает кожаные перчатки и открывает дверцу. Одной рукой поддерживает сестру, помогая ей подняться на подножку. Эжени в черной накидке с широкими рукавами и накинутым на голову капюшоном. Шиньон украшен двумя гусиными перьями – ей не слишком нравятся шляпки с цветами, которые нынче в моде у парижанок.
Теофиль подходит к кучеру:
– На бульвар Мальзерб, к дому девять. И заклинаю вас, Луи, если отец спросит, скажите, что я был один.
Слуга на облучке жестами изображает, что у него рот на замке, и Теофиль садится в фиакр рядом с сестрой.
– Все еще злишься, братец?