Я долго искала этот Лялин переулок и наконец нашла. Я поднималась по мрачной лестнице. Звонила три звонка.
Дверь открыла тетя Тося и провела меня в свои апартаменты.
Царенкову и Нонне принадлежали две смежные комнаты в малонаселенной коммуналке.
Я ступила на порог и ослепла от роскоши. Две собственные комнаты: спальня и гостиная. Ни тебе старух, ни собак. Чистота и уют, статуэтки – фарфоровые дамы и кавалеры в фарфоровых кружевах. В спальне – широкая кровать, а над ней портрет Нонны, где она с голыми плечами, взгляд из-под бровей…
Тетя Тося вручила мне платье. Я его тут же надела. Это было немецкое платье – красное, в черную клетку. Юбка широкая, под жесткий пояс. Верх узкий, застегнутый на крупные пуговицы, обтянутые этим же материалом.
Тетя Тося посмотрела и сказала:
– Влитое, как на тебя.
А Нонна даже не посмотрела. Она куда-то собиралась, и тетя Тося что-то подшивала прямо на ней. Тетя Тося поворачивала свою дочку за талию. Нонна вертелась под ее руками. Я стояла и слышала, как тетя Тося ее любит. Эта любовь поднималась над ними горячей волной, как восходящий поток. И Нонна могла бы воспарить под потолок, раскинув руки. И не упала бы. Так и парила.
А я стояла и смотрела на них в глубокой тоске – одинокая и сиротливая, хоть и в новом платье. Мамино платье – это тоже часть ее любви и заботы. Но что такое мое платье рядом с достижениями Нонны.
Царенкова не было дома, но он незримо присутствовал. Нонна хлопотала над своей красотой для своего Царя, а челядь (тетя Тося) преданно служила и ползала у ее ног, выравнивая подол юбки.
Я вернулась домой и легла. К вечеру у меня поднялась температура до 39 градусов. При этом я не была простужена. У меня не было вируса. Ничего не болело.
Вызвали врача. Он ничего не нашел. Никто не мог понять, кроме меня. Я поняла. Это зависть. Организм реагировал на стресс, вызванный острой завистью.
Ночью я проснулась совершенно здоровой. На потолке висела паутина. По ней шел паук, доделывал свою работу. Я не боюсь пауков, они милые и изящные, талантливо придуманные. Я смотрела на паука и мысленно поклялась: у меня тоже будет своя комната в коммуналке. И даже две. Об отдельной квартире я не смела мечтать. Это слишком. Надо ставить реальные задачи, итак, две комнаты в коммуналке, собственная собака, которая будет считать меня хозяйкой. А еще я брошу свою общеобразовательную школу и уйду навстречу всем ветрам. Навстречу славе… Я, как чеховская Нина Заречная, бредила о славе и готова была заплатить за нее любую цену.
Возле моего дома в десяти минутах ходьбы стоял Литературный институт. Это было старое красивое здание со своей историей. Меня туда пускали. Почему? Непонятно.
Я ходила на семинар Льва Кассиля. Он разрешал мне присутствовать. Я садилась в уголочек и слушала.
Это был семинар прозы. Студенты обсуждали рассказы друг друга. Кто-то один читал рассказ, на это уходило двадцать минут. А остальные двадцать пять минут тратились на обсуждение. Каждый высказывал свое мнение.
Мне казалось, что автор рассказа по окончании обсуждения должен достать револьвер и застрелиться. Или перестрелять обидчиков. Но нет…
Обсуждение заканчивалось, и все тут же о нем забывали, как будто переключали кнопку на другую программу.
Однажды я попросила разрешения прочитать свой рассказ. Мне разрешили. Рассказ назывался «Про гусей». О том, как гусенок случайно выбрался из своего загона и попал в большой мир.
Слушали терпеливо. В конце все молчали. Стояла насыщенная тишина. Лев Кассиль сказал:
– Что-то есть…
Все согласились. Чего-то не хватает, но что-то есть. И то, что ЕСТЬ, гораздо перевешивает то, чего не хватает.
Я шла по литературе на ощупь. Искала себя. «А кто ищет, тот всегда найдет», – так пелось в песне. А еще там пелось: «Кто хочет, тот добьется».
Какой был бы ужас, если бы я не принесла клятву пауку и навсегда осталась преподавателем хора: сопрано, альты, басы, терции, кварты, квинты, чистый унисон! Боже мой, неужели это кому-то может нравиться…
Царенков ставил со студентами «Чайку», и его интересовал Чехов как человек. Он высаживался перед аудиторией, помещал ногу на ногу и начинал размышлять вслух: – Чехов по повышенной требовательности к себе напоминал англичанина. Но это не мешало ему быть насквозь русским, и даже более русским, чем большинство русских. Большинство – неряхи, лентяи, кисляи и воображают даже, что это-то и есть наша национальная черта. А это – сущий вздор. В неряшестве расползается всякий стиль. «Авось» и «как-нибудь» – это значит отсутствие всякой физиономии. Повышенная же требовательность есть повышенная индивидуальность. Чехов – прообраз будущего русского человека. Вот какими будут русские, когда они окончательно сделаются европейцами… Не утрачивая милой легкости славянской души, они доведут ее до изящества. Не потеряв добродушия и юмора, они сбросят только цинизм. Не расставаясь со своей природой, они только очистят ее. Русский европеец – я его представляю себе существом трезвым, воспитанным, изящным, добрым и в то же время много и превосходно работающим…
– Как вы, – вставила красивая Маргошка Черникова.
– А что? – Царенков не понял: это поддержка или насмешка?
– Ничего, – ответила Марго. – У нас что, мало воспитанных и талантливых?
– Мало, – заметил Царенков. – Если талант, то обязательно пьющий. Русскому характеру нужно пространство во все стороны. И в сторону подвига, и в сторону безобразий. Водка раздвигает границы пространства, делает их безграничными.
Ему хотелось домой. Он скучал по своей Нонне. И даже дома, сидя с ней рядом на диване, он скучал по ней. Какие-то тропы в ее душе и теле оставались непознанными.
Царенкову нравилось брать жену на руки и носить из угла в угол. Нонна боялась, что он ее уронит, и крепко держалась за шею. Он чувствовал в руках ее живую теплую тяжесть. Приговаривал:
– Не бойся… Я тебя не уроню, и не брошу, и не потеряю…
– Боюсь… – шептала Нонна. – Уронишь, бросишь, потеряешь…
Это было лучшее время их жизни.
В Ленинграде все шло своим чередом. Гарик защитил кандидатскую диссертацию, мама накрывала стол. Ресторан отменили из экономии средств. Главная еда – холодец с хреном и рыба в томате. Рыба – треска. Все ели и пили, а потом пели и плясали.
Пьяный Гарик настойчиво ухаживал за Ленкиной школьной подругой Флорой. Ленка сидела беременная, с торчащим животом, насупившись. Ей было неудобно одергивать мужа при всех, а муж вел себя как последний прохвост, хоть и кандидат.
Моя мама смотрела-смотрела, да и вышибла Флору из дома. Мама вызвала ее в прихожую, вручила ей пальто и открыла входную дверь.
– А я при чем? – обиделась Флора. – Это он…
– А ты ни при чем, да?
Гарик обиделся за Флору и побежал за ней следом. Ленка громко зарыдала басом. Вечер был испорчен.
На другой день состоялось объяснение сторон.
Гарик спросил у тещи:
– Мамаша, что вы лезете не в свои дела?
– Моя дочь – это мои дела, – ответила мама.
– Ваша дочь выросла и сама уже мать. Не лезьте в нашу жизнь.
Ленка молчала. Она любила мужа и боялась мать.
– Делайте что хотите, – постановила мама. – Но не на моих глазах.
Через несколько дней Лена и Гарик переехали к его матери. Ленка оказалась в одном доме со свекровью.
У свекрови – голос однотонный, как гудок. И она гудела и гудела с утра до вечера. Текст был вполне нормальный, не глупый, но голос… Лена запиралась в ванной комнате и сидела там, глядя в стену.
А Флора испарилась, будто ее и не было.