– Редкая баба, Федор Иванович, в мужике силу понимает, а ведь плохого мужика нет, есть баба плохая… Для меня мужики, Федор Иванович, словно икона, я на них молюсь!
– Ну, Панка, ну, Панка…
– Нет такого мужика, Федор Иванович, который бы через меня в бригадиры не вышел! Вот ты усмехаешься, а походи ко мне с недельку, сам поймешь, что тебе место в районе. Ты ведь зря гинешь в деревне, Федор Иванович!
Тьфу ты черт! В голове у Анискина кругалем ходило, золотистые точечки мелькали в глазах; от смеха над Панкой и удивления пузо перекатывалось под рубахой. Казалось ему, что слова Панки обволакивают, убаюкивают, как в детстве убаюкивал голос матери.
– Толстый я очень! – вдруг пожаловался Анискин и чуть не прикусил кончик языка: ничего он про это говорить не хотел. Ну и ну!
– Толстый! – Панка всплеснула руками и тоненько засмеялась. – Толстый!
Панка встала с табуретки, попятилась, села на стол, чтобы из отдаления взглянуть на человека, который жалуется на полноту.
– Вы очень даже симпатичненький, Федор Иванович! – нежно сказала она. – Вы очень даже миленький, только, наверное, ничего про любовь не знаете!
Спрыгнув со стола, Панка опять села на табуретку, поставив руки на колени, положила на них круглый подбородок. Как подружка подружке, как сестра сестре, Панка заглянула в глаза Анискину.
– Те мужики, которые долго живут с бабами, ничего про любовь не знают! Да разве, Федор Иванович, за красоту любят? Фигушки! Я вот того люблю, кто для меня как икона…
Анискин глупо улыбнулся. Странная вещь творилась с ним: казалось ему, что вот он вроде есть, а вроде бы его нету. В разбитые окна дома, взрыхлив ситцевые занавески, влетал ветерок с реки – что такое, непонятно; цвели подушки и коврики, пахло квасом и бабой; нежное и говорящее сидело напротив него – что, почему, откуда, опять непонятно! И не было за стенами дома деревни, не было реки, не было ничего – пустота.
– Ну, ну! – насильственно промычал Анискин.
– Про любовь мало кто знает, Федор Иванович, – задумчиво говорила Панка. – Ко мне, Федор Иванович, Пирожков из ДОСААФ ходит, как в деревню приезжает, но я его не люблю. Он, Федор Иванович, красивый, всегда в хорошем костюме и одеколоном «Шипр» намазанный. Я к нему, Федор Иванович, прикоснуться боюсь – такой он чистенький да красивый… Вот и не получается у нас любовь!
– Пирожков дурак! – сердито сказал Анискин.
– Ой, Федор Иванович, ваша неправдочка! Если бы он дураком был, я бы с ним обошлась! Он, наоборот, очень даже шибко грамотный!
– Ну ладно! – сурово сказал Анискин. – Мне теперь вопрос ясный! Ты, Панка, теперь молчи…
– Молчу, молчу, Федор Иванович!
Анискин поелозил по табуретке и почувствовал, что зад от нее отрываться не хочет. И ноги сделались тяжелы, как чугунные, и тело освинцовилось, и в голове тоненько попискивало: «Пир-рож-ков! Про лю-бовь… как ико-на…» Ситцевость эта, коврики эти, запах этот, Панка эта…
– Бедненький! – трепетно сказала Панка. – На тебе лица нет, Федор Иванович!
Проливая из глаза нежность и жалость, Панка осторожно, словно по жердочке, подошла к Анискину, положила длинные пальцы на его локоть.
– Бедненький мой! – вздохнула она. – Вот до чего довели человека! То стальны листы прут, то самогонку варят, то дерутся… Не переживай, Федор Иванович, плюй на все. Бедненький ты мой!
Панкины пальцы поползли по руке Анискина, поднявшись до плеча, остановились, горячие и подрагивающие.
– Плюй на все, Федор Иванович, миленький! У тебя все в жизни ладно! Жена у тебя хорошая, ребятишки хорошие, зарплата большая, народ тебя любит… Ну чего тебе заботиться, миленький!
Анискин, наконец, поднялся с табуретки, пятясь от жгучести Панкиных пальцев и ее голоса, наткнулся спиной на острый дверной косяк…
– Беги домой, Федор Иванович, – говорила по-родному Панка. – Полежи, отдохни, поспи… А захочешь, ко мне приходи, очень уж мне тебя жалко. Ой, как мне тебя жалко! Миленький ты мой!
В единственном Панкином глазе рождалась большая прозрачная слеза – все ширилась и ширилась, стала овальной, потом вытянулась на ножке и – упала, покатилась по светящейся коже щеки.
– Миленький ты мой!
Анискин вышиб спиной дверь, от тряски упало и покатилось с грохотом цинковое ведро, с визгом бросился к крыльцу трехногий Шарик.
– Ну, ну! – пробормотал Анискин, сопя и отдуваясь. – Ну, ну!
Панка, схлестнув руки на груди, стояла на крыльце.
– Ой, не упади, Федор Иванович, ой, побережись, миленький!
– Ну, язва! – тихо сказал Анискин. – Ах, язва! – Нижняя губа у него выпятилась, подбородок задрался, пузо подтянулось. – Ах, язва! – совсем громко повторил Анискнн. – Это ведь что делается…
Деревенский детектив
1
Самым культурным человеком в деревне себя считал заведующий клубом Геннадий Николаевич Паздников. В Кедровку он приехал всего два года назад, но уже в первый вечер проявился: пришел в клуб при шляпе и красных штиблетах, говорил медленно, как контуженый, щурился и прищелкивал каблуками. Играл Геннадий Николаевич на аккордеоне и, как только начались танцы, объявил: «Полонез Шопена!» Здороваясь с молодыми женщинами, он так низко наклонял голову, что прямые волосы рассыпались, а женщинам средних лет целовал руку высоко – у самого локтя.
Однако два года в деревне Геннадий Николаевич прожил мирно, к нему скоро привыкли и полюбили за то, что на аккордеоне он играл мастерски и никогда не отказывался прийти на свадьбу, именины или проводы. Участковый уполномоченный Анискин к Геннадию Николаевичу относился хорошо, вежливость и культурность заведующего признавал, и потому в тот ясный сентябрьский день, когда Геннадий Николаевич вдруг пожаловал к участковому домой, последний на квартире его принимать не стал.
– Пройдемте в кабинету, – коротко сказал он и позвенел ключами. – Человек вы такой, что по мелочи не придете, так что придется протокол писать.
В комнатенке, именуемой кабинетом, Анискин открыл оба маленьких окна, морщась, достал несколько серых листков бумаги, чернильницу-непроливашку и ученическую ручку с пером «рондо». Выложив все это на стол, участковый сел, положил руки на столешницу и сказал:
– За тараканов извиняйте!
– Что вы! – ответил заведующий. – Представьте себе, Федор Иванович, я на тараканов никакого внимания не обратил.
Говорил заведующий, как всегда, медленно, щурился, словно на солнце, и выставлял короткие носки с резинками, но на его лице участковый приметил беспокойство и робость.
– Особенно интересно вот что, Геннадий Николаевич, за счет чего тараканы живут? Вы человек образованный, городской, так что сами понимаете – никакого пропитания для тараканов в кабинете нету…
– Нету, нету!
– Может, они замазку в стеклах жрут, – задумчиво промолвил участковый. – Так сколь ее, замазки?..
После этих слов Анискин терпеливо замолчал – таращил по-рачьи глаза, покручивал пальцами, но дышал просторно, так как на улице был сентябрь и возле окон по-жестяному пошевеливала листочками старая черемуха, а вдали отливала синевой неторопливая по-осеннему Обь.
– А! – выдохнул Анискин.
– Искусство, Федор Иванович, – сказал заведующий, – принадлежит народу. Конечно, кино – самое массовое из искусств, но, Федор Иванович, музыка призвана воспитывать человека не только эстетически, но, если можно так выразиться, и политически. Нам песня строить и жить помогает, Федор Иванович…
– Ну!
– Похитили аккордеон! – сказал Геннадий Иванович и пятнами покраснел. – В двадцать три пятнадцать я его протер мягкой фланелью, посыпанной тальком, в двадцать три двадцать пять вложил в специальный футляр и положил в клубный шкаф, а в… – заведующий поглядел на часы… – а в семь сорок, когда я утром пришел в клуб, чтобы во всеоружии встретить воскресник по сбору колосков, аккордеона… Его не было, Федор Иванович! – воскликнул Геннадий Николаевич и потряс руками. – Похитили!
Заведующий уронил руки на колени, голову – на плечо, и Анискин удивленно крякнул – в глазах Геннадия Николаевича показались крупные женские слезы. Не стесняясь участкового, он вытер их малюсеньким платком, всхлипнул и сказал: