Притащив воз на эстакаду, Раков отцепляет его, поставив трактор, идет к передвижной электростанции. Механик Изюмин читает. Положение у него немного смешное: он выглядывает из дощатой будки, как из конуры, и поэтому Михаил Силантьев, когда Изюмин заболел и некому было работать, раскричался: «Не пойду на станцию! Не буду сидеть, как собака в конуре!»
Раков подходит к механику, садится на порожек и начинает крутить самокрутку. На Изюмина он словно не обращает внимания, а на лице такое выражение, как будто говорит: «Присел потому, что место удобное, тихое. Лучше и не найдешь!» Закрутив вершковую папиросу, он тянется прикурить к механику, и это тоже – молча, безразлично, а когда втягивает дым в себя, щеки западают, и опять кажется, что произносит равнодушно: «Спички у меня есть, но мы – в лесу, разбрасываться дорогим товаром не приходится!» Изюмин так и понимает его – охотно протягивает дымящуюся папироску. Он серьезен и вежлив в движениях.
– У меня перекур! – небрежно сообщает Раков, чтобы механик не заподозрил его в лености.
– Пожалуйста, пожалуйста! – сгибает талию Изюмин.
Некоторое время они курят молча, не глядя друг на друга, и у Ракова по-прежнему такой вид, словно его ничуть не интересует механик, а присел он рядом без всякой причины, просто захотел и сел. Вздумалось бы Ракову, он так же спокойно и с таким же удовольствием покурил бы на эстакаде, как курит на пороге станции.
– Ну ладно! – говорит Георгий, когда папироса догорает. – Так весь день можно просидеть! – Он неторопливо поднимается, но уходить не спешит, чтобы Изюмин успел понять смысл его слов, в которых заключено следующее: «Сидеть в конуре мы непривычные! Нам настоящую работу подавай!» Когда, по его мнению, проходит достаточно времени, чтобы механик понял сказанное, Раков делает несколько шагов вперед, но останавливается.
– Да! – словно вспоминает он. – Я вот что любопытствую! Где вы прочитали про лопатку? В какой книжонке про нее сказано?.. Полистать бы ее надо, полистать! – Он делает небрежный жест пальцами, точно листает книгу. – Как она называется?
– Любопытствуете? – поднимаясь, спрашивает механик и щелчком выбрасывает папиросу. – Спасибо!
– За что? – сощуривается Раков.
– Как за что? – театрально всплескивает руками механик. – Да за то, что мне, грешному, удалось затронуть вашу превосходительную невозмутимость! Я польщен! Страшно польщен, товарищ Раков! – и шутовски раскланивается с Георгием. – Мерси, что обратили внимание на мою скромную персону! Только книги такой я вам порекомендовать не могу.
– Это почему? – надменно глядит Раков на комедию, которую разыгрывает перед ним Изюмин. – Почему?
– Нет такой книги… До тезисов о лопате мы дошли своим умом. Это и вам советуем, предполагая наличие у вас оного.
– Чего «оного»?
– Ума! – поджимает губы механик. – Ума!
Раков круто поворачивает и уходит.
– Они удалились! – хохочет вслед Изюмин.
Глава третья
1
В середине апреля в Глухую Мяту со стороны Алтая и Средней Азии приплыли теплые, весенние ветры.
Это произошло ночью, когда тайга не ждала, не ведала о приходе долгожданных гостей, – вечером на небе еще висели неподвижные, зыбучие облака, оплывшая кружевной дымкой тайга стыла в изморози. Но вот в полночь прошелся с юга первый – неуверенный, пробующий – косяк ветра, промчался над вершинами деревьев, завернул в ложбину. Он был густ и тепел, как струя воды горячего источника, этот порыв ветра.
Первой его услышала сосна, оставленная бригадиром Семеновым, вздрогнула, качнула маковкой и замерла – не верила еще, что долгожданное случилось! Потом снова зашелестела и снова прислушалась – так ли? Не перепутала ли она теплые алтайские ветры с обским ветродуем?
Нет, не перепутала! – по зеленому морю течет уже волна южан, тревожит деревья, веселит.
Медным гулом наливается тайга.
Двухъярусные, пришли в движение тучи: те, что ластились к земле, к соснам, несутся на север, а те, что распластывались выше, сбиваются в плотные стайки, спускаются вниз. Поскрипывая, шевелят ветвями сосны, по вершинам бурунами катится зеленая волна.
Пронесся первый косяк южных ветров, прошелестел и затих за тайгой, над Обью, но за ним летит уже второй, третий, четвертый… И начинается! Над Обью, над Васюганьем пластается ветер. Весенний ветер – сильный и постоянный. Парусом, наполненным ветром, становится тайга и плывет, волнуясь, к берегам недалекой весны. Тучи заволакивают месяц, темнеет бушующее море, гремит.
Теплые, весенние ветры бегут над тайгой.
Лесозаготовители поутру выходят из барака и оторопело останавливаются: наколов тучи на вершины сосен, теплая, влажная, лежит перед ними тайга. Все, что схватывает глаз, – лес, барак, рядки березок, колья, воткнутые в землю, выросло за ночь, вытянулось вверх и помолодело. Пригляделись люди и поняли: осел снег. Потому и кажется выросшим мир.
Летают низко взволнованные сороки, цокочут, ссорятся – и они тоже пропитаны влагой. Сырой и душный, от земли поднимается туман, пахнет прелыми листьями, озоном, смолой. У тонких березок почернели ветви; тяжелая, отсыревшая стена сосняка не шевелится, безмолвствует. И дует ветер – ровный, настойчивый, ощутимый. Он прилипает к лицу теплой марлей. От него раздуваются ноздри, ширится грудь.
В нарымские края пришла весна!
– Ах ты, мать честная! – восклицает Никита Федорович Борщев и нагибается к земле.
Шестьдесят весен хорошо помнит он. Всякие бывали они – веселые и печальные, скорые и медленные: бывали в кумачовом половодье знамен, бывали в церковном звоне деревенского надтреснутого колокола. Всякие бывали, а вот такой, пожалуй, давно не было – запоздав на две недели, в одночасье замыслила весна наверстать потерянное и, заторопившись, смешала зиму, осень, лето. Так торопилась весна, что сразу пала на землю дождем. Оттого и корявится снег, простреленный дождевыми пулями.
– Ах ты, мать честная! – всплескивает руками старик.
Под корявой оболочкой снега, тонкоголосые, журчат ручейки, снег на глазах осаживается, темнеет, булькая, валится в промоины. Берет Никита Федорович пригоршню снега, сжимает в пальцах – струйки цевкой брызгают в стороны.
– Ах ты, господи!
Прикасается пальцем Никита Федорович к обнажившейся розовой коре черноталины и отдергивает, точно ожегся: кажется ему, что под корой струится теплый сок.
– Вот, как говорится, такое дело, товарищи… И не припомню такой взгальной весны! Вот разве в тысяча девятьсот двадцать шестом было такое! Ах ты, мать честная!
Весна кружит голову…
Бледнеют лица Виктора и Бориса, колотится сердце. Томление и звон в голове приносит весна молодости, надежды и мечты приносит она молодым людям… Черемуховым цветом, далеким перебором гармошки да теснотой в груди помнятся взрослым людям весны молодости.
Никогда потом не бывает таким синим небо, такой зеленой трава, никогда так сладко и так тревожно не пахнет черемуха. Не вернуться вам, весны молодости! Никогда не вернуться!
Весна в Глухой Мяте.
Ссутуливается бригадир Семенов. То, чего боялся он, чего ждал беспокойными ночами, прислушиваясь к шевелению за окнами барака, случилось! Скорая, дружная весна пришла в тайгу… Несколько дней – и взлохматятся болота, ручейки наполнят тайгу голубым сиянием, и начнут набухать, тревожиться подо льдом речушки. За одну ночь станет разливным морем Коло-Юл, подхватит, понесет на себе лес, заготовленный бригадой. Пройдет время, уляжется речушка, а на берегах останутся сосны, не срубленные лесозаготовителями. Пропадет, погибнет этот лес.
Хлюпая раскисшим снегом, люди идут в тайгу. Шагает, чувствуя спиной напряженное молчание товарищей, бригадир. Все понимают лесозаготовители, знают прихоти речушек, коварство болот, опасную для человека весеннюю тайгу; умеют считать лесозаготовители – знают, что, если Коло-Юл двинется за неделю до Первомая, не успеют они выбрать Глухую Мяту, если будут работать так же, как сейчас…
В сосняке блуждает ветер, деревья звучат, и Никите Федоровичу Борщеву кажется, что тайга наполнена торжественным колокольным звоном, который напоминает молодость, сладко-трепетное, далекое, как утренняя звезда, что, бледная, горит над соснами. Молодостью, радостью звучит в ушах Никиты Федоровича тайга. Он останавливается, срывает с головы шапку, поворачивается лицом к ветру. Бородатое лицо сияет ласковостью.
– Ах ты, господи! – тихо произносит Никита Федорович, давно позабывший богов своих предков. – Ах ты, господи!
2
Южные, залетные ветры властно зовут, тревожат Виктора и Бориса – из другого, непохожего мира принеслись они. В том мире нет облупленного барака, шумящей тайги, мокрого снега. В том, другом мире иное – там гулкие молчаливые коридоры, сквозные, запятнанные солнцем аллеи, тихие аудитории; там на Тимирязевском проспекте, подняв руку, шагает бронзовый Киров.
По утрам Томск заливают толпы студентов. В Лагерном саду сереют изнанкой листьев тополя, крутой яр сбегает к Томи. В университетской роще на скамейках сидят тихие, тоненькие девушки, держат на коленях книги, закрыв глаза, шепчут про себя имена египетских фараонов. По цветистым аллеям ходят с толстыми палками профессора – их мучит одышка, но они терпеливо шагают, прогуливаясь. Виктор и Борис нынче поедут в Томск сдавать вступительные экзамены в Политехнический институт. Два года прошло с тех пор, как завязался в их жизни запутанный узелок – как быть? Пощупав пальцами глянцевитую бумагу аттестатов зрелости, посидев на берегу Оби, твердо решили ребята – новых путей не искать, в институтские двери стучаться после того, как рядом с дипломом ляжет справка о трудовой деятельности. В свои руки ребята верили – знали они пилу, рубанок, ласковую тяжесть двустволки. Не было школьных каникул, чтобы парни не работали в леспромхозе, и, случалось, зарабатывали за лето по пять-шесть тысяч рублей, и уже в восьмом классе щеголяли в дорогих костюмах, на скучных уроках не томились, а точно знали, сколько времени осталось до конца, – имели часы «Победа».
С тех пор и работают парни в леспромхозе – специальность освоили быстро, крепко, на второй месяц выполняли норму. Они были физически сильными, закаленными. Из школьной спортивной секции принесли на производство особый спортивный дух, дружбу, закаленную и проверенную на лыжной дорожке и дистанции барьерного бега. Были по-спортивному немногословны, сдержанны, как огня боялись возвышенных, горячих слов.
Две жизни у парней: одна – в лесосеке, другая – за письменным столом. Две жизни у парней, и оттого два обличья: одно – рабочее, простецкое, другое – сосредоточенное, ученое.
Первая жизнь – в лесу – проста, как закон Ома. Сила тока прямо пропорциональна напряжению и обратно пропорциональна сопротивлению. Так и в жизни: чем больше напряжения в работе, чем чаще кричат «бойся!», тем больше хлыстов возьмут трактористы; и чем меньше сопротивление тайги – мельче снег, ровнее сосны, – тем больше хлыстов. Универсален закон Ома. Спокойно, деловито относятся парни к своему делу.