– Женщина изначально продана ему, – сказала Катя.
– Я не об этом. В театре и так все крутится вокруг женщины. В любой пьесе женщина из мужчины делает тряпку. Из-за нее мужчины перестают быть мужчинами или становятся зверями. А если еще и сама актриса начинает крутить мужиков-актеров вокруг себя – получается одна ложь.
– Чего захотел! – усмехнулась Катя. – Правду в театре увидать! Зачем театру правда? Правду в пивнушках да на кухнях ищи. Вылей-ка мне все остатки – напиться хочу!
– Мы с тобой как будто прощались, – сказала она на рассвете.
На следующий день из театра, в котором она работала до войны, принесли записку. Приглашали на юбилей театра. Подпись «Режиссер Славский».
– Новый, не наш, – сказала Катя. – Кажется, из Горького.
– Иди, развеешься, – сказал Федор. – Надень то платье, удивительно, оно черное, но ты в нем такая прозрачная вся.
Катя ушла в чудном платье, а Федор тыкался по углам и никак не мог отделаться от фразы: «Под городом Горьким, где ясные зорьки…»
В театре после концерта все выпили, стали вспоминать тех, кого растеряла труппа за годы войны. Помянули режиссера, первого мужа Екатерины, спросили у нее, не собирается ли она вернуться на театральные подмостки. Новый режиссер все поглядывал, поглядывал на нее, а прощаясь, вдруг предложил ей роль в новой пьесе, не героини, но характерную. «У вас андалузские глаза», – сказал он. И Катя тут же согласилась.
– Феденька, мне предложили в театре роль! – возбужденно воскликнула она сразу, как вошла в дом.
«Роль – Ее?» – подумал Федор. У него все оборвалось внутри, но он виду не подал и сказал:
– Это, Катя, просто замечательно! Просто замечательно! Поздравляю. Да ты раздевайся. Чего стоишь? Или собралась еще куда идти? Давай помогу. Тебе надо развеяться… Нельзя так долго убиваться по Коле! Он уже там, где ему хорошо.
«Может, даже лучше, чем нам, – подумал Федор. И ему стало тоскливо, так как видно было, что Катя думает, конечно же, не о Коле. – Надо же, ощущения одни, когда срываешься вниз, и у тела, и у сердца; у сердца только дольше летишь».
– Феденька! А давай выпьем!
– Выпьем, так выпьем, – сказал Федор и почувствовал вдруг себя сиротой, как тогда, в майскую победную ночь под Будапештом.
Собственно, этого следовало ожидать.
Катю засосала театральная жизнь, времени на семью практически не оставалось, а если и оставалось, то в совершенно иные, не стыкующиеся с Федиными отрезками свободного времени. Да и какая семья! Возвращалась она домой за полночь.
Первое время Федор ее встречал, но через пару недель совершенно выбился из сил, и ее стал провожать домой режиссер Славский. Они иногда подолгу стояли под окнами, несмотря на мороз. Федор не прислушивался к их разговору, но голоса то и дело долетали до слуха, они много смеялись, и Федору уже хотелось только одного: чтобы жена скорее зашла домой, и он наконец-то уснул. Или уж совсем не приходила бы, подумал как-то Федор, подумал совершенно спокойно. Чему бывать, того не миновать – так говорится в сказках. Но больше месяца он каждый раз думал о том, что не выдержит больше, сорвется, начнет кричать, раз чуть не выскочил во двор – худо бы пришлось режиссеру! – но заходила Катя, и он понимал, что криком, а уж тем более руками себе не поможешь.
– Чего же он к нам не зайдет? – раз только и спросил у Кати, и весь стал как мина. – Зашел бы. Не съем, чай.
– Федя, «чай» – это вульгарно!
Странно, но мина не взорвалась.
Однажды Катя домой не пришла. Федор не спал всю ночь, а под утро уснул и проспал все на свете: и работу, и приход жены. Когда проснулся, Катя стала, было, говорить ему о том, что вчера репетиция не шла, что…
– Катя, не надо, – глухо пробормотал Федор. – Мы же договорились с тобой: не надо придумывать ничего сверх того, что было. Зачем?
– Ты прямо бегемот какой-то! – звонко воскликнула она. – Толстокожий!
«Она думает, что я сорвусь? Она хочет, чтобы я сорвался?»
– Когда с тебя сдирают шкуру, тебе все равно, толстокожий ты или тонкокожий. Толстокожему так еще и больней.
– Феденька, прости! Прости, Христа ради! Я не могу отказаться от той жизни. А хочешь, пошли работать в театр! Тебя возьмут. Осветителем или еще кем-нибудь!
В глазах ее было отчаяние и мольба. «Неужели она, в самом деле, хочет, чтобы я пошел в театр? Зачем?!»
– Не надо, Катя, спасибо тебе. Пойдем, не оглядываясь, каждый своим путем. Пусть в душе каждого из нас сохранится хоть один уголек семейного очага, который грел нас.
Катя заплакала:
– Прости меня, прости! Я себе этого никогда не прощу!
– Ну, зачем так, «никогда»? Простишь, и все будет хорошо. Ты не переживай, я завтра уйду отсюда. Мне ничего не надо. Пришел без всего, без всего и уйду. Ну а что в душе унесу, так за то только спасибо. Там после войны благодаря тебе образовалось светлое пятнышко.
И еще он сказал ей:
– Я, Катя, как стяг на башне оставленного города. Город оставили, но город остался. Что делаешь, делай скорее.
Выпадают такие дни, когда даже два близких человека чувствуют себя чужими. Им обоим одиноко и не хочется говорить ни о чем. В эти минуты как-то обостренно им обоим видится их собственная жизнь, в которой не так уж и много тепла и доброты. Это был такой день, последний день, что они провели вместе. Часа в три Катя ушла, а Федор долго смотрел из окна ей вслед. Она обернулась, помахала ему, потом еще раз, еще. Скрылась за углом. Навсегда.
«А, собственно, чего мне ждать завтра? – подумал Дерейкин. – Завтра, завтра, не сегодня – все лентяи говорят. Немецкий майор, помнится, любил эту поговорку».
Федор собрался, сунул ключ под коврик и ушел из дома в ночь. На душе было, понятно, не светло, но не безнадежно. Он побрел сначала на вокзал, думал уехать, куда глаза глядят, а потом сам не заметил, как очутился на пустыре возле реки. От белых сугробов в свете полной луны поднимался пар. Это уголь, догадался Дерейкин и прямо перед собой заметил вагончик. К нему была протоптана тропка. Федор подошел, постучал. Раз, другой, третий. Стучал сильно, словно хотел достучаться до рокового «навсегда».
– Какого черта?! – раздалось за дверью.
– Лида, открой! Это я, Федор!
Глава 8. Тихие радости
С Лидой Федор жил хорошо. Мать они сперва оставили в вагончике, а сами перебрались на частную квартиру, а потом и мать забрали к себе. Через год у них родился крепыш Васька, и дом наполнился тряпками, колготой, и в нем совсем не осталось места свободному времени.
Заработки у Федора были приличные, и Лида какое-то время могла не работать. Она поправилась, росту, правда, в ней не прибавилось, но носик вздернулся кверху еще сильнее и больше она не сквернословила. Да и Федор этого очень не любил.
– Женщине мерзость пачкать рот матерщиной и блевотиной, – грубо, но просто сказал он ей в первый же вечер в вагончике, когда Лида от радости стала пить водку из горлышка бутылки и через слово материться. Лида поняла, что это приказ, а не рассуждения, и покорилась.
– Федя, это меня война такой сделала, – оправдывалась она.
– Нет, Лида, это мы войну сделали! Мы!
Стихи Федор больше не читал. Стихи! Лишь иногда в тяжкие минуты, когда было больно, для наполнения души светом и для придания жизни призрачного смысла, про себя «проговаривал» их и даже напевал на какой-нибудь мотив. «Я помню нежность ваших плеч – они застенчивы и чутки…»
В брак с Лидией Федор вступил ровно через год после того, как был оформлен его развод с Катей. С Катей они поговорили по-хорошему, и та заботливо (в последний раз) спросила, не болит ли у него нога.
– Нога не болит, – ответил Федор.
– Славский просит моей руки, – сказала Катя. – А на той неделе он, представляешь, подрался с Тумановым!
Федор пожал плечами. Ему это было уже почти что все равно. Время драк и дуэлей для него закончилось. А в драке режиссера с дирижером было что-то жалкое и смешное. Трудно было кого-то из них представить даже Раулем. Не спектакль и не симфония, а так, толкучка на выгоне. И он чуть не сказал, едва сдержав себя: «Хорошо еще, Катя, не просит твоей ноги!»