Сын не ответил, «зачем». Он оглядывал это ничем не примечательное место так, словно это была Троя, Фермопилы или еще какие развалины из курса древней истории.
«Вундеркинд или…» – шептались родители ночью. Все-таки восемь лет всего, дитя дитем, а что выкинул: часа в два или в три, когда солнце жгло немилосердно, вдруг отбросил небрежно в сторону кораблик из щепки, притворно зевнул и молвил:
– Нет, родители, скучно мне с вами жариться здесь, как барану, тощая будет бессмертным богам из меня гекатомба. Подвигов много, еще не свершенных, свершить предстоит мне. Я, пожалуй, поеду домой на трамвае – то воля Зевеса.
В трамвае он расплющил нос о грязное стекло, за которым проползали, дергаясь и исчезая за поворотами, нескончаемые улочки Воложилина, с серыми деревянными заборами и тучными абрикосами, вишнями, грушами, яблонями и сливами. Скоро пойдут вишни, потом абрикосы… Лето в разгаре. Пора отпусков, каникул, витаминов и безделья. Такая благодать! Димка пел «По долинам и по взгорьям». Отец с матерью молча глядели на него, как на секретаря обкома, утирали пот с лица и улыбались, как два идиота.
А вечером Димка захныкал и у него поднялась температура. Он перегрелся на солнце. Ночью он часто просыпался и кричал: «Мамочка! Где ты? Куда тебя дели?» Мария прижимала его к себе и гладила по голове, а в глазах ее стояли слезы. «Прямо богиня-мадонна с младенцем», – подумал Мурлов старший и удивился этой своей мысли. Чем больше он общался с женой и сыном, тем больше его удивляли посещавшие его мысли. Они, эти мысли, словно приезжали к нему откуда-то издалека и заходили радостные и слегка возбужденные, как к старому другу.
Когда Димка поправился, его увезли к деду с бабкой – Василию Федоровичу и Акулине Ивановне Косовым – в Ростовскую область, на тихий хутор, утопающий в зеленых садах, весь залитый синью неба и золотом солнца. Хутор пересекала прозрачная до дна река, от одного берега которой к горизонту уходили поля пшеницы и арбузные бахчи, а от другого круто поднимался каменистый Шпиль, поросший бессмертниками и шиповником, через который была самая короткая дорога к ближайшей станице.
Димку потом возили на хутор каждое лето. Надо ли говорить, что от осени до весны Димка грезил одним: летними каникулами. Ему казалось, что на хуторе он меняет кожу, а в детской душе его были такой мир и покой, что впору было позавидовать зрелым мудрецам. И если бы видели его в эти дни отец с матерью, ничего странного в нем они не заметили бы. Никакой такой гекатомбы.
***
– Не спишь? Смотри, могу рассказать про что-нибудь другое, – Рассказчик выжидающе смотрел на меня.
– Сказал а – не будь б…
– Что ж, извольте. Несколько эпизодов из детства. С подзаголовками, если позволите. Это так же, как есть гузно, а к нему свои подгузники, так и к заголовку есть свои подзаголовки.
Воспоминание 1. Гришка
В первый же день, подойдя к реке, Димка увидел рыжего мальчишку, лихо тащившего на веревке здоровенную козу. Коза упиралась и не хотела заходить в воду. Мальчишка, заметив Димку, наклонился и стал что-то собирать в ладонь. Когда Димка с ним поравнялся, рыжий шмыгнул носом и задиристо спросил:
– Косовский?
– Чего? – не понял Димка.
– Звать как?
– Димка.
– А меня – Гришка.
– А что ты собираешь?
– Да так. Конфеты, драже. Просыпал. Зойка дернула. Хочешь? – он протянул ему на ладони несколько коричневатых шариков, напоминающих по виду фасоль. – Бери.
Димка взял на пробу одну и раскусил. Конфета была горькая, противного вкуса.
– А ты что это мне дал? – спросил Димка и стал отплевываться. – Конфета, говоришь?
– Шоколадная! – рассмеялся Гришка. – Зойка готовит.
– Ах, ты! – закричал Димка, и оба мальчишки, сцепившись, покатились под ноги козе, мутузя друг друга. Зойка спокойно глядела на них, трясла бородой и сосредоточенно жевала сорванную травинку. Ей нравилось, что ее никуда не тащили.
Битва вскоре закончилась, и оба, тяжело дыша, пригрозили друг другу: «Теперь ты будешь знать!» – и разошлись в разные стороны – Гришка, шмыгая носом, потащил козу через речку, а Димка пошел купаться.
***
– Это эпизод первый, – сказал Рассказик. – Между первым и вторым Димка с Гришкой стали друзьями.
Воспоминание 2. Настенка
– Ну, сегодня поймаю этого паразита Гришку и выдеру, как козу, – думала Настенка, выбирая в зарослях крапивы кусты побольше. – Должен сегодня залезть, обязательно должен.
Два раза она обожглась, и от этого злость в ней вскипела пуще прежнего, даже правое веко задергалось. «Этот паразит Гришка» – нахальный, вечно сопливый пацаненок, с выпученными, как у рака, глазами, уже который год не дает покоя Настенке да и всем хуторским бабам: то в сад залезет, то на огород заскочит, а в последнее время до того обнаглел, что забрался даже в погреб к Дуське, умял там полбанки сметаны и хоть бы подавился. А вдобавок спер три жирных рыбца. Дуська-то подумала, что это кошка нашкодила, и отлупила бедную зазря. Кошка даже по-человечьи заорала: «Не я-а-а!» Потом уже досужая молва приписала, что будто бы Дуська выскочила из погреба, злая-презлая, красная-прекрасная, потная-препотная, а на завалинке кошка ее рыжая-бесстыжая флегматичная Мурка сидит, щурится-жмурится на солнце и дразнится-умывается. Дуська – руки в бока, и в голос: «Матерь божья! Сметану поела! Царица небесная! Облизывается!» – и, скинув тапок, тапком бедную кошку, тапком, по спине, по спине. Долго хуторские бабы над ней потом подтрунивали: «Ну, как там, Дусь, матерь божья – сметану поела? Царица небесная – облизывается? Тапком ее, тапком! А царица ей – не я-а-а!» Ребятишки же соседские видели, как Гришка вылезал из погреба – в соплях и сметане – и донесли об этом Дуське. Потерпевшая, опять помянув матерь божью, но уже в другом контексте, помчалась к бабке мальчишки, но та, глухая, как пень, ничего не поняла из справедливого Дуськиного негодования, а только кивала, как утка, котелком и, прощаясь, прошамкала: «Да, бог ее знает. Поди на грех, может, и не будет боле ее, потравы… Ты, Дусь, кобеля на цепь посади, да не корми его пару дней, а то и верно – худоба колхозная голодная ноне. Так и норовит залезть во двор. А кобель – он и в Африке кобель, а? Ха-ха!» У Дуськи в глазах позеленело, она стукнулась крупным лбом о притолоку низенькой землянки – чуть не развалив ее – и, чертыхаясь, выскочила от карги вон. «Африка», а!
Короче, Гришкины проделки бабам надоели. Они уже стали приписывать ему чуть ли не все, что случилось на хуторе худого еще с довоенной поры. При этом у них чесались не только языки, но и руки. Создалась классическая революционная ситуация.
Наконец Настенка набрала достаточное количество крапивы и любовно оглядела ее. «Славный букетик», – подумала она, для тренировки помахав им, словно шашкой. Ух, попади ей сейчас под руку Гришка – несдобровать ему, несдобровать! На прошлой неделе «паразит» смял у нее грядку с крупной морковью, всю изрыл ее, как крот, и истоптал ногами. На этом терпение Настенкино лопнуло, и она решила отомстить – и за себя, и за Дуську, и за весь хутор. «Ляд с ним, иродом проклятым, пропадет день, да я своего добьюсь! Исполню миссию», – решила она.
Настенка спустилась к реке, умыла жаркое свое лицо теплой водой, погляделась на зеленое свое отражение, поправила завиток над ухом, подоткнув его под косынку, и схоронилась в буйных кустах терновника, да еще прикрылась лопухом, похожим на слоновье ухо. Сообразив, что белая косынка будет заметна с тропинки, ведущей в огород, она стянула ее с головы, перемотала ею стебли крапивы, нагнула голову и настроилась терпеливо ждать.
А тут, как на зло, сосед Мефодий со своим дружком, пьянчугой Кондратием Зыкиным, откуда-то взялись и вконец настроение изгадили. Кондратий заприметил ее и рыгочет, тычет культей:
– Гля! Настенка в кустах сидит! Га-га-га! Писает!
– Катитесь вы отседова! – огрызнулась Настенка и, встав, оправила платье и нервно прошлась туда-сюда, пока гогочущие мужики не скрылись под вербами по краю Мефодиева огорода.
Настенка в расстройстве помянула недобрым словом и Мефодия с Кондратием, и Гришку сопливого, и всю его родословную, и чуть-чуть успокоившись, снова забралась в помятые, как ее чувства, кусты и стиснула зубы, чтобы не ругаться вслух. Астропрогноз сбылся. Черта только помяни – Настенка, перемогая себя, заерзала, услышав шлепанье босых ног и паскудное сопливое шмыганье. На тропинке появились двое. Первый озирался по сторонам и часто хлюпал своим конопатым, будто мухами засиженным, носом. Это был Гришка. Второй Настенке был незнаком. Он шел автономно, не глядя по сторонам, как к себе домой, и даже что-то насвистывал. «Да их тут уже целая банда!» – вознегодовала Настенка. Она с воплями ринулась из кустов, но запуталась в них, зацепилась за что-то, растянулась и обожгла себе правую щеку и шею крапивой. «А-а-а-а!» – рявкнуло в прибрежной зоне, и все на мгновение замерло возле реки. Кондратий, который в это время на Мефодиевом огороде «потреблял, в свою очередь, оную из горла», поперхнулся и закашлялся, и замотал рукой – луку, мол, луку дай скорей, заесть.
Димка ничего не успел сообразить, как Гришка уже был за поворотом. Димка увидел поднимающуюся с карачек разъяренную женщину, вырывающую из бурьяна ноги. Ему еще не привелось в своей жизни видеть разъяренных женщин – это воистину страшное зрелище, и не только для ребенка. Но у него тут же сработал чисто мужской инстинкт, и он, не раздумывая, чесанул вслед за приятелем. Настенка неслась по пятам, и мальчишки холодели от ее страшного крика: «Догоню – убью! Догоню – убью!» Димка бегал быстрее Гришки, но сейчас ни на шаг не приближался к нему и даже стал позорно отставать. И главное, свернуть было некуда – по обе стороны сплошь огороды да непролазные заросли тальника.
Кондратий с Мефодием, выйдя на тропинку, молча смотрели на зеленый коридор, где только что было столько шуму, и долго жевали перышки лука. Казалось, этим коридором от них окончательно ушла война…
***
Василий Федорович и Акулина Ивановна сидели на завалинке, молчали, любовались знакомым до мелочей незатейливым видом: рекой, песчаной косой, вербами и еще чем-то неуловимым, чему и слов-то нет. Они молчали, как молчит всякий, на кого мягко, с любовью опускается теплый летний вечер, опускается уже шесть десятков лет.
Акулина Ивановна думала о чем-то. О чем? Вряд ли она сама знала – о чем. Думал и Василий Федорович. Подумает и замурлычет тихонько. Грустно, но светло как-то, по вечернему грустно, по вечернему светло: «Ты воспой, ты воспой, в саду соловейка. Ты воспой, ты воспой, в саду, голосистый… Я бы рад, я бы рад тебе воспевати. Я бы рад, я бы рад тебе воспевати…» Попоет вот так и снова думает. Хо-ро-шо…
Жара спала, и речка пахла камышом и илом. Красивая речка Косма! Как гибкий тонкий зверек, она упруго потягивается, готовая в любой момент стремительно броситься в сторону, а через минуту свернуться кольцом и забыться в кратком отдыхе. Так бы и глядел на нее издали, не нарушая ее блаженного одиночества. И чтоб еще к тебе не лез никто. Хорошо! Глядишь на нее, и кажется, что уже видишь всю до дна, и все ее тайны, как на ладони…
По дороге вдоль реки пылили двое мальчишек, а за ними по пятам дула орущая баба.
– Никак Димка наш, – сказала не по годам глазастая Акулина Ивановна. – И Гришка Пухов. Вот нехристи, опять залезли к Настенке.
Дед, услышав о Настенке, приосанился и отвлекся от дум:
– Похоже, она. Эк газует!
Курень Косовых, вместе с землянкой, погребом, сараем и прочими застройками, и двор почти на двадцать соток – размещались на пригорке, опоясанном старой расплывшейся дорогой, на которую спустя минуту и вылетела удалая тройка.
– Куда?! – напрягая голос, крикнула Акулина Ивановна. – Куда вас черти несут?
Димку и впрямь будто черти несли: он летел с разинутыми глазами и ничего не видел, кроме пыльной дороги да Гришкиных пяток – и те уже были где-то впереди. Услышав бабкин окрик, он смекнул, что с правого бока его дом, а значит и защита, и мигом очутился у своего двора и юркнул в калитку. Акулина Ивановна вскочила с завалинки и бросилась за ним: