В повестях гг. Булгарина и Загоскина то же сходство, как и в романах; главная разница в том, что место действия у г. Булгарина почти всегда Петербург, а у г. Загоскина почти всегда провинция. Это происходит оттого, что г. Булгарин совершенно не знает ни Москвы, ни провинции русской (исключая остзейских губерний)[52 - Намек на польское происхождение Булгарина.], а г. Загоскин, по любви своей к Москве, может назваться ее рыцарем, и от всего сердца, от всей души знает и любит провинцию, особенно низовый край, заключающий в себе самые хлебородные губернии. Все это хорошо: пусть всякий сочинитель описывает известную ему сферу жизни и не берется за незнакомые, то есть г. Булгарин – за Москву и коренные русские губернии, а г. Загоскин – за Петербург, Белоруссию и Лифляндию.
Рассматривая повести гг. Булгарина и Загоскина, помещенные во втором томе «Ста русских литераторов», мы, по долгу критической добросовестности, должны отдать преимущество повести г. Булгарина. Повесть г. Загоскина называется «Официальный обед», а г. Булгарина – «Победа от обеда»: видите ли, и в названии повестей есть сходство: обе основаны на обеде!
В городе Бобкове ждут ревизора, Максима Петровича Зорина. Городничий не слишком хлопочет о его приеме: городничий человек честный – ему нечего бояться. Он, изволите видеть, был бессеребреник и, занимая место градоначальника богатого и торгового города, «покупал на чистые деньги все – все без исключения, даже чай и сахар, даже пенное вино, которое пил перед обедом вместо сладкой водки». Главным доказательством «бессребрености» Костоломова (фамилия городничего) автор полагает его храбрость в сражении: он с боя взял георгиевский крест, вскакав первый на неприятельскую батарею. «Воля ваша (восклицает почтенный сочинитель), взяточник на пушку не полезет!» Мысль моральная, но согласиться с нею никак невозможно. Действительность любит противоречить самой себе: в ней иногда бессеребреник бывает плохим воином, а иногда и просто трусом, а отъявленный взяточник и грабитель – образцом храбрости. Бессребреность городничего очень оподозривается одним обстоятельством: автор не говорит, чтобы у него была деревня или капитал в банке, а между тем заставляет его жить, как будто бы он получал губернаторское жалованье. Но это не важное обстоятельство: автору нужен был городничий-бессребреник, и, по праву автора, он приказал ему быть таким – вот и все. Главное же заключается в том, что жена городничего вертела им как хотела, пользуясь слабостию своих нерв и частыми обмороками. Дочь их любит прелестного, но бедного молодого человека Холмина, а ей хочется выдать ее за Кочку – богатого скрягу и негодяя. Между тем приезжает ревизор и останавливается не у князя Чухолова, своего родственника, а у Холмина; чиновничество хочет дать обед ревизору – городничихе хочется, чтобы это было в ее доме, но Кочка перебивает у нее эту честь. Однако Кочке дорого обошлась его «интрига»: он лишился невесты, а обед все-таки был у городничихи. Ревизор берется быть сватом у Холмина; влюбленная чета соединяется, и повести конец. Вот содержание нового произведения г. Загоскина. Оно немножко избито и решительно не во нравах нашего общества: мы хотим сказать, что все это может быть в повести, во ничего этого, и притом таким образом, не бывает в действительности. Правда, мы опустили множество подробностей, – но нам нельзя же было всего пересказывать. Если читатели прочтут до конца повесть г. Загоскина, – мы уверены, они сами увидят, что она есть не что иное, как сто первое повторение всех комедий, повестей и романов г. Загоскина, что в ней все старо, все уже известно публике – и лица, и характеры, и провинциальные оригинальности, и злодеи, и резонеры, и чудаки. С первой страницы тотчас же видишь, в чем дело, что будет дальше и чем все кончится. А согласитесь, что главный интерес повести в том и состоит, что, читая ее, вы видите, что все в ней естественно, правдоподобно, а между тем вы никак не можете угадать, что будет вперед и чем все кончится. Впрочем, к повести г. Загоскина приложена хорошенькая картинка г. Тимма. Оно – видите ли – не то, чтобы в ней все было хорошо: напротив, в ней нехорош городничий, потому что похож не на пожилого служаку, а на молодого водевильного любовника; супруга же его похожа не на разбитную и пожилую бабу-бой, а на хорошенькую и молоденькую девочку; зато предводитель дворянства, толстый, глупый обжора, сладострастно пожирающий глазами и ртом поданного ему на завтрак фаршированного поросенка, – очень недурен; а стоящий подле его стола частный пристав – в мундире, – руки по швам, с официальною физиономиею, с благоговением, как на таинство, взирающий на обжорство высокой персоны, – просто превосходен. Уверяем, читатели, что нельзя выдумать более официальной рожи, как физиономия этой полицейской фигуры[53 - «Отзыв о Загоскине в критике «Ста литераторов» многим не понравился», – писал А. Д. Галахов в письме А. А. Краевскому (ЛН, т. 56, с. 159).].
Повесть г. Булгарина – повесть историческая из «времен очаковских и покоренья Крыма»[54 - «Горе от ума» (д. II, явл. 5; из монолога Чацкого).]. Она изображает бюрократию того времени, которая, впрочем, очень мало изменилась в своем духе с того времени. Бедные, но честные и талантливые чиновники живут дружно между собою. Не имея никакой надежды выйти в люди не протекцией) и не подлостию, а заслугою, один из них делается с горя пьяницею – всегдашняя история многих чиновников; другой остается тверд в добродетели – и неудивительно: он из немцев, по крайней мере мать его была швейцарка, – и ей обязан он был человеческим воспитанием и человеческим образом мыслей. Искрин (фамилия этого чиновника) любит дочь Карла Федоровича Циттербейна, экзекутора канцелярии князя Камышенского. Сей Циттербейн – злодей: скряга, низкопоклонник, канцелярская гадина. Чины и деньги – его бог, а честь обедать за столом «светлейшего» – идеал высочайшего блаженства. Он достает за огромные проценты деньги своему начальнику (то есть дает свои) – и потому для него – необходимый человек и пользуется его милостию и покровительством. Разумеется, экзекутору и в голову не входит мысль, чтоб бедный чиновник осмелился иметь виды на его дочь, – и потому он позволяет ему видеться с нею; но когда узнаёт о тайне любовников, то приходит в ярость и прогоняет Искрина. Искрин решается, во что бы то ни стало, добиться чести обедать у «светлейшего». Он кропает плохие стишонки – торжественную оду «светлейшему», которая начиналась так:
Восстани, муза! Петь достоит
Вождя возлюбленна тебе,
Кой тысячам блаженство строит,
Жив поздно роду, не себе[55 - Критик цитирует первую строфу оды В. П. Петрова «Его светлости князю Григорию Александровичу Потемкину. 1779».].
Искрин отправляется к Попову, который определил его на службу, и просит его превосходительство «быть ему отцом, благодетелем, заступником» – представить оду «светлейшему». Ода представлена – и поэт награжден стами рублями… Но Искрин отказывается, прося в награду чести быть приглашенным к обеду его светлости. К счастию, во время разговора Искрина с Поповым подошла к ним графиня Уральская, приятельница Потемкина; ей понравилась наружность молодого человека – и на другой день он получил вожделенное приглашение. Достав, при помощи приятеля, денег от одного ростовщика, который не мог отказать человеку, приглашенному к обеду «светлейшего», – Искрин покупает себе приличное платье. За обедом «светлейший» ничего не ел и изъявил желание отведать севрюжины. Искрин вызвался сейчас же достать ее, – побежал в трактир и принес[5 - Забавная пародия на действительный анекдот о Потемкине, которого раз угощал какой-то вельможа и который на просьбы хозяина покушать отвечал, что ему хотелось бы соленой севрюжины; когда же севрюжина была привезена из-за сорока верст и изготовлена, пока еще стол продолжался, то Потемкин не стал ее есть, говоря: «Я потому только спросил ее, что не думал, чтобы ее можно было достать».].
«Светлейшему» понравилась его смелость и проворство – он спросил о нем – ему сказали, что это тот поэт, что поднес оду. После обеда явился к Потемкину с пакетом от князя Камышенского Циттербейн, – Потемкин велел ему распечатать пакет и прочесть; но тот, увидев Искрина в числе гостей, до того сробел, что уронил и разбил свои очки; «светлейший» велел читать Искрину. Окончание повести нетрудно понять: Искрин женился на своей возлюбленной, сделался знатным барином, владельцем капитала больше чем в мильон, вывел в люди всех своих приятелей, из которых Глазов, как водится в моральных повестях, исправился и из пьяницы сделался трезвым человеком. Повестца, как можете видеть сами из этого изложения, очень незавидная, впрочем не в ущерб книге «Ста русских литераторов», в отношении к которой она – по Сеньке шапка, как говорит пословица. Содержание этой повести избито и старо, как мудрая истина, что добродетель награждается, а порок наказывается; пружины ее не стальные, а мочальные – и те истертые и истрепанные. В самом деле, что это такое: любовник, молодой идеальный человек, без роду и племени, без денег в кармане, но с возможными добродетелями в душе; любовница, идеальная девица, прекрасная и добродетельная, но дочь отца столь скаредного, что ему предоставлена скучная роль разлучника; счастливый случай, всегда готовый к услугам плохой повести, делает вожделенную развязку, и к концу – герои совокупляются законным браком, злодеи исправляются, пьяницы просыпаются и – все счастливы? Повторяем: что это такое, как не повесть в роде г. Загоскина?.. Но тем не менее повесть г. Булгарина все-таки неизмеримо выше повести г. Загоскина. Всякое сочинение должно быть результатом какой-нибудь причины, так же точно, как всякое намерение должно иметь какую-нибудь цель. Разумеется, причина или цель сочинения может быть и внешняя и внутренняя; первой критика не должна брать в расчет, – и ей решительно нет никакого дела, что автору нужны были деньги, или хотелось попасть в знаменитое число «ста литераторов» и полюбоваться своим портретом: она берет;в уважение только внутренние причины или цели, которые могут состоять только в мысли. Пусть мысль будет выполнена неудачно, но все-таки приятнее прочесть даже и посредственное произведение, написанное с мыслию, чем такое же посредственное произведение, написанное без всякой мысли, но так – чтобы только Под чем-нибудь подписать свое сочинительское имя. У г. Булгарина явно была предметом мысль – изобразить быт времен Екатерины Великой, – и это, несмотря на топорную отделку его повести, придало ей интерес. Побасенками забавляют только детей; людей мыслящих можно занимать только мыслию, – иначе они могут оскорбиться претензиею сочинителя на их внимание. Г-н Булгарин не может опасаться подобного оскорбления со стороны своих читателей: его повесть может их не удовлетворить, по цель ее всегда будет достойною их внимания. Правда, тут много мыслей или рассуждений, как, например, о дворянстве, будто бы невольно облагораживающем человека, о Вольтере и энциклопедистах, как врагах человеческого рода, и тому подобные, которые уж слишком «сочинительские» и напоминающие лучшие и самые блестящие страницы в этом роде в сочинениях Р. М. Зотова. Но тут есть мысли и взгляды поистине дельные, для доказательства чего довольно выписать следующее место:
Звезды носили тогда не только на кафтанах и на сюртуках, но и на плащах, на шубах, а весьма многие носили даже на халатах. Это вовсе не почиталось странностию; напротив, считали неприличием и дерзостью не носить орденов. В наше время высшие государственные сановники принимают подчиненных и просителей не иначе, как уже по окончании своего туалета, редко заставляют себя дожидаться и даже отказывают в просьбе и делают выговоры вежливее, чем в старину миловали и хвалили. В блаженное екатерининское время вельможа, или вообще начальник, принимал просителей или подчиненных в халате, в туфлях, иногда сидя перед зеркалом, бреясь или пудрясь, или лежа на софе, говорил ты каждому, кто ниже чином и не принадлежит к знатной родне, и позволял себе всевозможные вольности в речах. Не весьма женировались даже перед дамами-просительницами, хотя бы они принадлежали к дворянскому сословию, основываясь на том, что порядочная женщина должна непременно найти покровителя, который хлопотал бы за нее. Вежливость, утонченность нравов, любезность, остроумие имели убежище только при дворе и в гостиных древних родовых русских бояр, так называемых столповых дворян, превращенных европейскою образованностью в вельмож, по образу и по подобию придворных Лудовика XV. Но в приемных, в канцеляриях и в домашнем быту еще крепко припахивало дичью и татарщиною. Даже Державин гордился еще предком своим, татарским мурзою, и искал бессмертных красок для портрета Фелицы в степях киргизских! В то время между русскими еще можно было найти подлинники мурз и баскаков!.. Теперь это перешло в предание!..[56 - Здесь и далее критик допускает неточности при цитировании.]
Все это очень умно и очень верно; но нам кажется, что автор простирает свое нерасположение к екатерининскому времени далее, нежели сколько позволяет истина и беспристрастие. Несмотря на все худое, которое можно, не кривя истиною, сказать об этом веке, – он все-таки был – великий век. Достоинство исторической эпохи состоит не в том, чтоб быть безусловно разум– ною, но в том, чтоб быть разумною в отношении к самой себе, сообразно с законами исторической возможности. Всякая эпоха велика, лишь бы она была эпохою движения и развития. Если бояре того времени принимали просителей в халате, а Потемкин и бояр принимал иногда даже без халата, – то ни просители, ни бояре этим не думали оскорбляться: первые целовали ручки своих «милостивцев», а вторые низко кланялись перед «светлейшим» и гордились его улыбкою или брошенным словом, как звездою на своем халате. Тогда не было не только народа, не только среднего сословия, но даже и среднего дворянства; но было только вельможество и толпа безответная и бессловесная; сама бюрократия – солнце толпы, была сальною свечою перед вельможеством. Веку Александра Благословенного суждено было создать в России нечто среднее между высшими ступенями государственной лествицы и ее основанием. Но без века Екатерины Великой был бы невозможен век Александра Благословенного. Петр разбудил Россию от апатического сна, но вдохнула в нее жизнь Екатерина. Пламенником гения была озарена царственная глава этой великой жены – и этою главою жила Русь. Жизнь государства заключается в живой, движущейся идее, которая непосредственно окриляет деятельность всех его членов: блеск царствования Екатерины, гром побед, пиры и роскошь, начало просвещения, искусств, цивилизации, великие приобретения, множество мужей, могучих волею, великих умом и талантом, – все это было созданием живой, зиждительной мысли, озарявшей царственную главу великой жены…
Картинка к повести г. Булгарина, соч. г. Тимма, довольно недурна; она представляет кабинет вельможи, в котором украшения и игрушки на камине взяты с одной Гогартовской картины, которую можно найти и в «Живописном обозрении».
За повестью г. Булгарина следует повесть г. Масальского «Осада Углича». Мы не будем ничего говорить о литературном поприще г. Масальского, потому что ровно ничего о нем не знаем, а наводить справок не имеем ни времени, ни охоты…[57 - Ср. в статье «Журналистика»: «Г-н Масальский написал, лет десять назад, посредственный роман «Стрельцы» (1832), который тогда же и был забыт, а после того мы не помним, что он еще писал» (наст. изд., т. 3, с. 421).] Что касается до «Осады Углича» – это, во-первых, повесть без всякого содержания, всякой правдоподобности, всякого интереса; во-вторых, крайне бесталанно рассказанная и потому вялая, длинная и скучная. Сочинитель уверяет, что будто бы он заимствовал содержание своей повести из какой-то старинной рукописи «О разорении града Углича, нарицающегося древле город Угло», будто бы доставленной ему одним старожилом угличским; но мы крепко сомневаемся в существовании этой рукописи, если только фантазия г. Масальского в самом деле из нее заимствовалась. В повести русского духа слыхом не слыхать, видом не видать; изображенные в ней нравы похожи на пародию на нынешние нравы, изображаемые плохими романистами. Послушайте, например, каким романическим языком плохих романов изволит объясняться стрелецкий голова 1610 года:
…Я жил в Москве. Там сердце указало мне спутницу жизни. Питая друг к другу любовь чистую, пламенную, мы наконец превозмогли все препятствия, которые долго мешали нашему счастию, и я назвал ее моею. Все говорили, что на земле невозможно найти полного счастия. Нет, это несправедливо, отец Авраамий! Я, я наслаждался этим счастием!.. Правда, оно скоро улетело и – навсегда! Она покинула меня, милая, незабвенная Ольга! Скоро ушла она на небо с этой бедной земли! О, как дорого заплатил я за свое счастие!.. Легче было бы мне, если б оторвали половину моего сердца; но я не роптал, я даже не плакал – я не мог плакать. Меня утешала мысль, что я страдаю один, что моя Ольга на небе, где счастие вечно, неизменно, где ее уже не может постигнуть утрата, подобная моей. На языке человеческом нет выражений, чтоб изобразить то, что я чувствовал, когда вокруг гроба ее раздавалось похоронное пение, когда мои запекшиеся уста прильнули к ее холодной щеке, где недавно играл так пленительно румянец жизни; к ее руке неподвижной, которою она, угасая и вперя в меня исполненный любви прощальный взор, в последний раз пожала мою руку!..
Оченно хорошо! Кто бы мог подумать, чтобы грубые, брадатые, полудикие стрельцы XVII века были так чувствительны на манер Эраста Чертополохова[58 - Эраст Чертополохов – герой одноименного романа П. Л. Яковлева, первоначально назывался «Несчастие от слез и вздохов».] и были такими приторными риторами!..
Картинка к этой повести очень плоха[59 - Повесть К. П. Масальского иллюстрировал А. О. Дезарно.].
За повестью г. Масальского следуют стихи г. Масальского «Дерево смерти». О них можем мы сказать, что в них гений нового, доселе не известного нам литератора и поэта г. Масальского верен самому себе: в них та же реторика, только с рифмами.
Утомленный и усыпленный повестью и стихами г. Масальского, читатель с жадностию развертывает в «Ста русских литераторах» повесть г. Вельтмана «Урсул»; но… кто бы мог этого ожидать?.. его утомление все возрастает и возрастает, силы слабеют, терпение истощается… вот уж и последняя страница… вот и конец… но что же это такое?.. в чем дело?.. Гульпешти, Мынчешти, Градешти, Малаешти, Албинешти, Горешти, Гальбинешти, домну Ферешти, домну Иоанне… ничего не понимаем… Люди разговаривают, ходят, спят, едят, бегут, скачут, дерутся, но кто с кем, из чего, как, когда, почему? – сам Эдип не разрешил бы этой сфинксовой загадки, которую г. Вельтману угодно было назвать повестью. Просто-напросто, без обиняков: мы ничего не поняли в «Урсуле» и скорее смогли бы сочинить свою (хоть плохую, но понятную) повесть, чем пересказать содержание повести г. Вельтмана. Что это такое?.. Неужели падение таланта – последний, предсмертный и потому невнятный лепет его?.. Правда, в «Урсуле» г. Вельтмана есть страницы понятные, есть места живые, увлекательные, но без всякого отношения к целому. И притом, к чему это испещрение рассказа молдаванскими словами: кафэ, ши люле, чи гында, ватава, одубешти, домнешти, логофет ди вистиария, гата? К чему этот натянутый ? la Marlinsky, напыщенно реторический язык: «Ух, какая гроза во мне бушевала! Громы перекатывались в черепе (?), кровь ходила волнами по жилам, била в сердце – а сердце как скала!.. Хлынули бы слезы, легче б было, но только молния жгла внутренность; в очах переливалось кровавое зарево; под ногами все рушилось; вихрь крутил меня, я хватался за воздух…»
Изысканность, вычурность, напыщенность, туманность, бессвязность, пестрота, и к довершению всего – хоть разломай себе голову, а ничего не поймешь в этой повести… Прочтите «Кирджали» Пушкина: содержание сходно с повестью г. Вельтмана; но какая простота, безыскусственность, какая непринужденная сжатость и энергия, какая поэзия и как все понятно и уму и сердцу!..
Да не подумают читатели, чтобы нашим суждением о повести г. Вельтмана управляло пристрастие к ее автору: нет, мы признаем в г. Вельтмане не только поэтический талант, но даже большой поэтический талант. В его «Кощее бессмертном», «Святославиче»[60 - Полное название упоминаемого романа – «Святославич, вражий питомец, Диво времен Красного Солнышка Владимира» (1835).] и других романах и повестях часто проблескивают искры высокой поэзии, встречаются картины и очерки, набросанные художническою рукою; но нигде нет целого, полного, оконченного, – там рука, тут нога, иногда целая голова удивительной работы, волшебного резца, но никогда полной статуи, запечатленной единством мысли, гармониею целого. И вот причина, почему г. Вельтман, поэт с большим дарованием, не пользуется на Руси тем авторитетом, которого заслуживал бы его талант, и заслоняется, в глазах публики, разными народными н нравоописательными писаками. К этому надо присовокупить еще какую-то странность в направлении, какие-то капризы фантазии, непонятную наклонность к филологии в области поэзии. И удивительно ли, что литературное поприще, так блистательно начатое «Кощеем», заключается теперь «Каломеросом»[61 - Имеется в виду роман «Генерал Каломерос» (1840).] и «Урсулом»? Г-ну Вельтману уж не раз, и притом не без основания, замечали наши критики, что мало для поэта быть богатым сокровищами поэзии, но надо еще и уметь ими распоряжаться: иначе богатство съедет на нищету… Оно так и делается…
Картинка к повести г. Вельтмана очень плоха[62 - Повесть А. Ф. Вельтмана иллюстрировал К. А. Зеленцов.].
Переворачиваем страницу и видим… о удивление!.. повесть г. Надеждина – «Сила воли»… Итак, и г. Надеждин стал повествователем… Странно!.. А все виноват г. Смирдин: он своими «Стами литераторами» всех литераторов наших превратил в рассказчиков. Может быть, это выгодно для его книги, но не для литераторов. Вот хоть бы г. Надеждин: он литератор умный, ученый; он журналист, профессор эстетики, критик, фельетонист; он хороший сотрудник «Энциклопедического лексикона»;[63 - Имеется в виду «Энциклопедический лексикон», выпускавшийся А. Плюшаром в 1835–1841 гг. (т. I–XVII); издатель привлек к работе многих писателей и ученых.] но какой же он поэт, какой же повествователь, г. Смирдин?..
Г-н Надеждин начал свое литературное поприще в «Вестнике Европы», и начал его борьбою против романтизма. В первых статьях своих он явился псевдонимом Надоумкою;[64 - Н. И. Надеждин подписывался: «экс-студент Никодим Надоумко».] но когда (были напечатаны отрывки из его диссертации на доктора, – все узнали, что Надоумко и г. Надеждин – одно лицо. Статьи Надоумки отличались особенною журнального формою, оригинальностию, но еще чаще странностию языка, бойкостию и резкостью суждений. Как в них, так и в диссертации[65 - Диссертация Надеждина называлась: «О происхождении, природе и судьбах поэзии, называемой романтической» (1830).], можно было заметить, что противник романтизма понимал романтизм лучше его защитников и был не совсем искренним поборником классицизма так же, как и не совсем искренним врагом романтизма. Г-н Надеждин первый сказал и развил истину, что поэзия нашего времени не должна быть ни классическою (ибо мы не греки и не римляне)[66 - «Мы не греки и не римляне» – строка из богатырской сказки Н. М. Карамзина «Илья Муромец» (1794).], ни романтическою (ибо мы не паладины средних веков), но что в поэзии нашего времени должны примириться обе эти стороны и произвести новую поэзию. Мысль справедливая и глубокая, – г. Надеждин даже хорошо и развил ее. Но тем не менее она немногих убедила и не вошла в общее сознание. Много причин было этому, но главные из них: какая-то неискренность и непрямота в доказательствах, свойственная докторанту, а не доктору, и явное противоречие между воззрениями г. Надеждина и их приложением. Г-н Надеждин, понимая, что классическое искусство было только у греков и римлян, называя французскую поэзию псевдоклассическою, неестественною и надутою, в то же время с благоговением произносил имена Корнеля, Расина и Мольера и смело цитировал реторические стихи Ломоносова, Петрова, Державина и Мерзлякова, уверяя, что в них-то и заключается всяческая поэзия. Далее, очень хорошо понимая, что Шекспир, Байрон, Гете, Шиллер, Пушкин совсем не романтики, но представители новейшей поэзии, он с ожесточением глумился над ними, как над неистовыми романтиками, и смешивал их с героями юной французской литературы. Это противоречие едва ли не было умышленно, во уважение неверных отношений докторанта, желающего быть доктором и потому, по мере возможности, не желающего противоречить закоренелым предубеждениям докторов. По этой уважительной причине г. Надеждин вооружился против Пушкина всеми аргументами своей учености, всем остроумием своих надоумочных, или – правильнее – недоумочных статей[67 - Неодобрительные высказывания о Пушкине содержала уже первая критическая статья Надеждина «Литературные опасения за будущий год» («Вестник Европы», 1828, ноябрь, № 21–22); Надеждину принадлежат также отрицательные рецензии на «Полтаву» («Вестник Европы», 1829, апрель, № 8) и на седьмую главу «Евгения Онегина» («Вестник Европы», 1830, апрель, № 7).]. Время и место не позволяют нам распространиться о его подвигах в ратовании против Пушкина, ибо это длинная и притом забавная и занимательная история, которую мы предоставляем себе рассказать в другое время, как скоро представится удобный случай. Теперь же скажем только то, что, сделавшись доктором и получив кафедру, г. Надеждин сделался журналистом – и совершенно изменил свои литературные взгляды и даже орфографию: вместо эсфетический и энфузиазм стал писать эстетический и энтузиазм; разбирая «Бориса Годунова», заговорил о Пушкине уже другим тоном, хотя и осторожно, чтоб уж не слишком резко противоречить своим недоумочным и эсфетическим статьям[68 - С декабря 1831 г. по 1835 г. Надеждин являлся профессором Московского университета по теории изящных искусств и археологии. Однако его положительный отзыв о «Борисе Годунове» появился до вступления на профессорскую кафедру – в апреле 1831 г. («Телескоп», 1831, ч. I, № 4; см. также: Н. И. Надеждин. Литературная критика. Эстетика. М., «Художественная литература», 1972, с. 254–270; об эволюции его отношения к Пушкину см.: Ю. В. Манн. Факультеты Надеждина. – Там же, с. 27–30).]. Во всяком случае, г. Надеждин – примечательное лицо в нашей литературе и заслуживает подробной и основательной оценки, которую мы и предоставляем себе сделать при удобном случае.
Но тем не менее повесть совсем не дело г. Надеждина, точно так же, как, например, драма совсем не дело г. Погодина. «Сила воли» рассказана умно, но холодно и бесцветно, тогда как по ее содержанию, почерпнутому из кипучей жизни католической Италии, – фантазии и чувству было бы где разгуляться.
Картинка, приложенная к повести г. Надеждина, плоха, а портрет его не отличается большим сходством[69 - Повесть Надеждина иллюстрировал Т. Г. Шевченко.].
Теперь следует повесть г. Каменского «Иаков Моле». Она особенно замечательна– цветистым и театральным рассказом и картинкою, которая к ней приложена: не знаешь, чему дивиться – тому ли, что повесть удивительно выражает картинку, или тому, что картинка удивительно выражает повесть;[70 - Повесть П. П. Каменского иллюстрировал Ф. П. Толстой.] и не знаешь, чему отдать преимущество – повести или картинке. Мы думаем, что то и другое превосходно. О литературном поприще г. Каменского довольно сказать, что он, г. Каменский, – автор несравненного сатирического романа «Энский искатель сильных ощущений»[71 - Имеется в виду роман «Искатель сильных ощущений»; Энский – фамилия главного героя этого романа.] и несравненной драмы «Розы и маска».
Г-н Панаев (В. И.), известный наш идиллик, написал для альманаха г. Смирдина не повесть, а рассказ об истинном происшествии, который и назван им просто «Происшествие 1812 года». Рассказ отличается занимательностию содержания, правильным, гладким и приятным слогом, но картинка к рассказу очень плоха[72 - Рассказ Панаева иллюстрировал К. А. Зеленцов.].
«Любовь петербургской барышни», предсмертный рассказ г. Веревкина, или Рахманного, заключает собою второй том «Ста русских литераторов». В этом предсмертном рассказе нет никакого рассказа, потому что нет никакого содержания. Это просто дурно набросанная болтовня о том, как одна петербургская барышня сперва «влюбилась» в одного господина офицера, а потом, когда ей представилась выгодная партия, разлюбила его. Интереснее всего в этом рассказе литературные признаки г. не известного в русской литературе сочинителя, признания вроде «Confessions»[6 - «Исповеди» (франц.). – Ред.] Руссо или жаненовских признаний[73 - Критик имеет в виду «Исповедь» Ж. Жанена (т. 1–2,1830).]. Послушайте:
Около того же времени в первый раз выступил я на литературное поле. Есть на Руси таинственный человек, которому все невольно удивляются, хотя многие и злословят его. Не зная этого человека лично, я был влюблен в него, быть может, столько же, как в Ольгу: не я один, из нашего молодого у Поколения, питал и питаю к нему эту романическую привязанность. По моим понятиям, такая сила дарования должна была опираться в нем на душу теплую и благородную, и я не ошибся. Точно так же, как невинная Ольга доверчиво вручила свою судьбу мне, почти незнакомому себе (ей?) человеку, я вручил ему свою, беспредельно, неограниченно (вручить судьбу беспредельно, неограниченно – как это хорошо сказано!). Любовное письмо, которое я написал к нему, исторглось у меня также из глубины души: он так и понял его, и с тех пор его участие, совет, руководство, содействие, помощь, дружба не оставляли меня. Радость и весьма основательная гордость моя, по поводу приобретения такого друга, служила некоторым противувесием горести, которую начинала причинять любовь. Дело в том, что в то самое время, как приобретал друга, я очевидно терял любовницу: ответ, объяснение не являлись…
Благодаря содействию этого достойного друга маленькие довольно блестящие успехи начали загромождать путь мой к будущей литературной славе (вот как!..), которая с тех пор и самому мне показалась возможною к достижению при дальнейших усилиях и более важных начинаниях (?). Мое имя было произнесено в гостиных. Литературные интриганты стали штурмовать меня письмами, стараясь привлечь новое перо мое в журналы своих бессильных партий. Эти бездарные шакалы мигом чуют поживу за семьсот семьдесят семь верст, и их мелочные происки, внушая мне отвращение, Очень польстили моему самолюбию: они заставляли меня верить в мой собственный талант, и я уже некоторым образом начинал разыгрывать роль «писателя». Предчувствия, предсказания Ольги сбывались. Эти первые лучи славы были, бесспорно, творение рук ее. С каким восторгом украсил бы я ими прелестную ее головку…
Вот гений-то, так уж гений! Он не дожидается суда современников и потомков, но, написав две-три посредственные повестцы для приятельского журнала, сам провозглашает себя гением и, сбираясь в дальний путь, смело сочиняет апотеоз своей небывалой славы, выдумывает себе почитателей и врагов, уверяет, что его наперебой звали к себе журналисты, крича: «К нам, Иван Александрович, пожалуйте к нам, управлять департаментом!..»[74 - Перефразировка слов Хлестакова («Ревизор», д. 3, явл. VI).] Впрочем, все это так нагло и бессмысленно, что надо помочь недоразумению читателей и сказать им, кто такой этот г. Веревкин, или Рахманный, то есть что такое сделал и чем прославил он себя в русской литературе. Он написал в «Библиотеке для чтения» одну или две из тех повестей, которые кажутся столь остроумными известному кругу провинциальной публики; потом он был не то корректором, не то выписчиком забавных мест из московских романов для литературной летописи «Библиотеки для чтения» – как было это как-то объявлено во всеуслышание в этом журнале. Вот и все его права на литературную славу, которой он почитал себя достигшим. Что же до таинственного человека, которому будто бы удивляется вся Россия, – его нетрудно угадать по слогу повести г. Веревкина, которая начинается фразою: «Есть разного роду любви»; далее можно в ней найти слова «вражд», «мечт» и т. п.[75 - Имеется в виду Барон Брамбеус (О. И. Сенковский), часто употреблявший подобные грамматические новообразования.].
Нельзя не поговорить о тоне этой повести – так изящен он. Вот несколько образчиков:
Ей-ей, не стоило родиться! Лучше уж было родиться лягушкою, потому что, нет сомнения, у холоднокровных лягушек, живущих в одном и том же болоте с петербургскими барышнями, любовь, по свидетельству всех физиологов, в тысячу раз и горячее, и страстнее, и постояннее. Как бы я теперь был счастлив с моею доброю, чувствительною, любящею лягушкой! Она посвятила бы мне все свое существование, жила бы только для меня, заботливо смотрела бы в мои потухающие глаза, и, когда последний луч света в них погаснет, сама, своей нежной лапкой, закрыла бы их навсегда.
…Меня неприятным образом поразило и самое искусство ее в верховой езде: эта смелость, эта решительность на коне показалась мне в девушке противозаконным посягательством на славу киргиз-кайсаков. Я знаю, что настоящая петербургская барышня должна ездить верхом, как берейтор, и не уступать в наездничестве маленькому Турниеру.
…Безнадежность эта была, конечно, благодеянием в моем положении: я рассчитывал, что она скоро сотрет в моем сердце последние следы неуместной и бесполезной страсти, которая, как я ни прогонял ее, как ни запирал перед нею все входы в грудь, растерзанную, требующую исцеления забвением прошедшего, часто возвращалась ко мне, мерзавка, вместе со слезами и грустными предчувствиями.
После этого, как не поверить, что имя сочинителя этой прелестной повести огласило собою гостиные, а не гостиницы…
Картинка к повести г. Веревкина, как нарочно, самая плохая во всей книге, так же как картинка к статье Шишкова самая лучшая и была бы лучшею и не в таком издании[76 - Повесть Веревкина иллюстрировал А. П. Брюллов, статью Шишкова – К. П. Брюллов.].
И вот вам весь второй том «Ста русских литераторов»! Плох был и первый, но он перед вторым, как солнце перед гнилушкою.
Лучшая статья в этом втором томе, без всякого сомнения, повесть г. Булгарина: этого довольно к оценке целой книги. Вот что значит терпение и долголетняя служба —
То старших выключат иных,
Другие, смотришь, перебиты…
Ваканции как раз открыты[77 - Перефразированная цитата из «Горя от ума» (д. III, явл. 5; реплика Скалозуба).] —
как говорит одно из почтеннейших лиц комедии Грибоедова. А ведь правда: еще лет пять-десять, и если наша литература пойдет все так же, как теперь, то г. Булгарин будет играть в ней первую роль и сделается ее истинным и достойным представителем. Дай-то бог!..
Примечания
Список сокращений
В тексте примечаний приняты следующие сокращения:
Анненков – П. В. Анненков. Литературные воспоминания. М., Гослитиздат, 1960.
Белинский, АН СССР – В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I–XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953–1959.
ГБЛ – Государственная библиотека им. В. И. Ленина.
Герцен – А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах. М., Изд-во АН СССР, 1954–1966.
ГИМ – Государственный исторический музей.