– Ты видел собачку?
– Какую собачку?
– Вот сейчас прошла Поченовская. Так важничает, что ни на что не похоже. Вообрази, ведет она собачку…
– Ну так что же?
– Нет, что за собачка, представить нельзя! Я и во сне такой не видывала. Вся кажется в кулак – совершенно амурчик.
– Ну…
– Феденька, ты не хочешь, чтоб я умерла?
– Да что за вздор такой!
– Феденька, подари мне эту собачку, а то, право, умру. Жить без нее не могу… умру, умру! Дети останутся сиротами.
При этой мысли Глафира Кирилловна заплакала.
– Э, матушка, – сказал, пожимая плечами, городничий, – давно бы ты сказала. Мне, право, не до пустяков теперь. Чиновник-то себе на уме; с ним не легко будет сладить. Ну да бог милостив, и не таких видали. А об собачке ты, матушка, не беспокойся. Я думал, бог знает, что случилось. Просто, скажу два слова Поченовскому, – он мне старый приятель, – и не заикнется даже. Принесет тебе собачку. Да вот что: прикажи-ка подать сюртук да рюмку полынного. У начальника дрожь пробрала.
– Сердитый, что ли? – с заботливостию спросила жена.
– И, матушка, до поры до времени все они сердитые. Иной просто конь, так и ржет и лягает, подойти страшно; а потом пообладится, смотришь, как шелковый, так в езде хорош, что лучшего не надо. Главное только, с какой стороны подойти.
Но городничий встретил по поводу собачки неожиданное и упорное сопротивление со стороны Поченовского: жена антрепренера стоила жены городничего и любила собачку гораздо больше, нежели своего мужа. Тогда театр, или сарай, где давались представления, оказался неблагонадежным со стороны постройки и был запечатан. Товарищ Поченовского отправился с жалобою к губернскому чиновнику, который, узнав о поступке городничего, обещал сослать его в Сибирь. Но дело кончилось тем, что Поченовский, обломав об жену чубук и, с своей стороны, потерпев от нее немалое увечье, вырвал собачонку, которой пришлось так невинно сыграть роль Елены Прекрасной и чуть не погубить Трои, – и представил ее городничему. Но это не все: за свое неповиновение начальству он должен был прибавить к собачонке 500 рублей городничему, 300 рублей архитектору да городничихе купить шаль в 300 рублей. Городничий говорил: «Я бы и простил тебя, да теперь время такое. Не могу, сам видишь, не могу; что станут в народе говорить? Пример будет дурной, послабление. Пеняй на себя, попался сам; не послушал приятеля… самому больно. Кажется, заплакал бы, а делать нечего; пример нужен». После этой сделки театр вдруг оказался безопасным для представлений. В тот же вечер, после спектакля, режиссер пил мертвую вместе с городничим в его же, городничего, доме. После многих тостов провозгласили тост за процветание театра; городничий распростер объятия, и красный, как клюква, Поченовский бросился с чувством к нему на шею. Оба были сильно растроганы, а у городничего даже слезы навернулись на глазах.
– Осип! – сказал он печально, – не грешно ли тебе, до чего довел ты меня! Побойся бога. Ты с старым другом поступил, как с злодеем каким-нибудь. Не ожидал я, брат, этого от тебя. Ведь ты принудил меня над тобою пример сделать. Войди и в мое, братец, положенье. Не пожалел ты обо мне. Право, и мне нелегко. Вот так бы хотел помочь, да нельзя, сам видишь – нельзя было. Грешно тебе, Осип! Дурно, брат, нехорошо!
– Виноват, ваше высокоблагородие! – вымолвил Поченовский.
– Я не сержусь на тебя, – продолжал городничий. – Я это говорю из любви к тебе. Запомни мой совет: не надейся на других и кончай сам всякое недоразуменье. Вот, например, у тебя дело с городовым: с городовым и кончай; это тебе будет стоить синюю ассигнацию и два стакана пуншу. Не захочешь, пойдешь к частному, там уж подавай беленькую да ставь шампанское. Выше пойдешь – там уж пахнет сотнями, а дело все-таки кончит тот же городовой, и все за ту же синюху да за два стакана пуншу. Так уж лучше ты и кончай с ним. Поверь мне, братец, я друг твой и желаю тебе добра. Вот не послушался ты меня, и сам теперь не рад, и меня, приятеля, старого друга, принудил поступить строго. Забыл старую дружбу, разогорчил, обидел, сокрушил совершенно!..
Голос Федора Ивановича сделался до того жалостен, что Поченовский, проникнутый чувством своей виновности, не знал даже, как извиниться. Молодой художник был принужден за него вступиться.
– Все это правда, ваше высокоблагородие, – сказал он робко, – да наказанье-с-то, кажется, строгонько.
– Эх ты, молодой человек, молодой человек! – продолжал, пожимая плечами, городничий. – Мало ты, видно, жил на свете. Ведь я, братец, человек семейный, дети, жена. Это чего стоит? Мое дело, известно, незавидное: придет недобрый час, – и попал под суд, а там и след простыл, да у детей-то кусок хлеба, у жены деревенька, где она может жить по своему дворянскому званию. Так поневоле тут лучшего друга прижмешь. Не все быть беленьким, поневоле сделаешься и черненьким, а нельзя без этого. Вот изволишь ты видеть: вчера прошелся я по рядам, похвалил то и другое. Купцы, бестии, кланяются да только бороду поглаживают. А небось узнали нынче, какой я над Осипом пример сделал, так изволь-ка на окно взглянуть, – вот оно, что я похвалил вчера… так и стоит рядком.
Молодой человек взглянул на окна: на них действительно была навалена целая громада кульков, свертков, товару всякого вида и объема.
– А что бы ты на то сказал, – продолжал городничий, наклонясь на ухо к своему собеседнику, – если и сам-то я иначе делать не мог, если бы с ярмарки-то надо было мне самому поднести г. губернскому чиновнику 15 000 рублей, – ты мне их, что ли, дашь?.. а?..
Рассказ графа Соллогуба оканчивается этими глубокознаменательными словами: «Вот какие еще бывали на святой Руси случаи сорок лет тому назад!»[10 - Рассказ «Собачка» – первый в цикле под заглавием «Эпизоды Теменевской ярмарки, или Воспоминания странствующего актера», с посвящением М. С. Щепкину, от которого автор и услышал эту историю. По свидетельству Щепкина (см.: «Записки актера Щепкина». М., 1938, с. 133), многое Соллогубом было «даже… смягчено». Белинский цитирует с незначительными отклонениями от текста рассказа; курсив принадлежит ему.]
Довольно интересна статья г. Второва: «Гаврила Петрович Каменев». Каменев был литератор, умерший назад тому сорок лет. Громкую известность добыл он себе тогда балладою «Гром-вал», для того времени удивительною. Г-ну Второву попались в руки письма и записки Каменева, которые он и напечатал в этой статье. Как голос из могилы, как живая картина старины, написанная ее современником без всяких претензий, – эти записки и письма тем более любопытны, что русская литература совершенно бедна такого рода живыми памятниками. Судите сами: [11 - Далее цитируется отрывок из письма Г. П. Каменева из Казани к C. А. Москотильникову, актеру и переводчику «Освобожденного Иерусалима» Тассо, от 10 октября 1801 г.]
В прошедшем письме я обещал вам сообщить подробности визита моего у г. Карамзина. Вот они. В половине 12-го часа с старшим сыном г. Тургенева[12 - Речь идет о старшем сыне И. П. Тургенева, директора Московского университета, Андрее Ивановиче Тургеневе (1781–1803), поэте.] поехали мы на Никольскую улицу и взошли в нижний этаж зелененького домика, где г. Карамзин нанимает квартиру. Мы застали его с Дмитриевым, читающего 5-ю и 6-ю части его путешествия, которые теперь в петербургской ценсуре и скоро вместе с «Московским журналом» будут напечатаны. Увидевши нас, Карамзин встал из вольтеровских кресел, обитых алым сафьяном, подошел ко мне, взял за руку и сказал, что Иван Владимирович давно ему обо мне говорил, что он любит знакомиться с молодыми людьми, любящими литературу, и, не давши мне ни слова вымолвить, спросил: не я ли присылал ему перевод из Казани и напечатан ли он? Я отвечал и на то и на другое как можно короче. После сего начался разговор о книгах, и оба сочинителя спрашивали меня наперерыв: какие языки мне известны? где я учился? сколько времени? что переводил? что читал? и не писал ли чего стихами? Я отвечал, что перевел оду из Клейста. Г-н Дмитриев требовал наступательно, чтобы я несколько строф прочел ему, утверждая, что он последнюю пиесу, которую сочинял, всегда помнит наизусть. Но я имел на этот раз такое отсутствие духа, что не выговорил бы порядочно ни одного слова, и чем более приступали, тем менее чувствовал в себе способности их удовольствовать (хотя всю оду наизусть помню) и наконец отказался слабостию памяти. Карамзин спросил Тургенева, перевел ли переписку Юнга с Фонтенелем из «Философии природы», и начали говорить о сей книге, которой сочинителя он не любит. Вот слова его: «Этот автор может только нравиться тому, кто имеет темную любовь к литературе. Опровергая мнение других, сам не говорит ничего сносного; ожидаешь много, приготовишься, – и выйдет вздор. Нет плавности в штиле, нет зернистых мыслей; многое слабо, иное плоско, и он ничем не брильирует»[13 - Брильирует (от фр. briller) – блестеть.]. Карамзин употребляет французских слов очень много; в десяти русских, верно, есть одно французское. Имажинация, сентименты, tourment, energie, epithete, экспрессия, экселлировать[14 - Имажинация (фр. imagination) – воображение; сентименты (фр. sentiments) – чувства, ощущения; tourment (фр.) – мука, мучение; energie (фр.) – сила, энергия, стойкость; epithete (фр.) – эпитет, прилагательное; экселлировать (фр. exceller) – превосходить, отличаться.] и пр. повторяет очень часто. Стихи с рифмами называет побежденною трудностию; стихи белые ему нравятся; но говорит, что если начнет писать, то заставит всех подражать себе. По его мнению, русский язык не сотворен для поэзии, а особливо с рифмами; что окончание стихов на глаголы ослабляет экспрессию. Перебирая людей, имеющих в Казани свои библиотеки, о вас упомянул я и сказал, что вы трудитесь в переводе Тасса. «Да не стихами ли?» – спросил Дмитриев. Я отвечал, что прозою, с перевода Лебрюнова, – и Карамзин признал этот перевод за самый лучший. Дмитриев хвалил Фонвизина, Богдановича; но Карамзин был противного мнения, и когда первый читал несколько стихов из поэмы на разрушение Лиссабона, переведенные, как он говорит, Богдановичем, то он критиковал стихи:
Я жив, я чувствую, и сердце от мученья
Взывает ко творцу и просит облегченья…[15 - Из «Поэмы о разрушении Лиссабона» Вольтера в переводе И. Ф. Богдановича (СПб., 1802).]
называя их слабыми и проч. Он росту более, нежели среднего, черноглаз, нос довольно велик, румянец неровный и бакенбард густой. Говорит скоро, с жаром и перебирает всех строго. Сожалеет, что не умел воспользоваться от своих сочинений, и называет их своею деревенькою. Дмитриев росту высокого, волосов на голове мало, кос и худощав. Они живут очень дружно и обращаются просто, хотя один поручик, а другой генерал-поручик. Прощаясь со мной, просил меня, чтоб я чаще к нему ходил[16 - После строки отточий цитата из другого письма Г. П. Каменева к С. А. Москотильникову (октябрь 1801 г.).].
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Третьего дня я сделал второй визит г. Карамзину, и принят им столь же хорошо, как и в первый. Севши в вольтеровские свои кресла, просил он меня, чтобы я сел на диван, возвышенный не более шести вершков от полу, где, как карла перед гигантом, в уничижительнейшем положении, имел удовольствие с час говорить с ним. Г-н Карамзин был в совершенном дезабилье: белый байковый сюртук, нараспашку, и медвежьи большие сапоги составляли его одежду. Говоря о новых французских авторах (которых я очень мало знаю), советовал мне читать новейшие романы, утверждая, что ничем не можно столь себя усовершенствовать в истине, как прилежным чтением оных. Советовал мне сочинять что-нибудь в нынешнем вкусе и признавался, что до издания «Московского журнала» много бумаги им перемарано и что не иначе можно хорошо писать, как писавши прежде худо и посредственно. Журнал его скоро выйдет новым тиснением[17 - «Московский журнал» (1791–1702) Н. М. Карамзина вышел вторым изданием в 1801–1803 гг.]. – Комнаты его очень хорошо убраны, и на стенах много портретов французских и итальянских писателей; менаду ними заметил я Тасса, Метастазия, Франклина, Бюффлера, Дюпати и других беллетристов. Сколь он ни добр, сколь характер его ни кроток, но имеет многих неприятелей, которые из зависти ему вредить стараются. Некто сочинил на него следующую глупую эпиграмму:
Был я в Женеве, был я в Париже:
Спесью стал выше, разумом ниже.
А на «Безделки» его также кто-то сделал стихи:
Собрав свои творенья мелки,
Француз, из русских, надписал:
«Мои безделки»,
А ум, прочтя, сказал:
Немного дива,
Лишь надпись справедлива[18 - Эпиграмма принадлежит Н. М. Шатрову; в тексте ее, опубликованном М. А. Дмитриевым («Москвитянин», 1854, т. IV, № 16, «Критика», с. 194–195), три строки звучат иначе: «Русак немецкий написал», «А ум, увидя их, сказал: «Ни слова! диво!»].
Г-н Дмитриев, почитатель и друг Карамзина, думая, что последние стихи сочинены Шатровым, отвечал на них:
Коль разум чтить должны мы в образе Шатрова,
Нас, боже, упаси от разума такого[19 - Ср. в той же публикация М. А. Дмитриева этот ответ И. И. Дмитриева в таком виде:А я, хоть и не ум, но тож скажу два слова:Коль будет разум наш во образе Шатрова,Избави боже нас от разума такова!].
Занимательная статья г. Струговщикова «О Шиллере и Гете» заключена прекрасным переводом известного стихотворения Гете: «Богиня фантазии».
«Сиротинка», – рассказ князя Одоевского, можно упрекнуть в не совсем естественной идеализации быта деревенских крестьян, наподобие того, как они идеализируются в дивертисманах, даваемых на наших театрах. Впрочем, видно, что этот рассказ еще первый опыт нашего даровитого писателя на новом для него поприще, к которому он еще не успел привыкнуть. Но недостатки этого рассказа вполне выкупаются его прекрасною и благородною мыслию и целью.
Статья гр. А. Толстого: «Артемий Семенович Бервенковский»… Но мы лучше не будем о ней говорить…[20 - К первому произведению А. К. Толстого – повести «Упырь» Белинский отнесся в 1841 г. вполне благожелательно (см. наст. изд., т. 4, с. 466–467). См. также и отзыв в рецензии на кн. 2 сб. «Вчера и сегодня» об «Амене» (отрывок из романа «Стебеловский») как о вещи «довольно скучной», навеянной Шатобрианом (см. эту рецензию в наст. изд., т. 8).] Honni soit qui mal y pense…[1 - Позор тому, кто дурно об этом подумает… (фр.). – Ред.]
Теперь о стихотворениях. Тут помещена целая повесть в стихах Жуковского: «Капитан Бопп», представляющая чтение весьма назидательное. Кроме того, есть стихи графини Ростопчиной, князя Вяземского, гг. Коренева, Тургенева, Языкова и Бенедиктова. Стихотворение г. Бенедиктова «Ревность» принадлежит к разряду невероятных стихотворений. Представляем его на суд наших читателей так, как оно есть, без всяких замечаний:
Есть чувство адское: оно вскипит в крови
И, вызвав демонов, вселит их в рай любви,
Лобзанья отравит, оледенит объятья,
Вздох неги превратит в хрипящий вопль проклятья;
Отнимет все – и свет и слезы у очей,
В прельстительных власах укажет свитых змей,
В улыбке алых уст – гиены осклабленье
И в тихом шепоте – ехидное шипенье!
Смотрите – вот она! – Улыбка по устам
Ползет, как светлый червь по розовым листам;
Она – с другим – нежна! Увлажены ресницы,
И взоры чуждые сверкают, как зарницы,
По шее мраморной! Как молнии скользят
По персям трепетным! Впиваются, язвят,
По складкам бархата медлительно струятся
И в искры адские у ног ее дробятся,