Отступник света, друг природы,
Покинул он родной предел
И в край далекий полетел
С веселым призраком свободы.
В этих немногих стихах слишком много сказано. Это краткая, но резко характеристическая картина пробудившегося сознания общества в лице одного из его представителей. Проснулось сознание – и все, что люди почитают хорошим по привычке, тяжело пало на душу человека, и он в явной вражде с окружающею его действительностию, в борьбе с самим собою; недовольный ничем, во всем видя призраки, он летит вдаль за новым призраком, за новым разочарованием… Сколько мысли в выражении: «быть жертвою простодушной клеветы»! Ведь клевета не всегда бывает действием злобы: чаще всего она бывает плодом невинного желания рассеяться занимательным разговором, а иногда и плодом доброжелательства и участия столь же искреннего, сколько и неловкого. И все это поэт умел выразить одним смелым эпитетом! Таких эпитетов у Пушкина много, и только у него одного впервые начали являться такие эпитеты!
По мнению Пушкина, «Бахчисарайский фонтан» слабее «Кавказского пленника». С этим нельзя вполне согласиться. В «Бахчисарайском фонтане» (вышедшем в 1824 году) заметен значительный шаг вперед со стороны формы: стих лучше, поэзия роскошнее, благоуханнее. В основе этой поэмы лежит мысль до того огромная, что она могла бы быть под силу только вполне развившемуся и возмужавшему таланту.[11 - Белинский сильно преувеличивал значение поэмы. См. также его письмо к В. П. Боткину от 24 февраля – 1 марта 1840 года («Письма», т. II, стр. 67).] Очень естественно, что Пушкин не совладал с нею и, может быть, оттого-то и был к ней уже слишком строг. В диком татарине, пресыщенном гаремною любовию, вдруг вспыхивает более человеческое и высокое чувство к женщине, которая чужда всего, что составляет прелесть одалиски и что может пленять вкус азиатского варвара. В Марии – все европейское, романтическое: это – дева средних веков, существо кроткое, скромное, детски-благочестивое. И чувство, невольно внушенное ею Гирею, есть чувство романтическое, рыцарское, которое перевернуло вверх дном татарскую натуру деспота-разбойника. Сам не понимая, как, почему и для чего, он уважает святыню этой беззащитной красоты, он – варвар, для которого взаимность женщины никогда не была необходимым условием истинного наслаждения, – он ведет себя в отношении к ней почти так, как паладин средних веков:
Гирей несчастную щадит:
Ее унынье, слезы, стоны
Тревожат хана краткий сон,
И для нее смягчает он
Гарема строгие законы.
Угрюмый сторож ханских жен
Ни днем, ни ночью к ней не входит,
Рукой заботливой не он
На ложе сна ее возводит.
Не смеет устремиться к ней
Обидный взор его очей;
Она в купальне потаенной
Одна с невольницей своей;
Сам хан боится девы пленной
Печальный возмущать покой;
Гарема в дальнем отделенье
Позволено ей жить одной:
И, мнится, в том уединенье
Сокрылся некто неземной.
Большего от татарина нельзя и требовать. Но Мария была убита ревнивою Заремою, нет и Заремы:
………..она
Гарема стражами немыми
В пучину вод опущена.
В ту ночь, как умерла княжна,
Свершилось и ее страданье.
Какая б ни была вина,
Ужасно было наказанье!
Смертию Марии не кончились для хана муки неразделенной любви:
Дворец угрюмый опустел,
Его Гирей опять оставил;
С толпой татар в чужой предел
Он злой набег опять направил;
Он снова в бурях боевых
Несется мрачный, кровожадный:
Но в сердце хана чувств иных
Таится пламень безотрадный.
Он часто в сечах роковых
Подъемлет саблю, и с размаха
Недвижим остается вдруг,
Глядит с безумием вокруг,
Бледнеет, будто полный страха,
И что-то шепчет, и порой
Горючи слезы льет рекой.
Видите ли: Мария взяла всю жизнь Гирея; встреча с нею была для него минутою перерождения, и если он от нового, неведомого ему чувства, вдохнутого ею, еще не сделался человеком, то уже животное в нем умерло, и он перестал быть татарином comme il faut.[4 - Как должно. – Ред.] Итак, мысль поэмы – перерождение (если не просветление) дикой души через высокое чувство любви. Мысль великая и глубокая. Но молодой поэт не справился с нею, и характер его поэмы в ее самых патетических местах является мелодраматическим. Хотя сам Пушкин находил, что «сцена Заремы с Мариею имеет драматическое достоинство» (т. XI, стр. 227 и 228), тем не менее ясно, что в этом драматизме проглядывает мелодраматизм. В монологе Заремы есть эта аффектация, это театральное исступление страсти, в которые всегда впадают молодые поэты и которые всегда восхищают молодых людей. Если хотите, эта сцена обнаружила тогда сильные драматические элементы в таланте молодого поэта, но не более как элементы, развития которых следовало ожидать в будущем. Так в эффектной картине молодого художника опытный взгляд знатока видит несомненный залог будущего великого живописца, несмотря на то, что картина сама по себе не многого стоит; так молодой даровитый трагический актер не может скрыть криком и резкостию своих жестов избытка огня и страсти, которые кипят в его душе, но для выражения которых он не выработал еще простой и естественной манеры. И потому мы гораздо больше согласны с Пушкиным касательно его мнения насчет стихов: «Он часто в сечах роковых» и пр. Вот что говорит он о них: «А. Р.<аевский> – хохотал над следующими стихами» (NB мы выписали их выше). «Молодые писатели вообще не умеют изображать физические движения страстей. Их герои всегда содрогаются, хохочут дико, скрежещут зубами и проч. Все это смешно, как мелодрама» (т. XI, стр. 228).
Несмотря на то, в поэме много частностей обаятельно прекрасных. Портреты Заремы и Марии (особенно Марии) прелестны, хотя в них и проглядывает наивность несколько юношеского одушевления. Но лучшая сторона поэмы, это – описания, или, лучше сказать, живые картины мухаммеданского Крыма: они и теперь чрезвычайно увлекательны. В них нет этого элемента высокости, который так проглядывает в «Кавказском пленнике» в картинах дикого и грандиозного Кавказа. Но они непобедимо очаровывают этою кроткою и роскошною поэзиею, которыми запечатлена соблазнительно прекрасная природа Тавриды: краски нашего поэта всегда верны местности. Картина гарема, детские, шаловливые забавы ленивой и уныло однообразной жизни одалисок, татарская песня – все это и теперь еще так живо, так свежо, так обаятельно! Что за роскошь поэзии, например, в этих стихах:
Настала ночь; покрылись тенью
Тавриды сладостной поля;
Вдали под тихой лавров сенью
Я слышу пенье соловья;
За хором звезд луна восходит;
Она с безоблачных небес
На долы, на холмы, на лес
Сиянье томное наводит.
Покрыты белой пеленой,
Как тени легкие мелькая,
По улицам Бахчисарая,
Из дома в дом, одна к другой,
Простых татар спешат супруги
Делить вечерние досуги!
Описание евнуха, прислушивающегося подозрительным слухом к малейшему шороху, как-то чудно сливается с картиною этой фантастически прекрасной природы, и музыкальность стихов, сладострастие созвучий нежат и лелеют очарованное ухо читателя:
Но всё вокруг него молчит;
Одни фонтаны сладкозвучны
Из мраморной темницы бьют,
И с милой розой неразлучны
Во мраке соловьи поют…
Здесь даже неправильные усечения не портят стихов. И какою истинно лирическою выходкою, исполненною пафоса, замыкаются эти роскошно сладострастные картины волшебной природы востока:
Как милы темные красы
Ночей роскошного востока!
Как сладко льются их часы
Для обожателей пророка!
Какая нега в их домах,
В очаровательных садах,
В тиши гаремов безопасных,
Где под влиянием луны
Все полно тайн и тишины
И вдохновений сладострастных!
При этой роскоши и невыразимой сладости поэзии, которыми так полон «Бахчисарайский фонтан», в нем пленяет еще эта легкая, светлая грусть, эта поэтическая задумчивость, навеянная на поэта чудно прозрачными и благоуханными ночами востока и поэтическою мечтою, которую возбудило в нем предание о таинственном фонтане во дворце Гиреев. Описание этого фонтана дышит глубоким чувством:
Есть надпись: едкими годами