Я приложился… И опустил ружье.
Это был Заливай.
Он смолк, метнулся по полю в одну сторону, потом в другую. Подбежал под самый жальник, поднял голову и на миг уставился на меня. Но сейчас же тявкнул, уверенно взял след и помчался вправо от меня – через дорогу.
Еще минутку мелькали в сутеми его белые чулки и – исчезли.
Он пошел прямо на опушку, где стоял Василий Алексеевич, и я невольно задержал дыхание: вот раздастся выстрел.
Но лай Заливая удалялся, а выстрела не было.
Я выпустил распиравший грудь воздух.
Признаюсь: чувствовал я себя не совсем уютно.
Поведение гончей было совершенно недвусмысленно: Заливай шел по следу; он прошел под самым жальником – у меня под ногами; значит, до него прошел у меня под ногами и зверь.
Тот зверь, которого я не мог назвать.
Прошел, как привидение: беззвучно, невидимо.
Но если я его не видел и не слышал, то он-то не мог меня не видеть: ведь я стоял на холме и снизу был, конечно, очень заметен на ясном небе. Да и чутье должно было его предупредить о присутствии человека: ночной ветерок тянул как раз справа от меня к той опушке, откуда он вышел.
Какой зверь мог пройти в двадцати шагах от меня, оставшись незамеченным? И даже не зашуршать когтями по опавшей листве на опушке!
Василий Алексеевич тоже не выстрелил, – значит, зверь и у него прошел невидимкой.
Голос Заливая потерялся уже в глубине леса.
Я вдруг почувствовал, что ночь холодная, а мне очень жарко.
Так или иначе, дело было кончено: зверь прошел и уж, конечно, сюда не вернется.
Я опустил предохранитель и повесил ружье на плечо. Закуривая на ходу, спустился с жальника.
С Василием Алексеевичем мы сошлись на дороге.
– Видели? – спросил он.
– В том-то и дело, что нет.
– Я видел. Крупный зверь. Как из-под земли вырос. На широких махах подошел к опушке и стал за кустами. Близко. Голову держит высоко.
– Да кто же?
– Не знаю. Невозможно было разглядеть.
– Осечка?
– Нет; просто не стрелял.
– Вот тоже!..
– А вы попробуйте в такого – заячьей-то дробью!
– Ну и что же?
– Ну, потом сдвинулся и разом пропал за деревьями. Как сгинул. Шорох, правда, был. И два раза хрустнуло в лесу. Похоже, не он, а от него кто-нибудь бежал в разные стороны.
Василий Алексеевич замолчал. Тут только я сообразил, что оба мы все время зачем-то говорили шепотом.
Шагая по дороге, я совсем другими глазами всматривался в ночь, чем тогда, вначале, на жальнике. Нет, черт возьми, годы тут ни при чем. Луна свое взяла.
Подмораживало. Лунная мгла опустилась и остекленела. Заливая не было слышно.
Великое бессловесное – земля, лес, небо – давило меня своей непонятной немотой. Наверно, и Василия Алексеевича тоже. Но мы молчали: может быть, оба не решались начать разговора, в котором не хватало у нас главного слова.
Я думал про одно: как это я не увидел, а Василий Алексеевич видел, да не знает – кого?
К деревне мы подходили уже в полной ночной темноте: луну заволокло большой тучей.
Тут нас догнал Заливай.
Он подошел ко мне, остановился и как-то по-особенному, натужно тявкнул.
Уж не силился ли он вымолвить слово? Он-то ведь видел и знал.
Я положил ему руку на спину и почувствовал, как тяжело вздымаются его бока.
Спина была мокрая.
Заподозрив неладное, я достал спичку, осветил свою руку.
Она была в крови.
Василий Алексеевич осмотрел, ощупал Заливая.
– Радуйтесь, что собаку не потеряли, – сказал он хмуро. – Пустяками отделался – царапина.
Я подумал: «У нашего невидимки совсем не призрачные когти и зубы!»
За гумном горел костер. Я с удивлением увидел около него лохматого Сингала и колхозного пастуха – старика Митрея.
Сверху на костер надвинулась тьма. Старик сидел, как в шалаше.
– Что ты тут делаешь, дед?
– Да, вишь, овечку свежевать дали. Зверь утресь задрал, туды его когти! От силы прогнали.