– И кого же?
– Ни за что не догадаешься.
– Кочнева?
– И как догадалась?
– Да просто подумала: что-то Филипп Петрович у нас давненько не был.
– И Леонид Андреевич собирался, – ввернул я и, вспомнив, как вчера между супругами Паниными учинился скандал, в суть которого посвятили меня Люба с Верой, совсем некстати прибавил: – А Ольга Васильевна по этому поводу громы и молнии мечет…
Отец многозначительно уставился на маму и, как бы намекая на что-то, покашлял.
Мама на него мельком взглянула.
– Чего ты на меня так смотришь? – И принялась переставлять с места на место тарелки.
– Я? Ничего.
Мама опять на него глянула и махнула рукой.
– Да ну тебя.
– Ещё бы! Как сорок пять, так сразу и ну!
– Лё-оша!
И тогда отец как по команде повернулся ко мне:
– Ну, и чего стоим? Чего, спрашиваю, лодырничаем? А ну живо наверх!
– Как, разве не в саду накрывать будем?
– Вот именно.
– Но почему?
– По радио обещали кратковременные дожжы.
– С грозами! Слышал. Да они вторую неделю их обещают.
– Я кому сказал?
И я потащился в мансарду. И хотя в мансарде было не хуже, а, может, и лучше, чем внизу, поскольку с наступлением темноты на балкон выносили стол, стулья и сидели, любуясь закатом или на то, как лунный свет, серебристой дорожкой скользя по глади озера, выхватывал из темноты мостки, лодку, – словом, было не хуже, зато не было той таинственности, которая создавалась у ночного костра, и которую я любил больше всего на свете.
Положим, вечер был душный, но сколько бы я ни вглядывался в горизонт, не мог обнаружить и тени облачка – предвестника обещанного синоптиками дождя.
Мы вытащили из чулана специально изготовленную для праздников столешницу, ножки, собрали стол, подняли наверх стулья, посуду.
– Так говоришь, что Люба с Верой похожи как две капли воды? – между делом интересовался отец.
– Когда это я говорил?
– Не говорил разве?
– Да они ровно столько похожи, сколько земля и небо.
– А по-моему, очень. Я их всегда путаю.
– Да их отличить проще пареной репы. Покажи палец, которая засмеётся – Люба, а Вера вообще не смеется, потому что у нее, х-хы, зубы кривые.
– Это ты, брат, на них за что-то в обиде.
Это действительно было так.
– В обиде! Не то слово. Представляешь, до чего додумались? Будто я на Елене Сергеевне жениться собрался!
– А ты считаешь, Елена Сергеевна вышла из возраста, когда выходят замуж? Между прочим, ей нет ещё и тридцати.
– Знаю. Но я – и она! Это же такая нелепость, пап, как ты не понимаешь? Я – и она! А эти… знаешь, чего вчера отчубучили? Идут за мной и поют: «Молодая вдова всё смогла пережить, Пожалела меня и взяла к себе жить». Чтобы я к ним после этого пошёл!
– А завтра и побежишь.
– Я?!
– Ты.
– На спор?
– И спорить нечего. Начитаешься под одеялом своего Жуковского и побежишь. Удивляюсь, как он тебе до сих пор не надоел.
Я удивился в свою очередь: откуда он узнал про Жуковского?
– Не больно-то я его теперь читаю…
И это было так. Евангелие практически вытеснило из меня все остальные пристрастия. Разве что один Жуковский и остался.
Отец снисходительно на меня глянул, хотел что-то сказать, но в это время послышался визг тормозов, и мы пошли встречать гостей.
Жёлтая «Волга» с шашками на дверях стояла напротив нашей калитки. Первым из машины проворно выскочил друг отца по литобъединению Анатолий Борисович Лапаев, следом – Варвара Андреевна, его жена, довольно симпатичная, но до приторности накрашенная дама. Она была лет на десять моложе мужа, а смотрелись они ровней. Последним неторопливо выбрался Филипп Петрович Кочнев, написавший в конце двадцатых нашумевший роман «Девахи». Филипп Петрович свято хранил и где только можно козырял письмом от Горького, ещё до «Девах» откликнувшегося на его первые опусы и давшего начинающему писателю путёвку в пролетарскую литературу. Судьба Филиппа Петровича была из необыковенных. Вышел из крестьян. В первые годы советской власти был секретарём комсомольской ячейки, окончил Рабкрин, работал селькором, выбился в люди, стал знаменитым. После лагерей, куда угодил при Сталине по доносу товарища-писателя, написал повесть, по мнению отца, почище «Ивана Денисовича», которую «в хрущёвскую оттепель» опубликовать не удалось, но, в отличие от Солженицына, ни за границу, ни в самиздат пустить её автор не решился. И затеял, как выражался отец, тягомотину: трилогию под названиями «Громыхачая поляна», «Волжский откос» и «Степан из захолустья». Два тома уже вышли, третий был в работе, отрывки из которого время от времени печатала местная «Правда». Но что-то плохо роман этот продвигался, и несколько лет Филипп Петрович промышлял литобъединением, в котором в студенческие годы познакомился с Лапаевым отец.
Филипп Петрович не был у нас лет шесть, и я подумал, не узнает меня, но он не только узнал, а даже справился о моём здоровье.
– Как наше самочувствие, молодой человек?
– Отлично, Филипп Петрович! – в тон ему отрапортовал я.
– О-о! Ты даже помнишь, как меня, старую перечницу, зовут?