– Для очередных приключений… – насилу сдерживая себя, повторил он. – Хорошо. Ты, в таком случае, для чего?
– Я?.. – Она нахмурил брови и на мгновение задумалась. – Вину, может, свою искупаю.
Чего-чего, а этого он никак не ожидал, и это его взорвало.
– Гляди, какая благодетельница! А не наоборот? Я тебе жениться предлагаю! Понимаешь? Жениться! Всё по-человечески. А ты…. ты всё, как бы не прогадать! – не удержался, чтобы не кольнуть он.
Задело.
– Давай ещё поцапаемся! И каждый день цапались бы, выйди я за тебя тогда замуж! Правильно мама сказала: ты одного себя любишь!
– Полина!
– Что, Полина? Ну что? Какая же я всё-таки дура! И всё потому, что тебя люблю, хотя ты этого и не стоишь! Но дело даже не в этом! Жена, говорят, у тебя красавица, так нет, тебе ещё со школы (вспомни!) одних только приключений подавай! Со мной, думаешь, успокоишься? Сомнева-аюсь! В Москве вон и то успел шашни завести.
– Так и знал, что попрекать будешь! Я тебе как человеку рассказал, а ты взяла и всё наизнанку вывернула! Вы все, что ли, такие?
– Нет. Не поэтому. Просто я тебе правду в глаза сказала. Сам ты об этом никогда бы не догадался. Да я на сто процентов уверена, что и той, московской, ты скоро бы наигрался. А то я не вижу, как ты на дежурную смотришь, а она на тебя! Правда, что рыбак рыбака видит издалека.
– Так ты меня ещё и ревнуешь?
– Я глаза тебе на породу твою непостоянную открываю!
– Вот спасибо! А я-то думаю, и что это со мной, а тут вон оно что! Ну, спаси-ибо! Нет, это надо записать! – Он вскочил с кровати, на которой буквально десять минут назад они лежали молча, утомлённые очередной близостью, и как клоун забегал по номеру. – Обязательно, сию же минуту записать! Где моя авторучка с золотым пером? Где моя авторучка? Вот моя авторучка! Так, бумага где? Нет бумаги! Ничего, я на ладони запишу! Чёрт, не пишет! Чернила кончились! Дай, пожалуйста, заколку! Ну, пожа-алуйста! Палец уколю и напишу кровью!
Не обращая внимания на его шутовство, Полина неторопливо поднялась с кровати, оделась, подошла к платяному шкафу, сняла с плечиков светленький плащ, надела, подпоясалась – и тут же превратилась в исчезающую навсегда «таинственную незнакомку». Он подошёл, обнял, для большей убедительности опустился на колени.
– Прости! Ну прости! Только не уходи совсем! Очень тебя прошу!
– Пусти.
– Не отпущу, пока не простишь. Скажи, что простила? Простила?
– Мне пора. Пусти.
– Нет, ты скажи.
– Да простила. Пусти.
Он поднялся с колен. Хотел поцеловать её. Она увернулась.
– Значит, не простила.
– Ну ладно, всё, хватит.
– Когда увидимся, хоть скажи?
Полина нахмурилась.
– Тебе когда на сессию?
– Через неделю.
– Тогда после сессии.
– А не обманешь?
Она в нетерпении покачала головой и, высвободившись из его объятий, избегая встречи взглядом, вышла из номера.
Пока застилал постель, одевался, запирал номер, спускался вниз и отдавал понятливо улыбающейся хорошенькой дежурной ключ, думал. Неужели она права и всё оттого, что с детства привык заглядываться на красивые лица? И тотчас потянуло одно воспоминание за другим. Красавица, плюнувшая ему, отроку, у совхозного клуба в лицо; школьные поклонницы его газетного таланта; рыдавшие над его глупыми рассказами про несчастную любовь «динамовки»; уродливой полноты женщина с завода, в которую влюбился за одно красивое лицо; такая же смазливая санитарка с кривыми, как у кавалериста, ногами; Полина, инопланетянка-Болотова, Танюха, Лариска; старообразная спортсменка и отвергшая его ухаживания Алёнушка из Белогорска; длинноногая красавица Веруня; соседка из села Степнова, последней близости с которой помешал пьяный начальник участка, – и, наконец, Настя. Так неужели же это не поиски единственной? Неужели она права? Да нет же, нет, он по-прежнему любит только её, только Полину, а то было так, от безысходности…
И Пашенька?.. И кто же тогда – судьба?
И только чтобы не думать об этом, сердито отмахнулся: «Да мало ли что в ревнивую женскую голову взбредёт!»
А на сессии чуть было не закрутил с дагестанской княжной, как её звали на курсе. Две сессии подряд казавшаяся гордой и неприступной, всегда подтянутой, одетой с иголочки во всё чёрное, она первая выделила его из остальных «жеребцов». И тут же превратилась в его, книжного червя, глазах в печоринскую Бэлу. Что-то звериное, жуткое, от дикой чёрной кобылицы было во всём её облике, в стремительной походке, порывистых жестах, ослепительном оскале крепких зубов, магическом омуте чёрных глаз, в хищной улыбке. Тем более что Кавказ для него был натуральным средневековьем. И только не понять, что такое с ней, гордой замужней женщиной патриархального востока, могло произойти, что решилась она променять своего джигита на человека презренной равнины. А потом её соседка по комнате шепнула по секрету: муж ей изменил, и она поклялась ему отомстить.
– А почему со мной?
– Ты ей понравился.
– А меня не зарежут?
– Не говори глупости.
Ну почему – глупости? Но если даже не зарежут, сгореть в испепеляющей страсти такой женщины было равноценно кинжалу в сердце. И потом, кто её знает («Восток – дело тонкое»), вдруг привяжется до такой степени, что возьмёт и сама зарежет. А если не сама, так натравит кого-нибудь из многочисленной родни – или женись, или умри, несчастный. Было во всём этом, конечно, больше необузданной фантазии, чем реальной опасности, и всё-таки к стремительно бурному, как горный поток, сближению не торопился, тянул, увиливал, отговаривался мелочной занятостью и всё же не смог увернуться от прощального, как бы дружеского, однако насквозь прожегшего поцелуя в щёчку. Для завершения истории не хватило буквально нескольких часов. А потом, лежа в ночном поезде на верхней полке, он изводил себя соблазнительными картинами преступной близости.
По возвращении домой две недели подряд ездил в почтовое отделение, но Полина молчала, и как это понимать, Павел не знал. Другого вида связи не было, где Полина жила, он не знал. Разыскивать через бывшую подружку-соседку тоже не решился – как бы и то, что есть, не испортить.
А в конце сентября была свадьба Игоря Тимофеева. Как и полагается работнику общепита, гуляли в ресторане, только не в том, где он работал замом, а в другом, поскромнее.
И хотя рядом была жена, хватив лишнего, Павел умудрился прихлестнуть за свидетельницей. Специально исчезая перед началом каждого танца, он дожидался в коридоре, когда Настю кто-нибудь из гостей пригласит, и, войдя, с напускным неудовольствием глянув на танцующую жену, как бы назло, в отместку, шёл приглашать свидетельницу. И заговорил её до того, что она не сводила с него восторженных глаз. Что его к ней, не особо видной, потянуло, объяснить бы не мог. Вернее, мог, но только не своими словами, а их он категорически отрицал. И потом, что тут такого – потанцевать, поболтать, подержаться за чужую талию?
Но этим не кончилось. На следующий вечер избранной компанией кутили на даче. И ему даже самому было стыдно вспоминать, как, опять набравшись, он стал искать удобного случая, чтобы только оказаться наедине со свидетельницей, а когда Настя догадалась об этом и стала выговаривать ему, благородно оскорбился и в знак протеста ушёл бродить по непроглядной тьме обширного садового участка. На крыльце чужого домика, прислонившись головой к перилам, даже уснул. Разбудила Настя. Увела в дом, уложила на кушетку, в знак примирения поцеловала.
На другой день, на трезвую голову, в интимной компании, в мансарде, он читал главы из своей новой повести. Игорь сидел в обнимку с женой на кушетке, Настя – в кресле-качалке, он – на полу. Собственно, Игорь и попросил прихватить рукопись – не всё же вино пить. И, может быть, только им двоим чтение это доставляло ни с чем не сравнимое удовольствие. Сам Игорь так писать не умел, зато имел редкое свойство, которого Павлу явно недоставало, – ценить прекрасное у других, хотя однажды по поводу рассказов Игоря Николай Николаевич выразился, хоть и бледненький язык, да свой. Самому Павлу он никогда ничего подобного не говорил, и его долгое время мучила мысль о том, что он собственного языка не имеет. Как-то в подтверждение его догадки Николай Николаевич даже спросил: «Не писал раньше стихов?» И когда он подтвердил, ответил: «Это заметно». А хорошо это или плохо – не сказал. Положим, он и сам понимал, что каждую новую вещь пишет как бы заимствованным у кого-то стилем, во всяком случае, нельзя было сказать, что говорит собственным языком, в лучшем случае, поёт, и, может быть, даже не свои, не близкие душе песни. Не поэтому ли до сих пор рассказы его заворачивали журналы? Будучи безупречными по стилю, они были вторичны по содержанию. Да он и сам это прекрасно понимал, оправдываясь тем, что до поры до времени бережёт главную тему, на самом деле, имея такой эксклюзивный материал, просто не в состоянии был им пока овладеть. Впрочем, это разговор длинный и не всем интересный, хотя довольно часто они заводили его с Игорем. И нередко доходило до крика, до взаимной неприязни, но чем больше узнавали друг друга, тем больше понимали, что существовать в литературной стихии друг без друга не могут. Тимофеев был первым, с кем свела в литобъединении судьба. Павел хорошо помнил, когда появился этот с иголочки одетый, тщательно выбритый молодой человек, какое жадное любопытство вызвали у него принесённые им для прочтения рукописи. Не успел Николай Николаевич спросить: «Кто возьмёт?», как Павел тут же подскочил: «Можно мне?» А вскоре и другие прозаики появились. Не закрывающая рта, вечно улыбающаяся учительница Задирская, по школьной привычке, казалось, затем только и приезжавшая из района на занятия, чтобы всех учить («Как тебе не стыдно? Да разве так можно? А если детям в руки попадёт?»); работавший под Шукшина строительный прораб Труфанов; перепутавший физику с лирикой радиоинженер Лёвченко. Про Аляпышева, сорокалетнего кочегара школьной котельной, написавшего толстый роман про войну, на которой никогда не был, без улыбки вообще говорить было не возможно. Когда Николай Николаевич однажды устроил встречу со своим первым наставником в литературе, ещё по речному училищу, местным классиком, ввиду разоблачения культа личности основательно забытым и доживавшим последние годы в нищете, хотя один из его рассказов даже вошёл в школьную хрестоматию и назывался «Вешки», Аляпышев задал сразивший всех наповал вопрос, над которым потом долго смеялись: «Скажите, а нет ли у вас таких мыслей (ударение на последний слог), чтобы передать кому-нибудь свой недописанный роман (двадцать лет, по собственному признанию, автор над ним работал и всё никак не мог закончить), чтобы тот довёл его до завершения?» На что, с недоумением глянув на Николая Николаевича (он это серьёзно?), забытый классик ответил: «Я бы тогда уважать себя перестал». И это всё, что смогла произвести из литературных дарований область размером с Францию. И всё-таки, несмотря на все неудачи, кроме очерка о старателях, разумеется, который Павел и за литературу не считал, был у него конёк, который он никому, кроме Трофима Калиновского, пока не показывал, – тайно хранившаяся у родителей, написанная собственной кровью, но ни в жизни, ни на бумаге пока ещё не доведённая до логического завершения повесть о привередливой красавице Полине.
И так прошёл ещё месяц. Полина по-прежнему упрямо молчала.
А десятого ноября случилась история, поначалу развеселившая, а потом заставившая задуматься. В тот день к нему в пожарку, как к писателю, а стало быть, человеку, понимающему народное горе, только догадался он об этом не сразу, заглянула степенная пожилая женщина и, присев напротив на стул, сказала со слезами:
– Брежнев умер.
– И что?
– Война будет.
Он посмотрел на неё в удивлении. И после её ухода некоторое время ухмылялся, пока не понял, почему именно к нему эта совершенно чужая (ни родня, ни знакомая) женщина с таким народным горем пришла. И на писательство своё совершенно с иной точки зрения глянул.