«Экий жук-плаунец! – с неприязнью покосился Демидов на вертлявого, низкого ростом и с круглым брюшком воеводу. – Вона как кошачьими-то глазами меня сквозь пробуравливает! Мнит себя всесильным и куш изрядный урвать норовит по моим тяжким обстоятельствам. Не в ту ендову руку запихиваешь, мздолюбивый воевода. Не обломать бы пальцев ненароком!»
Воевода, не оглядываясь, ловко скакнул в кресло, подставленное проворным канцеляристом, легким взмахом руки скинул со стола не замеченные вовремя Пафнутьевым хлебные крошки, заговорил первым, напустив обиду на лицо, румяное да щекастое, украшенное закрученными в полукольца широкими усами:
– Кхе, кхе, почтенный Никита Никитович, вот зрю вас во здравии с великой радостью для сердца моего. Прознал от служилых людишек моих, что возвратились вы в свое ромодановское имение. Ан на лихую беду там весьма неспокойно, ох как неспокойно! Но рад, так рад лицезреть вас. И о многотрудной дороге позвольте справиться…
Демидов фыркнул, небрежно отвесил нижнюю губу. Резко сказал:
– Не за медовыми речами приехал я сюда, воевода, и не дорожные заботы гнетут меня, а твое мешкание в деле усмирения мужицкого бунта!
– Вот-вот, почтенный Никита Никитович, опять вы с укорами… То в Сенат на меня пишете жалобы, то в очи обиду бросаете. Видит бог, я радею о вашем деле, аки о своем кровном.
– Так отчего же команду добрую не шлешь супротив государевых ослушников? – Лицо Демидова налилось кровью, глаза полезли из глубоких орбит. Еще миг, казалось, и он запустит в воеводу костылем.
Шагаров егознул в просторном кресле, постучал пальцами о столешницу, любуясь розовыми, аккуратно подстриженными ногтями. Дорогих перстней, как у Демидова, он себе еще не нажил на воеводстве.
– Так ведь, почтенный Никита Никитович, мужики не супротив матушки-государыни взбунтовались, а супротив вас. О том и в челобитных своих пишут, – и шустрыми глазами стрельнул в смятую челобитную, которую Демидов так и не решил выпустить из пальцев.
– Ты кому служишь, воевода? – Демидов не сдержал-таки гнева, закричал, силясь поднять немощное тело и грозно топнуть ногой. – От кого жалованное довольствие получаешь? От матушки-государыни или от воров мятежных берешь подношения моими целковыми?
– Обижаете, весьма обижаете такими непотребными наветами, почтенный Никита Никитович! – вспыхнул Федор Шагаров и выпятил нижнюю челюсть, давая знать Демидову, что крика его он не страшится. – Не восприемлю на свой счет ваши эти оскорбительные слова! А команду не шлю, потому как нет указа Правительствующего сената слать.
– Потакаешь бунтовщикам! – Демидов остановить себя на полуслове уже не мог. – Калужские купчишки охамели вовсе, беспрепятственно с твоей стороны везут печеный хлеб и кормят мужицкое воинство, а взамен опять же мои серебряные рубли, с заводов побранные, себе в мошну кладут! Порядок ли это, когда воровские шайки по городу, словно в темном лесу, безбоязненно шастают, грозят арестантов из-под караула добыть? И добудут, коль воевода и дальше дремать будет преспокойно в своем доме. Мужицких атаманов с разговорами до себя допускаешь, а надобно хватать и пытать нещадно!
– Ромодановцы давненько, став под вашу руку, Христа ради просят под калужскими окнами, – съязвил не без удовольствия для себя воевода. И подумал, поджав губы: «Не много чести высказываешь потомственному дворянину ты, сын вчерашнего тульского кузнеца. Ишь как боярится, на злате-серебре сидя! Воеводу „тыкаешь“, словно дворового холопа. Запахло смаленым волком – прискакал, паралитик, и дороги дальней устрашился. Вопиешь: спасай пожитки мои, воевода! А того в ум не возьмешь, скряга никчемная, что и у воеводы немалый расход в доме».
Выпад воеводы огорошил Демидова, он завозился в кресле, забуравил выпуклыми черными глазами:
– У меня дом горит, а ты, воевода, руки растопыренные у того огня греешь! Да о трех ли ты головах, Федор? Нынче же отпишу в Сенат о твоих смутных речах про мятеж и твое нежелание усмирять бунт, отчего огонь и так уже по окрестным волостям перекинулся. Антип, волоки из коляски мою гербовую бумагу и перья. Пущай знает матушка-государыня, каков у нее здесь «недреманный» страж порядка сидит!
Воевода понял, что изрядно переборщил в споре со всесильным Демидовым, мягко и уступчиво – дескать, оба мы знаем предостаточно друг про друга – улыбнулся незваному гостю:
– Обещаю, почтенный Никита Никитович, и часу не мешкая, повелю полковнику Олицу выступить с Рижским драгунским полком, едва лишь указ от Сената будет, чтобы усмирить своевольное мужичье изрядной воинской командой. Что толку браниться нам, коль забота у нас с вами одна.
Ласковый голос воеводы, неторопливые жесты его холеных рук подействовали на Демидова успокаивающе. «И то верно, чего зазря пыль поднимать, себе же очеса можно лишний раз припорошить так-то. Должно, проведал про мои дела здешние изрядно, щекастый паук, потому и дразнить его нет резона». Для видимости, что гнев его не так отходчив, проворчал под нос:
– Кульер с указом уже в дороге, воевода. О том осведомился я через верных людей в Сенате, – и попросил воеводу: – Прикажи притолкать взашей из арестантской избы того челобитчика-вора Алфимова. Сам хочу спросить о пакостных его сотоварищах, кои и по сей день все еще бродят в столице. Узнать бы имена да розыск достойный над ними учинить.
Шагаров махнул рукой Пафнутьеву – приведи, дескать, того челобитчика, пусть хозяин поспрошает своего холопа.
* * *
Редкий день не приносил в Ромоданово из Калуги каких-либо неприятных сведений. Неугомонный Иван Чуприн поутру переправлялся с партиями вооруженных мужиков в город, доискивался встречи с воеводой Федором Шагаровым, задаривал вельможу демидовскими целковыми в надежде узнать, нет ли от матушки-государыни именного указа быть им вольными от заводчика.
Воевода, всякий раз распалившись до пунцовости, сотрясая щеками, кричал и стращал «разинское отродие» драгунами, грозил побить мужичье «огненным боем», но, приняв подношение, неспешно утихал, добрел лицом и взглядом, обещал – теперь уже доподлинно в последний раз – не посылать воинскую команду на мятежную волость еще день-два, ожидая милостивого указа от матушки Елизаветы Петровны.
14 мая, возвратясь из Калуги в демидовскую усадьбу, где постоянно пребывали мужицкие атаманы, Чуприн в сердцах швырнул суконную мурмолку в угол, на лавку, выкрашенную в нежно-голубой цвет. Андрей Бурлаков побелел лицом, вскинул перепуганные глаза.
– Ты что это, Иван, так распалился? Худое прознал что?
– Все! Отрыгнул старый коршун жирную подачку, не клюет боле ненасытная, казалось, утроба! О своей голове озаботился.
Кузьма Петров не понял Чуприна.
– Сказывай толком, что стряслось?
– Похватали в Петербурге наших посланцев с челобитной, Семена Алфимова со товарищи. Прознал я нынче – содержатся в Калуге, в провинциальной канцелярии. Bо?т так! Ко дворцу царскому и близко не подпустили! Демидов самолично в Калуге объявился.
Волостной староста сгреб бороду в кулак и в растерянности уставил на вестника глаза – что еще безрадостное скажет? Кузьма Петров молча, насупив брови, прошел через зал, остановился против портрета императрицы – холеное полное лицо обрамлено воздушными кружевами, взгляд ласковый, на подкрашенных губах легкая усмешка. Правая бровь царицы чуть приподнята, словно государыня в удивлении вопрошала подошедшего мужика: «Чего тебе, родимый?»
Кузьма наткнулся на этот взгляд, в смущении одернул протянутую было к портрету руку, чтобы не дать воли подступившему к сердцу гневу. Но от укора не сдержал себя:
– Так-то ты, государыня-матушка, с нашими посланцами обошлась?
– А что воевода сказывал? – Андрей Бурлаков вытер ладонью лысину, распахнул кафтан.
– Не принял нынче нас воевода, – буркнул сквозь зубы Чуприн. Прошел к столу и тяжело сел на скамью, подобрал мурмолку, закомкал ее в руках. – Сыскали мы его в саду, а он со столичным кульером. Висит тот кульер у воеводы на ухе да бумагу в нос тычет. Издали махнул нам рукой воевода – уходите, дескать, от греха.
Василий Горох с немалым усилием разогнул сутулую спину, повернулся лицом к портрету императрицы. Еще недавно пообок с изображением Елизаветы Петровны висел маслом писанный портрет старого Никиты Демидовича, основателя династии заводчиков. Покойный Оборот упрятал портрет в чуланах, с глаз мужицких, остались лишь толстый гвоздь в стене и неприбранная паутина на том месте.
– Стало быть, мужики, худой указ привез тот кульер, – сказал Горох. – Ждите днями воинскую команду. Надобно поторопить Дмитриева с обучением мужиков воинским наукам. Быть скорой драке!
И будто в воду смотрел старый вещун! Поутру следующего дня Ромоданово было поднято ранним набатным звоном. Похватали мужицкие атаманы ружья и вон из демидовской усадьбы. Со всех дворов, вооружась, выбегали на улицу и спешили к церкви ромодановские мужики. Набат подхватили в соседних селах мятежной волости.
Чуприн, сидя верхом на буланом жеребце Оборота, распоряжался, куда какой сотне выступать.
– Дмитриев! – Иван Чуприн отыскал отставного солдата. – Мы к перевозу спустимся, а ты всех прибывающих сватаживай здесь, в имении. Дадим знать – скопом валите на подмогу!
– Слушаюсь, атаман! – Отставной солдат, невольно становясь во фронт, вскинул руку к треуголке. – И за тылом пригляжу – не наскочили бы со спины супостаты непрошеные!
Дозорные на звоннице церкви вовремя приметили движение солдат в городе, и теперь ромодановцы, изготовившись всем воинством, наблюдали, как по противоположному берегу к реке спускались пешие драгунские роты. Чуть ниже переправы в воду вошли конные драгуны и пустились вплавь через Оку.
Чуприна охватил азарт предстоящей драки. Настегивая жеребца, не опасаясь первым получить драгунскую пулю, носился он вдоль берега, выстраивал одних мужиков у переправы, других ниже, против конных, и часть в резерве, в соседнем лесу.
– Не выпускай их из воды! – багровея лицом от натуги, кричал Чуприн. – Кузьма, веди выровские сотни супротив конных! Бейте рогатинами в конские морды! Да первыми огненного боя не учинять! – предупреждал Чуприн. Знал, что против прицельного огня мужикам долго не устоять, повалятся десятками, а прочие дрогнут…
Кузьма Петров от рощицы поспешил загородить конным драгунам ход на берег. Не менее трехсот работных Выровского завода, приминая молодую зелень склона, повалили следом за Кузьмой, вошли по колени в воду и ощетинились длинными рогатинами, копьями, отточенными до синевы косами, зловещий блеск которых резал глаза подплывающим драгунам.
У переправы Чуприн сам с несколькими сотнями ромодановцев изготовился встретить пеших драгун. Солдаты тесно сгрудились на пароме, с беспокойством поглядывали на вооруженную толпу мужиков у берега: этих-то одним залпом не уполовинить даже, а на взгорке близ церкви еще тьма-тьмущая собирается. А вон, за дальней околицей, по открытому месту от села Игумнова бегут еще не малой толпой… И калужский берег густо усыпан народом: горожане прознали о выходе солдат и теперь напряженно ждали, чем кончится бой. В этом молчаливом ожидании чувствовалась скрытая до поры до времени ненависть против солдат, которых послали усмирять взбунтовавшихся работных, – дикий нрав Никиты Демидова в Калуге был всем ведом.
– Назад! Плывите назад, солдаты! – Чуприн встал у туго натянутого каната и, сложив ладони у рта, кричал в сторону парома. Его зычный голос далеко разносился над взволнованной рекой. – Не вводите в грех! Не понуждайте учинить над вами смертный бой!
Паром неуклюже полз по реке к ромодановскому берегу. Солдаты глухо перешептывались – ступить на твердую землю и встать во фронт им не дадут, примут на рогатины, косами взрежут пропотевшие мундиры…
– Топор сюда! – Чуприн вдруг резко повернулся к стоящим за спиной мужикам. – Топор живо мне!
Капитон тут же выдернул из-за опояски тяжелый топор.
– Руби канат! Пусть их несет к чертовой бабушке!