Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Солженицын и евреи

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
А он продолжает как бы от лица Федорова: «Езжайте себе в Израиль и живите там счастливо. Но не суйтесь в наши русские дела! Не лезьте, как сказал Блок Чуковскому, своими грязными одесскими лапами в нашу русскую боль!» Тут можно добавить только одно: Александр Блок, Беня, это тебе не Вася. А совет Блока Чуковскому следует принять тебе и на свой счет, хотя ты родился не в Одессе, как Чуковский.

Сарнов еще и призывает к национальному покаянию, пишет, что «к нему в первую очередь пристойно обратиться русскому автору». И взывает к Солженицыну: «Покажи пример!» Ну, что ж взывать к покойнику-то? Опоздал, дядя. Но сам-то жив, хоть и на карачках. Вот с себя и начни, покажи пример. Я готов помочь. Даю телефоны В.А.Смирнова, М.С.Бубенного и В.Д.Федорова: 8-499-130-26-08… 8-495-631-18-45… 8-495-643-17-82… Может быть, в их квартирах еще живет кто-то из родственников. Хоть перед ними покайся за свой литературный блуд.

Затронув вопрос об отъезде евреев в Израиль и к отъезду с родной земли вообще, Б.Сарнов пишет, что когда его друг (еще один!) Аркадий Белинков «совершил головокружительный побег из нашей общей тюрьмы через Югославию в Америку», то этот пожизненно заключенный, «просто ошалел от восторга и зависти». Ну, шалеет он, как мы знаем, то и дело – и от восторга, и от огорчения, и от страха, но чаще всего – от злобы и ненависти к «советской тюрьме», взлелеявшей его в сыте и холе.

Вот и сейчас – ошалел. И что дальше? Надо мчаться вслед за Аркашкой, правда? Тем паче, говорит, насчет «морального права сбежать, покинуть родину, у меня никогда (с детства! – В.Б.) не было ни малейшего сомнения». Какие, дескать, могут тут быть сомнения, если Тютчев хотел сбежать, если Гоголь сбежал в Италию (правда, ненадолго), если мой учитель Шкловский сбежал (правда, тут же и вернулся), и вот теперь мой друг Аркашка… Ну, и?.. «Я тупо смотрел на открывшуюся калитку и не трогался с места… Но тем не менее оставался ярым сторонником эмиграции». И яростно агитировал за нее. Уехали все дорогие друзья – Сашенька Галич, Эмочка Коржавин, Левушка Копелев, Васенька Аксенов, Вовуля Войнович… Есть основания полагать, что в какой-то мере именно под влиянием его агитации. Все укатили! А у меня, говорит, «отвращение к советской жизни дошло до предела», но – ни с места! Понимал, что у тех, кого он спровадил, все-таки были имена, за бугром они имели некоторую известность хотя бы по шумной истории со сборником «Метрополь», что помогло бы им устроиться там, а кому может понадобиться он со своими сочинениями об Эренбурге и Маршаке да с опытом работы в журнале «Пионер»? То есть орудовал он как истинный провокатор.

«Кое-кто из знакомых, – пишет, – уже стал намекать, что мне и самому лучше уехать». В числе этих знакомых был и я, только не намекал, а прямо говорил: «Беня, шпарь! В тюряге же сидишь. Хоть женушку свою пожалей. Дай ей вздохнуть воздухом свободы». Но эти намеки, говорит, «приводили меня в ярость». Странно, намеки-то были продиктованы состраданием. Но скорей всего, дело тут в том, что он понимал: советчики видят его провокаторскую сущность. И он продолжал: «Российский литератор лучше выполнит свое предназначение, конечно же, не здесь, в тюрьме, а – там, на воле!». И при такой-то убежденности – ни шага из тюрьмы на волю.

Мало того, он продолжал философствовать на эту тему и «осуждающее отношение к тем, «кто бросил землю», не прощал даже Ахматовой». Ну как она могла написать такое!

Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид.
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернялся скорбный дух.

Тут много странного. Например, почему Россия названа грешной? Во-вторых, что, «голос» зовет в безгрешный святой край – где он? В-третьих, откуда и чья кровь не руках поэтессы или, если угодно, ее лирической героини? В-четвертых, что за «черный стыд»? Ведь это чувство благодатное, оно свидетельствует о том, что совесть, честь живы. Аза что стыд-то? Какова его причина? В-пятых, о каких поражениях, об обидах на что тут речь? Непонятно. Наконец, не очень-то ясно, как можно новым именем «покрыть» старую боль? А под стихотворением стоит: «Осень 1917 года». Но та осень 25 октября переломилась пополам на две несоединимые половины. Так в какую из них написано стихотворение? Неизвестно.

Конечно, главное здесь – решительный отказ автора слушать «утешный голос», то есть покинуть Родину. И за этим патриотическим отказам проницательный критик уже ничего больше не видит, никаких недоумений у него нет, это затмевает для него все, он негодует.

И приводит другое стихотворение Ахматовой на ту же тему:

Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю
Им песен я своих не дам.
И вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник.
Полынью пахнет хлеб чужой.
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.

Это написано в июле 1922 года. И опять много странного. Так, «бросить землю» может землевладелец, а здесь имеются в виду не те, кто бросил какую-то неведомую «землю», а те, кто бросил родину, сбежал из России. Так и следовало сказать. Например, как Иннокентий Аннинский:

Где б ты ни стоял на корабле,
У мачты иль кормила,
Всегда служи своей земле:
Она тебя вскормила.

Во-вторых, кого автор назвал врагами, терзающими родину, – царских генералов и иностранных интервентов, пытавшихся закабалить ее, или большевиков, которые спасли Родину? В-третьих, начав обличение с тех, кто бросил родину, автор вдруг перескочила на «изгнанников». Но это же совсем другое: первые бежали сами по своей воле, а вторые оказались за рубежом вынужденно. И многие из них, начиная хотя бы с Овидия, вовсе не заслуживают презрительной жалости. В-четвертых, такой жалости не заслуживает и заключенный, если он осужден несправедливо, а уж о презрении к больному и говорить неприлично. В-пятых, оставив беглецов и изгнанников, автор вдруг переключила свое презрение на «странника», т. е. на путешественника. Да чем он-то еще провинился – хоть Афанасий Никитин, хоть Тур Хейер дал, хоть нынешний наш мореход Федор Конюхов? А есть еще странники по святым местам. В-шестых, непонятно, о каком пожаре тут речь. В 1922 году Гражданская война окончилась. Наконец, как поэтесса могла говорить о своей гибнущей юности, когда ей шел тогда уже четвертый десяток и она была матерью десятилетнего сына? Заключительные строки стихотворения не поддаются внятному объяснения, но можно, в частности, заметить, что очень трудно представить себе, чтобы надменность и простота сочетались в одном лице.

Востроглазый критик и тут не видит ни одной странности, для него главное вот: «Я готов с уважением отнестись к тем, что в нелегком выборе предпочел родину. Но почему надо презирать тех, кто выбрал свободу?» Ну вот получил ты ельцинско-путинскую свободу с доставкой на дом в красивой упаковке с бантиком. Сыт? Доволен?

Наконец, добрался критик Сарнов и до Солженицына. Казалось бы, чего им делить-то? Оба лютые антисоветчики, лжецы и клеветники; для обоих Россия – тюрьма; оба ненавидят Сталина, Горького, Шолохова, почти всю советскую литературу; один во время войны, зная, что они проходят цензуру, рассылал с фронта письма, в которых поносил Верховного Главнокомандующего, второй на того же Верховного измышлял слюнявые эпиграммы; оба одержимы страстью поглощения бумаги; оба лаются самым похабным образом, первый, например: шпана… бездари… плюгавцы… плесняки… собака… шакал… баран… обормот… хорек… скорпион… и т. п., второй: чучело… слюнтяй… г… о… г…. к… г….ед… и т. п.; в своем всеохватном вранье оба используют один и тот же убогий прием анонимности, у первого об ужасах советского времени свидетельствуют один врач… один офицер… одна баба… две девушки… водопроводчик… молодой узбек и т. п., у второго – один писатель… один журнал… одна знакомая… одна приятельница… и т. п.

Примечательно, что свою ненависть к Шолохову оба изливают примерно в одних и тех же словах. Как известно, Солженицын после встречи в 1962 году на Ленинских горах руководителей государства с писателями послал Шолохову уж очень любезное, просто льстивое письмо:

«Глубокоуважаемый Михаил Александрович!

Я очень сожалею, что обстановка встречи 17 декабря, совершенно для меня необычная, и то обстоятельство, что как раз перед Вами я был представлен Никите Сергеевичу, – помешали мне выразить Вам тогда мое неизменное чувство, как высоко я ценю автора бессмертного «Тихого Дона». От души хочется пожелать Вам успешного труда, а для того прежде всего – здоровья!

    Ваш Солженицын».

И «глубокоуважаемый», и «Ваш», и объяснение, и сожаление, и восхищение, и пожелание ото всей праведной души… Помните «Письмо ученому соседу», посланное чеховским Василием Семи-Булатовым из села Блины-Съедены? «Извините и простите меня, нелепую душу человеческую, что осмеливаюсь Вас беспокоить своим жалким письменным лепетом…» и т. д. Совершенно в том же пронзительном духе и Александр Исаевич – Шолохову!

Но вот минули недолгие сроки, Хрущева убрали, Ленинская премия Исаевичу, на которую его выдвинул «Новый мира», не обломилась, и ту встречу он изображает уже так: «Хрущев (уже не «Никита Сергеевич». – В.Б.) миновал Шолохова, а мне предстояло(!) идти прямо на него. Я шагнул, и так состоялось (!) рукопожатие. Ссориться на первых порах было ни к чему…» Что за несуразная мысль состоялась – ссориться при первой встречи да еще на высоком приеме! Но готовность ужалить, выходит, уже созрела в нежной душе скорпиона. Вот при такой готовности он и писал: «Глубокоуважаемый Ми…!»

Но дальше: «И тоскливо мне стало…» И Сальери было тоскливо при встречах с Моцартом. Мелким завистникам всегда тоскливо при виде гения.

«…и сказать совершенно нечего, даже любезного». А ведь какой ворох его душистых любезностей мы только что видели, какое амбре вдыхали…

«Земляки?» – улыбнулся Шолохов под малыми усами, растерянный, и указывая путь сближения». А чего растерялся-то классик с малыми усами? Да как же! На правительственном приеме лицом к лицу столкнулся с живым Семи-Булатовым из села Блины-Съедены. Кто тут не растеряется! И хорошо бы сблизиться с таким антиком.

«Донцы!» – подтвердил я холодно и чуть угрожающе». Подумать только: угрожающе! Да чем же? А видно, уже тогда готовил диверсию против еще вчера «бессмертного» «Тихого Дона».

Но слушайте дальше: «Невзрачный Шолохов… Стоял малоросток и глупо улыбался… На трибуне он выглядит еще более ничтожным». Сам-то Исаич выглядел весьма величественно, когда Жорж Нива сажал его на закорки Бальзаку, а Сараскина – Льву Толстому.

Ну, а Сарнов? Он, как всегда, словоохотлив: «Однажды, держась как обычно за руки, шли мы с моей любимой по Тверской и остановились перед портретами писателей в витрине книжного магазина, что напротив Моссовета». Это, надо полагать магазин «Москва», но не в этом дело. А в том, что Беня с любимой увидели в витрине портрет «того, кто считается автором «Тихого Дона». И вдруг любимая, не размыкая рук с любимым, нежным голосом хозяйки Лысой Горы воскликнула: «Какое ничтожество – Шолохов!». Для любимого это было так же неожиданно, как (помните?) реакция любимой во время застолья в Грузии на тост за русский народ: «А мы не русские, а мы – французские!». Сарнов тогда не возразил на вопль своей любимой, а сейчас и того больше: «У меня вдруг словно открылись глаза». Какое счастье иметь супругу, открывающую тебе глаза! В этих глазах, говорит, «Шолохов и раньше не шибко был похож на писателя». Он знает, кто похож! Например, разве Мандель не Данте?.. Вылитый! «А тут – мелкое личико, усишки… Я вдруг увидел: в самом деле – ничтожество!». И позже, когда уже без ясновидящей любимой довелось встретить не портрет, а живого писателя: «Оказалось, что он небольшого росточка». То ли дело Гроссман – 184 сантиметра! «Но главное – вот эта убийственная печать ничтожества на невзрачном облике».

Это поразительно! Какое единодушие, даже единоглазие! И у Сани, и у Бени одни и те же ключевые слова ненависти на языке: «росточек» («малоросток»)… «невзрачный»… «усишки» («малые усы»)… «ничтожество»… «ничтожество»… «ничтожество»… Вот такое родство и душ, и взгляда, и языка. И что, говорю, им делить?

Но мало того, порой Сарнов просто бежит по тропке, проложенной Солженицыным, дает вариант на заданную им тему. Вот он пишет об известном «Деле Кравченко». Этот хлюст в 1949 году перебежал на Запад и стал там вещать о порядках в наших лагерях. Одна французская газета обвинила его в клевете. Он подал в суд. В ходе процесса один свидетель со стороны Кравченко, сидевший в наших лагерях, упомянул, что в камерах было тесно. Что ж, вполне возможно. Но его спросили, как это выглядело конкретно. Он сказал: в камере размером в 40–45 кв. метров находились человек 150–200.

И Сарнов пишет: «Адвокат разводит руками: абсурдность показаний очевидна… Не может западный человек вообразить, что в камеру размером в 40–50 кв. метров можно было запихнуть 150–200 человек». Западный человек… Запихнуть, чтобы они там впритирку стоймя стояли какое-то время, не знаю, может быть, кому-то и удалось бы, но ведь речь-то идет о том, что арестанты жили в этой камере, т. е. ели, спали, справляли нужду и т. д. Именно об этом и говорил свидетель: «Они лежали там все на полу…» Уж это никак невозможно, если только не укладывать один ряд спящих на другой до самого потолка. Но ведь такого-то не было, это-то невозможно. «Когда, – продолжал свидетель, – кто-нибудь пытался повернуться на другой бок, то повернуться должны были все двести человек». Сарнов заключает: «Вообразить такое западный человек не в состоянии, и в зале раздается смех». Опять западный! Да и восточный не в состоянии. А может только человек, одуревший от антисоветчины.

И смех зала – естественная ответ на эманацию полоумия. Да с какой стати хотя бы все должны переворачиваться? Беня, неужели ты никогда не переворачивался на другой бок под одеялом со своей или чужой супругой на односпальной кровати или на вагонной полке? И что, дамы тоже вынуждены была переворачиваться? Никакой необходимости! А делается это очень просто: надо приподняться, опираясь на руки, и перевернуться, никого не тревожа. Ты просто не представляешь себе, что такое квадратный метр и что такое живой человек, среди которых бывают и толстяки. И несешь эту чушь с такой убежденностью, словно все видел своими глазами или даже полжизни просидел в такой камере. А на самом деле ничего, кроме книжных корешков ты в жизни не нюхал.

У тебя, у восточного человека, Сарнов, есть в квартире чулан? Сколько метров? Допустим, пять. Значит, по твоим понятиям, там можно поселить 20 человек: 50 – 200, 5 – 20. Так? Вот и собери два десятка своих друзей – Аллу Гербер, Хлебникова, Радзинского, Коротича, выпиши из Америки Манделя с женой… И попробуй запихнуть. И сам с женой можешь внедриться, и дети с внуками. Наберешь 20? Если такой литературно-следственный эксперимент тебе удастся, тогда все тебе поверят, а Путин даже премию даст.

У Солженицына и есть, напомню, именно такие примерчики советского зверства, непостижимые для человека и западного и восточного, да хоть и северного или южного. В своем сияющем любовью к правде «Арипелаге» он писал, например, что однажды три недели везли в Москву из Петропавловска-Камчатского заключенных. Непонятно, зачем. И было в каждом купе 36 человек (т.1, с.492). А полагается, как известно, 4. Значит, превышение над нормой в 9 раз. Но ведь ни один не выжил бы три недели такой транспортировки.

Далее автор, всю жизнь живший не по лжи и призывавший к этому Сарнова с женой, рассказывает о тюрьмах, в которых сидело по 40 тысяч, «хотя рассчитаны они были вряд ли на 3–4 тысячи» (т.1, с.447). Тут уже превышение раз в 10–13. Но где эти тюрьмы, как называются, сколько их – семейная тайна. Знает только вдова Наталья Дмитриевна.

Потом автор сообщает нам о тюрьме, «где в камере вместо положенных 20 человек сидела 323» (т.1, с.330). Железный закон: врать всегда надо в нечетном числе. В 16 раз больше! «А в одиночную камеру вталкивали по 18 человек» (т.1, с.134). Рекорд? Нет, вот рекорд: «Тюрьма была выстроена на 500 человек, а в нее поместили 10 тысяч» (т.1, с.536). В 20 раз больше реальных возможностей, т. е. как бы 80 человек в купе.
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4