Имен он не знает. Да разве упомнишь всех! Кабачок обслуживал военных. Он был открыт до последнего дня, несмотря на пожары, на бомбежки. Тут Моргензанг горделиво выпятил грудь. А эти эсэсовцы были последними посетителями. Выпили, съели все самое лучшее, потом переколотили бутылки, консервы забрали, сыр и масло облили керосином. Такой был чудесный круг сыра из Дании! И ничего не заплатили. И это наводило на размышления. Ведь жителей Кенигсберга уверяли, что город никогда не будет сдан, что Берлин посылает на выручку осажденным парашютные дивизии. Пока клиенты платили, еще можно было поверить.
– Шумели тут эсэсовцы, безобразничали и поглядывали в окна. Ждали машину. Вечером – уже стемнело – во двор вкатился грузовик с русскими пленными. С ними был обер-лейтенант, очень толстый, и переводчица. Русская фрейлейн, молодая, маленького роста.
– Катя! – вырвалось у меня.
Я стиснул плечо лейтенанта. Моргензанг начал старательно вспоминать, как выглядела русская фрейлейн. Да, синий берет, кожаная зеленоватая куртка.
– Катя! Катя!
Как только появилась машина, все эсэсовцы высыпали во двор. Моргензанг вышел. Ему любопытно было, что же происходит? Пленные погрузили ящики. Моргензанг спросил одного офицера, куда их везут, тот ответил: «Туда, где их сам дьявол не отыщет». И они уехали.
– И переводчица тоже? – спросил я.
– Да, маленькая русская фрейлейн села в кабину вместе с обер-лейтенантом.
Моргензанг заметил и волнистые белые полосы на кузове – несмытую зимнюю маскировку. И шофера запомнил. Высокий, с тонкой шеей. Он очень уважал русскую фрейлейн.
– Да, глядел на нее, как мальчик на свою мать. Забавно! Он – верзила, а она – такая миниатюрная фрейлейн. Шофер помогал грузить, – все они очень спешили; и фрейлейн волновалась, все напоминала: «Осторожно, там стекло». Боялась, как бы не разбили.
Больше Моргензанг ничего не мог сказать нам. Он проводил меня до ворот и напоследок снова выразил свое самое заветное, самое искреннее желание – открыть кабачок «Кровавый суд» для русских офицеров.
Итак, накануне штурма Катя была жива. Что же случилось с ней потом? Найти бы кого-нибудь из тех пленных! На окраинах Кенигсберга, как грибы, разрослись бараки, обнесенные колючей проволокой. Узников гоняли на фабрики, на оборонные работы.
Вечером Бакулин выслушал мой доклад.
– Мы на верном пути, – сказал он. – Ты прав, надо поискать среди пленных. Они еще здесь. Идет процедура учета, репатриации. Терять времени нельзя.
Минул день, другой. След Кати снова оборвался. В одном лагере ее видели, – она приехала с обер-лейтенантом; им дали группу пленных. Они не вернулись в лагерь. Это было накануне штурма.
Итак, Катя была тогда жива. Взяв пленных, «оппель» Кайуса Фойгта прибыл в замок за янтарем. Оттуда Катя уехала. С Фойгтом, с обер-лейтенантом, – возможно, Бинеманом, помощником фон Шехта. Куда?
Глава 4
На доклад к Бакулину я являлся каждый вечер.
– Как вы-то думаете, товарищ майор? – спрашивал я его с тревогой. – Жива она? Есть надежда?
– Данных нет, – отвечал он. – Надежду не теряй, Ширяев. Составил я вчера бумагу для начальства. О ней. Знаешь, рука не поднимается написать – «пропала без вести». Ну, никак… Достанем вести! Верно?
Однажды я застал у него незнакомого полковника – краснолицего, с острой бородкой, белой как снег. Оба рассматривали что-то, скрытое от меня бронзовым письменным прибором.
– Товарищ полковник, – сказал я, – разрешите обратиться к майору?
– Ради бога, голубчик, – протянул тот. – Зачем вы спрашиваете? Обращайтесь сколько вам угодно.
Я опешил.
– В армии спрашивают, – пояснил гостю Бакулин и улыбнулся мне. – Уставное правило. Ну, что у тебя?
Штатские манеры полковника смутили меня. Я молчал.
– Познакомьтесь, – сказал майор и обернулся к гостю. – Это Ширяев. Тот самый…
Я едва устоял на ногах – с таким жаром бросился ко мне этот диковинный полковник, схватил за плечи, отпустил, снова схватил и стал трясти.
– Ширяев? Нуте-ка, дайте полюбоваться на вас. Орел! Орел! Вы наградили его, товарищ Бакулин? Эх, дали бы мне право, я бы вам высший орден… Ну, молодец! Батальон в плен взял! Глазом не моргнул!
– Остатки батальона, – поправил я, не зная, куда деться от столь неумеренных похвал.
– А я Сторицын, – заявил он. – Сторицын. Ударение на первом слоге.
– Очень приятно, – промямлил я.
– Профессор Сторицын, – продолжал он. – И вот полковник без году неделя. Командировали сюда, одели. Все честь отдают, а я не умею. Кланяюсь, знаете, как самый паршивый штафирка. Зрелище мерзкое. А?
– Звание присвоил министр, – веско произнес Бакулин. – Ну, что у тебя, Ширяев? Не стесняйся. Полковнику тоже интересно.
Сторицын сел. Пока я говорил, он кивал, вздыхал, и я почувствовал – история Кати Мищенко ему уже известна.
– Значит, нового ничего, – подвел итог Бакулин. – Теперь насчет дальнейшего.
Он подозвал меня, и я увидел то, что они разглядывали, когда я вошел. На столе лежал портрет. Портрет женщины в платке, написанный масляными красками на небольшом холсте, потемневший, местами в паутинке трещин. Что-то заставило меня еще раз посмотреть на него.
– Венецианов, – сказал Бакулин. – Подлинный Венецианов из минской галереи.
Я не слыхал о таком художнике.
– О дальнейшем, Ширяев. Порфирий Степанович прибыл к нам по распоряжению правительства за музейным имуществом. Будешь ему помогать.
А как же розыск? Я испугался. Первая моя мысль была, не решил ли Бакулин снять меня с задания. Дни идут, а результатов никаких. Чего я добился? Вот сейчас он скажет, что я не справился, и дело поручат другому, а меня – под начало к этому профессору. Рыскать за спрятанными картинами, за всяким музейным добром!
– Ясно, – выдавил я.
Бакулин засмеялся.
– Что тебе ясно? Ну!
– Не сумел я… Отстраняете меня, выходит… Сожалею, товарищ майор.
– Ах так? – Он нахмурился. – Ничего ты не понял. Не разобрался ты, для чего находилась у немцев Катя Мищенко. Миссия ее тебе безразлична, а если так, то, может быть, тебя действительно следует отстранить.
– Полноте! – всполошился Сторицын. – Такого молодца, и вдруг…
Недоставало мне его участия! Я помрачнел еще больше. Но лицо Бакулина уже потеплело.
– Отвык ты от мирной жизни, Ширяев, – начал он. – Забыл ее, что ли. Огрубел. Я до войны был следователем. Бывало, измучаешься дьявольски, вся душа, как бы выразиться, в мозолях от соприкосновения с разной слякотью. Выберешь свободный вечер – и в филармонию. Послушаешь Чайковского, и вроде вокруг тебя светлее стало. Вера в человека поднимается. Вот ты читал в газетах: гитлеровцы разорили домик Чайковского в Клину, Новгородский кремль разрушили. А ты задумывался – почему? Да ведь они русскую нацию хотели убить. Что мы такое без русской национальной культуры, без книг Пушкина, без картин Репина, Сурикова? Без Венецианова. – Он показал на портрет. – Или взять Янтарную комнату. Я повторяю, впечатление незабываемое. Стены в огне. Два века назад зажгли этот янтарный огонь, костер этот, а он все горел, светил нам… Такие вещи цены не имеют, они дороже денег. Это культура наша. Она и в нас, понял?
– Браво, браво! – Сторицын захлопал мягкими ладонями. – Да что вы напустились на него! Понимает он, отлично понимает.