Из Нижнего я отослал это мое первое произведение отцу, и только в 1883 году, уже твердо вступив на литературный путь, я взял у отца эти листы бумаги, исписанные карандашом, и впоследствии в свободное время их отделывал, переписывал, но все еще не решался печатать именно этот очерк.
И великая радость охватила меня, когда Глеб Иванович, прослушав весь большой очерк, не перебивая, с влажными от волнения глазами, сказал:
– Ведь это золото! Чего ты свои репортерские заметки лупишь. Ведь ты из глубины вышел, где никто не бывал, пиши, пиши очерки жизни! Пиши, что видел…
И целый час он говорил, говорил, заставлял перечитывать отдельные строки, выражения, целые сцены…
Незабвенно говорил, а мы незабвенно, в восторге слушали, и я рос в своих глазах.
– Нет, ты сообрази… Ведь ты показал такой ад, откуда возврата нет… Приходят умирать, чтобы хозяин мошну набивал, и сознают это и умирают тут же. Этого до тебя еще никто не сказал. А это будет. Другого исхода нет.
Мы просидели целый вечер у меня. Он расспрашивал подробности, мелочи и то и дело говорил:
– Этого у тебя нет. Запиши! Вставь! Сегодня ты перепиши и завтра принеси в редакцию. В четыре часа я буду там.
Когда я на следующий день пришел в редакцию «Русских ведомостей», В. М. Соболевский меня уже ждал, сидя за своим редакторским столом, а Глеб Иванович тут же вычитывал свою корректуру.
В этот вечер я исполнил просьбу Успенского – сводил его на Хитровку. Он пришел в ужас от обстановки и далее разбойничьего трактира «Каторга» отказался идти. С Хитровки мы вместе поехали в типографию «Русских ведомостей», где я сдал срочные заметки и, к величайшей моей радости, увидел гранки набранных уже «Обреченных». Это была моя первая крупная работа в «Русских ведомостях» за подписью.
Я печатал уже давно рассказы и очерки в газетах и журналах, но не рисковал дать в «Русские ведомости», где «подвалы» занимались корифеями. Этим моим выступлением в профессорской газете я обязан Глебу Ивановичу и затем ему же обязан еще большим: он меня спас от тюрьмы, а может быть, и от Сибири, а пока упрочил мое положение в «Русских ведомостях».
Собрал я пятнадцать рассказов, разбросанных в разных изданиях за эти годы: вышло больше десяти листов; дал заглавие «Трущобные люди» и напечатал в типографии братьев Вернер, на Арбате, книжку в двести сорок страниц.
Это была первая моя книга!
С трепетом сердца, почти священнодействуя, я читал корректуру и в гранках, и уже в листах, и, наконец, когда все было отпечатано, я получил в листах один экземпляр, а другой, сброшюрованный, был отправлен цензору.
Совершенно спокойный, надеясь, что на книге кой-что заработаю, взял я аванс в редакции, занял, кроме того, сто рублей для уплаты типографии в счет трехсот рублей и ждал с нетерпением выпуска книги. Она еще лежала в листах, запертая на замке в кладовой типографии. Второго экземпляра, несмотря на мои усиленные просьбы, мне не выдали.
– Подождите, получим от цензора, начнем брошюровать, тогда и дадим сколько угодно.
Прихожу на другой день, 17 ноября, в типографию. Евгений Вернер, переводчик и редактор «Сверчка», встречает меня с лицом встревоженным.
– Гиляй, твою книгу арестовали. Ночью приехал инспектор по делам печати, обыскал типографию и буквально все, до последнего листа твоей книги, арестовал, увез и набор велел при себе рассыпать. У самих ни гранки не осталось. И оригинал взял!
Я чувствовал себя убитым. Бросился к председателю цензурного комитета – старому-старому Федорову.
– Уж ежели арестовали – значит, хороша книга. Зря не арестуют. В Петербург уже для соответствующего распоряжения отправили экземпляр.
И больше разговаривать не стал.
Посоветовали мне поехать в Петербург, в главное управление по делам печати, куда был послан вместе с книгой и мотивированный доклад цензора. Что было в докладе, я так и не узнал, ибо это в цензурном комитете считалось величайшей государственной тайной.
А я весь в долгу, и выпуск книги для меня был все.
Поехал в Петербург. Являюсь в цензурный комитет и наталкиваюсь на секретаря С. И. Назаревского, которому рисую мое горе. Он деликатно объясняет, что едва ли я получу разрешение на выпуск книги, что она уже с неблагоприятным для меня заключением главного управления рассматривается в комитете министров.
– По всей вероятности, не дозволят выпустить в свет!
– Что же делать? Мне советовали подать прошение начальнику главного управления Феоктистову.
– Подайте… для очищения совести… Только едва ли… Завтра в два часа подайте лично начальнику.
Прихожу на другой день в два часа с прошением о пересмотре книги и разрешении ее. Прошу курьера доложить, сшибая с него важность рублевой бумажкой.
– Сейчас доложу… Только их превосходительство сегодня не в духе… Подождите.
Доложили. Вхожу. Солидный чиновник один шагает по кабинету. Увидал меня и, наклонив голову, подходит. Рекомендуюсь, подаю прошение.
– Что это? Прошение?
– Да.
Берет. Смотрит.
– А марки? Марки где, я говорю?!
– Марки я наклею… Только, пожалуйста, не откажите выслушать.
– Без марок прошение не подают… Извольте наклеить марки…
Я стоял молча, растерянный.
– Идите же… Приложите марки и передайте прошение в канцелярию.
Я продолжаю стоять.
– Извольте идти, я кончил. – И, нагнув еще больше шею, повернулся ко мне задом.
Пока я в канцелярии наклеивал марки, оказалось, что Феоктистов уже ушел. Прошение мне пришлось подать его помощнику Адикаевскому.
Это страшное, тупое существо в вицмундире приняло меня весьма сурово и заявило, что оно знакомо с моей книгой и с заключением цензурного комитета об ее уничтожении вполне согласно.
– Там описание трущоб в самых мрачных тонах, там, наконец, выведены вами военные в неприглядном и оскорбительном виде… Бродяги какие-то… Мрак непроглядный… Н-да-с, молодой человек, так писать нельзя-с… Из ваших хлопот ничего не выйдет… Сплошной мрак, ни одного проблеска, никакого оправдания, только обвинение существующего порядка.
– Там все правда! – возразил я.
– Вот за правду и запретили. Такую правду писать нельзя. Напрасно хлопотали и марки на прошение наклеивали… Марки денег стоят-с… Уезжайте в свою Москву, вас уведомят, – он повернулся и ушел. Ничего не понимая, спускаюсь по широкой лестнице с пятого этажа цензурного комитета.
Свежий воздух на улице привел меня в себя – и первая мысль в голове: «Как это я не побил морду Адикаевскому?»
А кулаки уж свинцом налились. Стою, как добрый молодец на распутье.
Передо мной в этот миг выросли двое друзей: богатырская фигура седого старика и Глеб Иванович Успенский.
– Ты как здесь?… Вот рад! – воскликнул Глеб Иванович.
– Здравствуй, Гиляй!.. – меня облапил и целует старик.