– Все бы ничего… Всем я довольна… Да вот сижу и жду мясника, коровушку на убой продаю…
Слезы текут.
– Коровушку жаль! – И разрыдалась.
Сидит Барсов, сам чуть не плачет, утешая ее, и вдруг:
– Знаете что: выходите за меня замуж! Вы знаете, кто я такой… Позвольте сегодня же по старинному порядку сваху заслать, а там честным пирком и за свадебку.
Так и стала вдова-мещанка генеральшей.
В летние месяцы я иногда заезжал к Барсову. Самое интересное бывало, когда я заставал его одного. В солнечные дни сидели в садике за чарочками для наливок или «наперсточками» для бенедиктина. Жена его, мало понимавшая наши разговоры, уходила по хозяйству, и через решетку слышались ее воинственные крики на кур или ворон, карауливших наседку с цыплятами.
В дождливый день он водил меня по желтому крашеному полу, ежедневно протертому керосином. Нигде ни пылинки. Казалось, что книги и рукописи на полках в застекленных шкафах скучают о «лавочке старьевщика» и о паутинке, которая все-таки шевелилась, когда по ней бегал паук или трепетала муха, залетевшая через дверь с грязного двора. Особенно поражал чистотой зал, где по субботам каждый лист «самосадков», доросших, как и три широколиственные пальмы, до потолка, перетирался самой хозяйкой, балансировавшей с рассветом на складной лестнице. Эти пальмы были ею выращены, когда она еще была девочкой, а ее отец, мещанский выборный, выстроил этот домик за год до ее рождения, на монастырском пустыре. На окне горшки с геранью – и пахучей кудрявой и красно-розовой, и лилии, и столетник, лимоны и апельсины, посаженные зернышками, – словом, садоводство на каждом окне. А на столике, сделанном из старинных изразцов уже по заказу самого Барсова, красовался медный чайник, с которым когда-то его усатый «Личарда» бегал за кипятком в трактир. Теперь он служил для поливки цветов.
Внизу две комнаты были заняты разным громоздким драгоценным старьем северной старины: деревянные фигуры святых, вырезанные из цельного дерева, половинки церковных резных дверей иконостасов и различные посохи, между которыми отличался посох с финифтевой ручкой, украшенной надписью вязью. Барсов его нашел где-то на глухой почтовой станции под Архангельском, и кому он принадлежал, неведомо.
– Какому-нибудь сосланному святителю, – говорил он.
Древних икон еще больше прибавилось: ими завешаны обе комнаты, и всему свой уголок, свое место. В первой комнате чего-чего не было! Вот деревянные колодки, в которые монастырских узников заклепывали, и куски иконостасов и царских врат удивительной резной работы, сохранивших еще позолоту… А рядом – настоящие и с глубокого севера, и из мордовских лесов большие идолы, вырубленные также из целого векового пня дерева. Потом, познакомясь с работами Коненкова, я вспомнил барсовских идолов. Мне сразу на ум пришло:
«Эге! Вот откуда твоя слава пошла. Ничто не ново под луной!»
Глядя на эти фигуры идолов и домодельные скитские иконы и картины из покоев раскольничьих владык севера, много общего я находил потом на декадентских выставках. К их картинам также требовались надписи вроде этой:
«Се лев, а не собака».
На стенке разное оружие, отысканное Барсовым на чердаках и в подвалах монастырей: копья, ружья, медная пушечка, и из раскопок в старой Рязани – стрелы, ерихонки железные, кольчуги.
– А вот это, видишь, на стене, железные вериги в пуд весом. Их носил юродивый Фомушка, который проклял за душегубство Ивана Грозного, когда он зверствовал в Вологде. Иван Грозный после этого проклятия уехал и не тронул «блаженного». Вериги потом в Вологде висели в монастыре, а Палладий, новый архиерей, приказал их убрать и выбросить.
А вот оборудованный с особым тщанием под средним окном и около него на стене – театральный уголок.
– Я, брат, ты знаешь, тоже годика два и театру послужил… Работал по истории русского театра до восемнадцатого века. Всех книжников и барахольщиков объелозил… Книги, рукописи – там, вверху, в шкафах, а здесь, видишь, – указал он на стену и витринку, – маски разных времен, рисунки, лепка, оружие и доспехи, а в шкафу костюмы… Я, брат, тоже считаю себя человеком театра. Кто им не увлекался! Я-то ушел, а вот и сейчас два дьякона в опере служат.
Потом уж, наверху, за накрытым столом, говорит:
– Помнишь, какая хламота была на Патриарших? Теперь этот музейчик всегда заперт, окна не отворяются, все кисеей покрыто… А мышами-то все-таки припахивает!
– Да, есть-таки. Как там было.
– Вот за это-то я и люблю эти комнаты. Как ты ни говори, а все-таки «лавочка старьевщика» имела свою особую прелесть. Ведь там и под пылью жизнь кипела: потянешь одно, а там, глядишь, другое за ним, из другого совсем мира… А за ним еще и еще. Как игра в бирюльки – только живые. Одна родит другую.
А сам поляничную подливает и подвигает ко мне чарочку: «Пей другую». Это уж десятая!
– Так-то, Баян!
Выпили, а он широким жестом обвел шкафы.
– А тут что? Как солдаты, стоят книги, и каждая на своей полочке, и каждая бирюлька занумерована… А там, куда ни ткнись, всюду «нечаянная радость». Не ждешь, а найдешь!
– Да, это ты верно слово сказал.
– Да не мое это слово – чужое повторяю, а сказал его Лев Николаевич Толстой. Он в конце семидесятых годов, когда приезжал в Москву, ко мне захаживал советоваться насчет материалов для своих работ. Иногда надо было показывать их и при нем рыться в пыли архива. То и дело приходилось неожиданно находить нужное совсем в неподобающем месте. И сказал он мне как-то: «Я понимаю теперь, как можно любить самую беспорядочность такого архива: в нем живет нечаянная радость».
Вот почти единственное, что у меня осталось ярче всего в памяти из его рассказов о Толстом. А говорил он мне о нем не раз. Смутно помню, что он много раз вспоминал разговоры с Толстым по поводу декабристов. Я помню, что Барсов упоминал в тот день часто это слово, – называл много известных имен, но я боюсь их вспоминать, даже то, что осталось в памяти: вдруг ошибешься. А с такими великими именами ошибки не допустимы, а то выйдет, как у барсовского «Личарды».
– Ельди… Ельди… Хоть убей… Ваше превосходительство!
Я вот ничего не записывал из этих разговоров, о чем теперь слезно жалею: сколько он знал!
Помнится, что раз только, вернувшись домой, я записал один разговор, а что именно, не помню.
И вот теперь, через десяток лет, когда я пишу мою памятку о друге моем, друге моего отца, друге всех и вся, – я нашел в папке обрывок старой тетради, в которой сохранилась единственная запись одной нашей беседы.
Вот она целиком, вся как есть.
«Сегодня, 25 июня 1901 года, был я у Барсова в его домике. Он, как всегда дома, в кумачной рубахе и соломенной шляпе. Блаженствует в своем садочке. Самовар. Чай с поляничным вареньем – из Белозерска прислали. Пирожки с вологодскими рыжечками и луком и неизбежный „монахором“ из старинных серебряных чарочек.
– Все то же, что там, на Патриарших. И варенье-поляничка, и морошка моченая, и наливочка.
– Сравнил! Теперь рай! И скатерка чистая, и самовар.
– Мне и тогда у тебя нравилось, хорош уголок был!
– Вот тоже и Толстой говорил… Он там у меня несколько раз был, когда приезжал в Москву. Это было в 78-м и 79-м годах. Он тогда писал новый роман «Петр I». Много о севере расспрашивал, о древних людях. А потом приходит как-то ко мне и говорит:
– Я пока остановился писать «Петра»: ничего раскола не понимаю. – И засыпал меня вопросами о расколе. Потом уж я напечатал в «Русском обозрении» статью: «Петр и Толстой». Это был мой ответ Льву Николаевичу. Как-то тогда Толстой встретился с гостившим у меня моим другом, собирателем былин Щеголенковым. Я записывал с голоса его былины. Старик был совершенно неграмотен.
Я их познакомил. Разговор сделался общим. Щеголенков много говорил о внецерковных христианах. Толстой заслушался его, хлопнул меня по плечу и сказал:
– Вот как по-настоящему богу молятся. А мы разве умеем?
Просидел тогда Толстой у меня до поздней ночи.
Толстой так увлекся сказами и былинами Щеголенкова, что пригласил его к себе, и он, уже совсем старый, – ему было тогда под восемьдесят, – прогостил у Толстого месяца три. С этой встречи у меня Толстой бросил окончательно свой роман «Петр I» и перестал быть художником, посвятив всего себя вопросу внецерковного христианства…»
Рассказ Барсова я записал дословно, пока Елпидифор Васильевич выходил из-за стола по хозяйству, и даже из записной книжки переписал в тетрадь.
notes
Примечания
1
С латинского. Здесь – выпьем «монахора», т. е. бенедиктина.