Чтобы достать меня стоящего посреди трапезной у камина, прапорщику предстояло пересечь половину зала, а этого, должно быть, опасались те, кто в стенках противников оказался на свою беду у него на пути – задавит и сметёт. Вас переезжал когда автобус – огромный такой, жёлтый, американский «школьный»? Раздавит тех кто «против», но и тех кто «за».
– Старшой, Кобзон, не томи, – выкрикнул один из сержантов, из тех, конечно, кому «автобус» не угроза.
Другой сержант – он как раз стоял на пути прапорщика – зароптал, ссутулившись:
– Кабзон! Бригадир, кладовщик шутит, дурачится!
– Господи, образумь, – крестился Батюшка, из порученца и переводчика преобразившийся в священика. Он, у плеча стоящий, неотвратимо послужил бы барьером «автобусу» на меня на всём газу летящему.
Старший сержант, спросив рядового, видел ли тот его ложку и, получив ответ отрицательный, скомандовал:
– Маскии-руйсь!
Сержанты тут же поспешили отдать команду отделениям. Спецназовцы, засунув ложку за отворот голенища правого сапога, из левого достали балаклаву. Надели, отточено двумя руками раскатали чулком по лицу до шеи, только глаза остались гореть в двух круглых прорезях, да нос со ртом торчать из третьей. Снова приняли стойки каратэ.
– Туу-суйсь!
С полминуты в стенках менялись местами: перепутались в ряду, чтобы потом ни у кого не было личной обиды. И заново приняли стойки каратэ.
Камса, ухватив мизинец, завёл руку мне за спину – пальцы коснулись силумина, горячего от близкого жара из камина. «Нет! Упаси меня, Господи», – переполошился я: фельдшер подверг меня соблазну вооружиться-таки кочергой.
Лебедько заревел – погасла четвёртая последняя плошка.
Теперь трапезная освещалась только пламенем в камине. Моя, Батюшки, Селезня и Камсы огромные тени плясали по стене и потолку помещения.
– Братишки, – вяло, без всякой надежды что послушают, просил фельдшер солдат, – умоляю, не бейте в лицо: одни зубы проглотят, другие кулаки порвут, а у меня, ни слабительного, ни бинтов нет. Разве что, помочусь на раны, если киселя испью вдосталь. Просите председателя и кашевара.
– То-овсь!
И тут…
– Стоять!! Вашу мать! Всем смотреть на меня!
Кричал истопник Чон Ли. На чисто русском, без акцента.
Плошки вдруг вспыхнули – разом, сами по себе – и все увидели силуэт китайца в проёме кухонной двери. Росток с ноготок, руки, ноги, шея тонюсенькие – китайчонок-хиляк. Заурядным китайским бойцом ушу, ни как борцом японского сумо, не назовёшь. Чуть только ткни мизинцем, повалится с ног… Посчитали бы так, если бы не предстал хиляк в боевой стойке мастера единоборств, стиля никому из присутствующих неведомого – очень выразительного.
– Китаец? – не признал сразу истопника японец Тонна.
– Истопник, – выкрикнул второй из братьев.
– Чон, – вторил третий.
– Ли, – уточнил четвёртый.
– Однако! – заключил Хромой, их звеньевой.
Чон поднял голову – по капе торчащей в разверзлом обхвате губ загуляли отблески от огня плошек.
Раз. Пропала вдруг капа! Нет капы, только два заячьих зуба во рту обнажились, торчат. «Вот оно, – втемяшилось мне в голову – началось, соглядатай подключился, снимает». Камера в щербине меж резцов. А возможно, в пуговице лейтенантского кителя. Скорее всего, соглядатаем назначен был Комиссаров (в гарнизоне с довольствия снят), но в пьяном угаре камеру предусмотрительно сплавил от греха.
Два. Пропали и зубы! Нет зубов, щерится пустым ртом, дёснами голыми без протеза. «Точно, камера в пуговице», – польстил я себе за догадку.
– Шнял капу и п-отеж! – поразился кто-то.
– Снял капу и протез! – машинально перевёл мне Батюшка и мелко часто закрестился.
– Как снял? – дивился Камса за спиной. – Да не, проглотил!
– Чонка, ты чо?! Белены объелся? – смеялся судорожно Селезень.
– Это он серьёзно? Один против тридцати? – подивился кто-то из салаг.
– Это он серьёзно, – предостерёг кто-то из дедов.
– Бой!! – запоздало, не в жилу скомандовал Кобзон. Он китайца у себя за спиной не видел, ни чего не слышал, ни кого не слушал – усердно искал свою ложку: назад отклонившись, осматривал икры ног солдат в надежде увидеть у кого за отворотом голенища сапога не одну, а две ложки.
Чон с порога выпрыгнул из бот – чуть вперёд. Выбросил из кулаков указательные пальцы и вывел ими в воздухе фигуры: у живота – круги, у груди – квадраты, перед лицом – треугольники, над головой – кресты. Глубоко вдохнул и издал гортанный звук – не устрашающий, схожий с перепалкой тетеревов на токовище. Пугало другое: щёлочки глаз японско-китайского разреза – их выражение неотвратимого ужаса с безысходно-губительной угрозой.
Спецназовцы застыли: деды в позициях мастеров айкидо, салаги в стойках юных монахов владеющих приёмами каратэ. Камса затих, Хлеб замолк. Тишину нарушал один каптенармус – безудержно пердел. Нет, не от испуга и замешательства, от решительности, наконец-то, начать заваруху. Бывало в тире на татами этим демонстрировал своё презрение к сопернику. «Оклемался, бычара».
Истопник тем временем, вытянув руки ладошками от себя (пальцы указательные указуют от себя вперёд, остальные чуть поджаты в кулаки). Утюжком посунулся, мелко перебирая ногами в таби, японском традиционном носке, в котором большой палец отделён от остальных, просунут в специальное отделение.
Кобзон, наконец, заметив китайца, посторонился, расстроил свою. Спецназовцы тут же, как по команде, отпрянули назад к стенам вагона. За ними и противная сторона.
Не прекращая выделывать свои замысловатые пассы бойца-гуру, Чон Ли перемещался по центру трапезной по дорожке между швеллерами-рельсами. Завораживало то, что не переступал ногами – скользил, не отрывая носков от вощёного пола. Остановился перед Хлебом, припавшим к двери и норовившим спрятать голову себе под болезную руку. Развернулся. Чуть присев и выставив стопу, повернул её чуть в сторону, опять же не отрывая носков от пола. Наконец, застыл на месте и глубже присел на правую «толчковую» – ну как в кино про самураев. За спиной – кашевар, по левую руку – прапорщик, по правую – разнорабочие с Хромым, по сторонам – стенки по полтора десятка спецназовцев в ряд. На меня с Камсой у камина, казалось, внимания не обращал.
Кульминация себя ждать не заставила: Чон сузил щёлочки глаз, поклёкотал тетеревом, поухал филином, ещё раз пальцами вывел в воздухе круги, квадраты, треугольники и кресты. Этим разом не столько выразительно, сколько убедительно: у всех до одного гонор десантуры как коровьим языком слизало, боевые стойки напрочь пропали. В шеренгах теперь стояли понурые дядьки и кроткие монахи-послушники. Мужики видно струхнули шибко, ну и поразились явно. А хлопцы, те глаза и рот в прорезях балаклавы раскрыли ещё шире.
Японцы отводили глаза от китайца и жались к русскому мужику, тот обнял их по двое со сторон и, спиной сползая по стенкам угла на пол, кудахтал «птенцам» в уши, что та курица-наседка. Сибиряк, но и под ним образовалась лужа.
Меня же сковало – с места сдвинуться не мог.
Батюшка попятился на меня спиной и уткнулся пятой точкой мне в «слона». Почувствовав, замер – не донёс щепоть ото лба до живота в осенении себя крестом. У меня пенис – знаменитый, к тому же от бойцовского возбуждения и жара из камина его подразвезло.
И тут…
Вдруг потухли плошки. И… я ощутил всем телом ветерок – что-то или кто-то метеором пронёсся мимо.
Плошки вспыхнули. Полосы клеёнки под аркой мотало из стороны в стороны, за ними – успел-таки заметить – пропала спина китайца.
Чон Ли сбежал – так неожиданно и скоропалительно – в кухню, а что же с десантурой, вернее, теперь уже с полеводами? Они оставались на местах, начисто оставив сколь-нибудь какое рвение вступить в драку. Силыч, казалось, сплющился: втиснулся в угол так, что глянь с боку – картинка-переводка. Хлеб налёг на дверь и с новой силой завопил от боли, теперь уже не по-верблюжьи, а визжа по-поросячьи. Камса у меня за спиной сопел и мычал – старался не вступить дуэтом. Японцев, китаец пропал, вынесло какой-то силой из угла в центр зала. Я – сидел на кочерге. Хорошо, в стойку её воткнули загребком вверх, а не рукоятью витой. Но это что, у полеводов – это чудо! – в прорезях «чулков» пылало красным. Будущие синяки! Очень отчётливые. Я, не сказать что подивился, недоумённо поразился внезапному их проявлению. И тому поразился, что к фингалам все отнеслись спокойно: то ли не чувствовали и не замечали, то ли приняли за должное. Как удачный исход предстоящему мордобою. Стояли, теперь не в полуприсяде для броска – в полный рост с опущенными руками и пялились на мотавшиеся в арке полосы.
Разнорабочие глаз зажмуренных не открывали, всё ждали напасти. Склеились спинами, как уже не раз бывало в кабаках, и, топоча ботами по гулкому полу, смещались в коридоре из полеводов на своё прежнее место – в угол. Хромой, зажатый с четырёх сторон, хромая, подбадривал: «Не бздеть! Банзай!». Тонна, как и сибиряк, обосцался. Волочил по полу ногу, по голому бедру и коленке – трусы толстяк носил закатанными на манер плавок – стекала за отворот сапога моча.
Добраться до угла японцы не успели.
Китаец объявился…