На передней мачте нашего парохода меланхолически вздрагивает на ходу фонарик. С берегов, сквозь пыхтение машины, доносятся временами то шелест леса под внезапными порывами ветра, то плеск осыпающегося яра, то ночные голоса птиц.
В передней части под фонарем не спит артель бурлаков. По временам вспыхивают «цыгарки», слышится какой-то ровный голос, прерываемый замечаниями и смехом. Я подхожу туда.
– Можно к вам присесть?
– Садись, твое степенство, садись с бурлаками. Ничего. Не спится тебе?
– И вам вот тоже не спится.
– Наше дело такое. До Юркина нам спать нельзя. Нанимать хочет капитан – дровишки погрузить. Вот мы тут и балакаем покамест…
– Сказки у нас тут один сказывает… Ну и мастер!..
– Начинай новую, Ефрем. Да, вишь, купец послухат… Ты уж того… получше какую… Не смеховую…
Ефрем, немолодой мужик с верховьев Ветлуги, с выдавшимися скулами, вздернутым носом и смешно торчащей бородкой, задумывается и начинает:
– Не в которым царстве, не в которым государстве, а именно в том, в котором мы живем… Ох-хо-о… И дожились, грешные, до того, что нет у нас ничего…
Раскат здорового смеха выносится на реку и отдается от дремлющей стены берегового леса… Среди этого хора особенно выдается здоровенный бас какого-то оборванного человека, в старом городском картузе и полосатых, слишком узких брюках. На обоих коленках от бесчисленного множества заплат, пришивавшихся неумелыми, заскорузлыми руками, образовалось как будто по букету, и они странно выступают в полутьме. Голос у него сиплый, но необыкновенно гулкий. Даже бурлаки выражают удивление.
– Ну и рявкнул, – говорит один из них, – даже по лесу пошло.
– Волк и есть, – говорит другой.
Я с любопытством взглядываю на обладателя затейных брюк и необыкновенного органа. Я слышал, что нижегородские статистики, работая в Семеновском уезде, где население преимущественно кормится лесными промыслами, открыли особый род занятий, называемый «волчьим». «Волк» – это человек, не имеющий ни хозяйства, ни постоянного ремесла… Зимой он перебивается в городе по ночлежным домам… С весной, когда вскроются реки, солнце отогреет землю и леса оденутся листвой, – волка потянет за Волгу, в леса. Здесь ему не с чем взяться за настоящую самостоятельную работу, а из чужих рук мешает и гордость, и привычка к дикой независимости. И вот он путается по родным лесам, охотится или ловит рыбу, или просто хищничает по мелочи, где может.
– Какой я вам волк, – обижается субъект с букетами на коленках. И, обратясь ко мне доверчивым тоном городского жителя к сотоварищу, он пояснил:
– Я, господин, – временно… Собственно для заработку… В артель вкупиться…
– В «золотую-те роту»… – насмешливо вставил один из бурлаков. – Ну, Ефрем, сказывай, а ты… Нечего тут.
– …Значит… не в которым царстве, – подхватил опять сказочник, – жил-был старик со старухой… Да и то же самое, как мы, ветлугаи, дожились до того, что ни хлеба, ни водочки, ни табаку… Потому, видишь ты, старик был охотничек, а у охотников, дело известное, что у киловязов да у коновалов, иной раз и поись нечего.
– Верно и это…
– Ну, хорошо… Говорит старику старуха: «Возьми, бат, ружьишко, – не устрелишь ли чего. Хлеба ни крохи, так хошь дичинкой полакомитьця…» Взял старик ружьишко, пошел с ружьишком в лес… Долго ли, коротко ли шел, – глядь потка (птица) порхает по кусту. Так потка небольшенькая, а пером необычная. Прицелился старичок, а она ему и говорит голосом: «Не убей ты меня, старичок, а лучше, говорит, возьми живую…» Послушался он. Ружьишко поставил к стволу, – к ней… А она от него… Он опять за ней, она от него… Ну, все-таки – поймал… Принес старухе… Потка принесла им яичко…
С появлением на свет этого яичка – сказка теряет всякую связь с действительностью. Ефрем оживляется… Он сидит на какой-то снасти, над лежащими кругом слушателями, и как-то странно разводит руками, точно делает заклинания. Лицо его разглядеть трудно – его закрывает тень от шляпенки… Но голос у него глубокий, грудной и гибкий… Речь льется плавно, готовыми складными оборотами… Он всецело владеет вниманием слушателей и развертывает перед ними ряд сказочно-утешительных событий. Пароход идет мимо спящих лесов, и кажется, что это оттуда, от шепчущей темнозеленой стены, кто-то подсказывает Ефрему его фантазии. Разумеется, старик уже превратился в такого молодца, что ни в сказке сказать, ни пером описать… Чудная птица наделила его ценным свойством: «плюнет – серебро, харкнет – золото…» Баба как-то незаметно, за очевидной ненадобностью, – выпадает из рассказа… Вахлак женится на царской дочери, но и с ней тоже не очень церемонится. Собирается он навестить в деревне своего брата… Царь-тестюшка приказывает запречь золотую карету. «Не надо, – говорит, – пешком пойду! Жена, проводи меня за околицу!» Царевна не смеет ослушаться и покорно следует за мужем. Вышли за околицу… Вахлак хлопнул ее по бедру, сказал слово… И стала из царевны… кобыла.
Радостный смех опять отдается от берега, покрывая ленивое шлепанье парохода… Ефрем очевидно импровизирует и в готовые сказочные формы вливает собственное содержание… Слушатели восхищены тем, что царская дочь везет вахлака… И может быть, один я думаю о судьбе царской дочери: бедная царевна, бедная суженая героя народной сказки… Не сладко, должно быть, утешать удачливого вахлака Иванушку…
Сказка кончена, Иванушки падают опять на землю. Опять болят намозоленные руки, опять ноют намученные спины… А пароход все пыхтит, изворачиваясь на «кривулях» и будя странные отголоски… Лес подымается все выше, темнее, таинственнее… Артель смолкает, лица бурлаков задумчиво поворачиваются к берегам; темная струя, разбегаясь, уносит на своем гребне отблески фонаря, привешенного над самой водой…
Вдруг по лесу, заглушая шум пароходных колес, разносится громкий плеск и отдается в далеких изгибах. В нем замирает какой-то стон, от которого невольно сжимается сердце. Звук повторяется еще где-то вдоль темных берегов с неясными чащами…
– Что это? – спрашиваю я с невольной тревогой.
– Обвалье[3 - Обвалье – деревья на берегу, с подмытыми водой корнями.] с яру свалилось, – говорит Ефрем.
– А что стонет?..
– Нет… Какой стон?.. Чай, никого не было.
– Нет, верно, – подхватывают другие. – Вскричал кто-то.
– Кому быть… Чай, птиця… Может, спужалась…
– Да, птица, как же, – таинственно говорит субъект с букетами на коленках.
– Нет, верно птиця – испугало ее, – подтверждает Ефрем. – Кому боле быть?
– Как кому?.. Сам знаешь, кто в лесу бывает.
На минуту водворяется молчание.
– А видали вы когда-нибудь?.. – спрашиваю я.
– Нет, не видали, где его увидишь? – говорят бурлаки сдержанно.
– Я голос слышал, – говорит Семен, мужик лет под пятьдесят, грустно сидящий на скамье, свесив голову с черными, как смоль, волосами. Он гонял в Козьмодемьянск собственные плоты, которые рубил и сплачивал из половины с лесоторговцем. Ему не повезло. Плот из четырехсот бревен он продал по рублю за бревно; из-за этих двухсот рублей он работал всю зиму, вчетвером, на трех лошадях; теперь, расплатившись с рабочими-сплавщиками и отдав хозяину задаток, да еще лишку («за то, что вода живая и делянка недалече»), – возвращался домой ни с чем… А дома – неизвестно, что ждет его. Всходы были хороши, да дождей нет долго. Если хлеб не уродится, «все станут сбирать, – да подавать-то будет некому». Поэтому он сидел все время задумчивый и грустный, плохо слушал сказки Ефрема и теперь в первый раз еще принял участие в общем разговоре.
– Да, слыхал голос… В молодых моих летах. В ту пору женился я как раз, по двадцатому году, и поехали мы в лес бревна рубить, жили в лесу семь недель. И пала, братцы, на меня скука об Марье моей, большая скука на меня пала… даже, что есть, ночи не спал. Вот раз мечусь этак в шалашике и говорю себе: хоть бы леший какой весточку принес.
– Т-с, ай-а-ай, – неодобрительно отозвался Ефрем. – Бедко это, что не в час такое слово сказать.
– То-то бедко. Сказывают, в шесть недель дадено ему две минуты. Кто в две те минуты зачем его позовет – он тут как тут.
– Тут уж его воля…
– Верно. У нас на деревне мать дите прокляла – сливки он у нее слизал. «Леший, бает, тебя унеси». Ну и сказала, видно, в лихой час. Он его сейчас живым делом и цапнул, да в речушке и утопил.
– То-то вот, видишь, како дело… Сказал я это слово и заснул. Много ли спал – не знаю, только прокинулся – слышу кличет кто-то по лесу. Кличет и кличет, и голос ровно бы Алексея-шабра… Пожня тут у него была недалече. Сейчас я на ноги поднялся, чижолко (зипун) накинул на плечи, айда в лес, за ним. Отошел в чащу гон[4 - Гон – особая мера, равная, по объяснению бурлаков, двадцати семи саженям.], отошел другой, – все кличет, да все дальше, а ближе нету. Как прислушаюсь я, – так у меня волосики дыбком и стали. Гонов с пять уже отошел, а дело было эк же, как вот теперь, темно, да муглонно, да еще и дождик по листу шебаршит. И кличет звонко, а голосу настоящего, слов, стало быть, и нету: только ау-у, ау-о, да го-го-го. Понял я тут, кто меня кличет, сел на землю, дрожу, зуб на зуб не попадает… А он как пойдет круг меня – да выть, да заклинать, да с разных тебе сторон, да на разны тебе голоса: то батька кличет, то старуха, то опять молодая моя, Марьюшка, разливается, зовет. А я сижу на земле, зубом стучу да молитву творю. Как только и жив остался!
– А я так и видал, – подымается с места какой-то бурлак, лицо которого мне не видно. – Осене-сь лес мы рубили да вывозили и остались однова дни у шалаша с Ефимкой – удалая головушка, парень бедовой. И взмыла тут, братцы, туча, пошел дождь, да и дождь, слышь, бойкой, да крупной, нас, что-есть, в шалашике вымочило до ниточки. Прошла эта туча, – только послышим – идет кто-то по лесу, песни играет… Да звонко! Издаля слышно. Что, мол, такое за человек это? И выходит тут к нам незнакомой молодец: одет чисто, рубаха бела, уздечка накрест перепоясана. «Не видали, бает, ребята, воронова коня? Больно, бает, коня жалко, конь – как огонь. Кто бы со мной пошел того коня розыскать?!» Ефимко у меня прыткой живет… Вскочил было идти, да я его за руку цап… – «Нет, мол, добрый молодец, не рука нам с тобой идти. Ступай себе». Ушел он, а я Ефимке и баю: «Не видишь, с кем идти было похотел? Погляди: на нас рубахи-те мокрехоньки, даром что в шалашике сидели, а на нем капельки не кануто, весь сухой. Это что значит?» «Верно! – говорит Ефимка, – а мне, мол, и ни к чему… Ах ты, нечистая сила!.. Дай-ко, говорит, я его между плеч из оружья шарахну…»
– Бесстрашной…
– Только стал он ружье крестить, как тот парень из глаз пропал… Песни слышно, – самого не видать…
– Страсти какие… Я бы, кажись, тут бы и помер, – говорит из-за мачты молодой, почти ребячий голос.
– Да, лесное дело, известно… не на селе…
– Неужели, – спрашиваю я, – так вот Ефимко и выпалил бы, если бы не замешкался?..
– Ефимко-то?.. Выпалил бы…