– Саша... – Она коснулась моей руки. – Мама рассказала не все, она не все знает. Я расскажу. Но не сейчас.
– Ну что у тебя все за секретики, ну не глупо ли? И ехать не давала. Я уж чего только не навоображал. Думаю, вот у тебя был кто-то, вот ты с ним поссорилась, я заполняю паузу... Прости, я опять заеду в какую-нибудь ерундистику. Я приехал навсегда. Я полюбил твой город, в нем живешь ты. Хотя тебя надо увезти отсюда.
– А мама, Аня?
– Им же тут просторнее будет.
– Без меня? Наоборот.
Вернулась Евдокия Ивановна.
– Александр Васильевич, подействуйте на Сашу, вас она послушает, она совсем не ест ни молока, ни мяса. На что ты стала похожа...
– Пост же, мама. Великий же пост.
– Больным, – высказал я свое знание, – пост можно не держать.
– В школе, – перевела разговор Саша, – я говорила о "Шинели" Гоголя. Говорю: Акакий Акакиевич переписывал бумаги. Чтоб понятнее, говорю: он делал копии. Один мальчишка: а, значит, Акакий Акакиевич работал ксероксом. Но в этой "Шинели" одно ужасное место. Я детям не стала говорить. Вот, когда выбирают имя, повивальная бабка читает святцы. Святцы! – Саша замедлила на этом слове. – И вычитывает она имена мучеников, преподобных, прославленных церковью, и вроде как вызывает автор желание посмеяться над этими именами. Мол, никакое не подходит. А имена освященные, политые кровью. Хоздазат, Варахисий. Кстати, Акакий – это один из сорока севастийских мучеников.
Саша хотела мыть посуду, мать нас прогнала. Наконец-то я был в комнате Саши.
– Прямо светелка у тебя.
– Вся тобою заполнена, – тихо сказала Саша, отводя мои руки. – Тут я стояла, когда луна, потом все время музыка. Она во мне возникала, когда я думала о тебе, то есть все время. Такое было мучение думать, угадывать: откуда она, чья? Я много всего и по памяти знала, и переслушала много дисков, может, поближе начало "Итальянского каприччо", Моцарта "Серенада", Пятая Бетховена, Глинка, Вагнер, Свиридов...
– Все какие высоты.
– Но это только наша музыка. Так бурно и нежно. Может быть, Орф, помнишь? Вечность назад. Я никогда не думала, что все так будет, думала, это все литература, эти солнечные удары, нет, правда. Я сяду?
– Ложись! – велел я. – Ложись, ты же вся такая бледная. Я рядом сяду. – Я насильно уложил ее, подоткнул под ноги толстую шаль с кистями.
– Бабушкина, – объяснила она. – Бабушка пережила папу, хотя тоже блокадница. Она говорила, что если кто в испытания входит уже закаленным, то их вынесет, а молодым тяжело.
– А как Светочка?
– Так же. Но я думаю, что именно Светочка мать спасет, а не наоборот. Сейчас дети скорее к Богу приходят. Я уже со Светочкой в храм ходила. На клирос просится, подпевает. – Саша передохнула. – Я должна тебе рассказать...
– Что ты больна, что сердце, что нельзя замуж, знаю! Саша, все будет хорошо. Я буду работать. Ты знаешь, нас закрыли. То есть, конечно, что-то будут предлагать, но я думаю – им со мною все ясно. Эдуард Федорович спокойнехонек. По-моему, он женится на секретарше. Разница лет воодушевляет его. То есть, Саша, пока я в ближайшее время нищий.
– Разве это важно? – Саша взяла мою руку и провела по своей щеке. – Это совсем неважно. Было бы на хлеб. А если в доме горит лампадка, хлеб в нем всегда будет. Саша, – она приподнялась на подушке, – ты у меня единственный навсегда, но... но ты – моя вторая любовь. Са-аш, – она заметила, как я передернулся, – он – монах. Он, его звали Андрей, был в нашей церкви, Я пришла туда с бабушкой и сразу в него влюбилась. Он никогда со мною не разговаривал, он вообще, думаю, меня ни разу не заметил. Я ходила в церковь из-за него, я замирала, когда он выходил с батюшкой, выносил свечу, подавал кадило, потом он стал чтецом, так хорошо и чисто читал, потом... потом он ушел в монахи. Сказали, что он теперь отец Алексей. А где, я не знаю. У меня одна просьба к тебе... – Саша нагнула голову, я понял, что она сдерживает слезы. – Одна просьба. – Она коснулась краем шали своего лица. – Он вправду Божий человек, он весь такой был светлый, отрешенный... Я долго невольно тебя с ним сравнивала.
– Не в мою, конечно, пользу.
– Ты другой. Но ты искренний. Значит, ты тоже Божий.
– Найду, – пообещал я. – Отец Алексей, запомню. Он старше меня, моложе?
– Не знаю.
В этот день я впервые ночевал у них. Мне постелили в Сашиной комнате и укрыли именно этой, бабушкиной шалью. Перед сном Саша пришла ко мне, склонилась, поцеловала в лоб, я обхватил ее, притянул, она не имела сил сопротивляться, и я почувствовал, что она плачет. Прощальный поцелуй наш был долог и нежен.
– Слышишь? Слышишь музыку? – прошептала она. Я вслушался в тишину. Кровь звенела у меня в ушах.
Ночью я встал, долго стоял у окна, привыкая, как казалось, навсегда к виду за окном. Саша давала детям сочинения "Вид из моего окна", сама, конечно, тоже писала. Хотя бы мысленно. Деревья, дорожки внизу, очень много асфальта, дом напротив, за ним улица.
Утром я ходил по просьбе Саши в школу, относил тетради, брал другие, хотел почему-то увидеть Светочку, но не увидел. Искать было неловко. Потом ходил на рынок, даже дважды ходил. Мне хотелось побольше им натаскать тяжелых сумок с картошкой, свеклой, морковью. Капусты купил. Конечно, я бы рад был и фруктов накупить, но ресурсы мои шли к исходу.
Провожать меня Саша не смогла. Уже стала собираться, но нагнулась к ботинкам и стала падать. Я подхватил ее. "Прости", – сказала она. Я поцеловал ее в мокрый лоб.
Мне хотелось скорее вернуться, но в Москве надо было какие-то прощальные дела свершить, хоть какие-то копейки получить хотя бы. На работе Эдуарда Федоровича не было, домашний телефон его не отвечал, явно был отключен. В комнатах хозяйничали крепкие ребята, вроде тех, сейфовых. Меня даже пускать не хотели, но я надерзил: "Как это – не пускать? А я там семечки лузгал, шелуху надо подмести". Иносказаний они не понимали. В бухгалтерии все были другие, и мне показали кукиш.
Дозвонился до отца, сказал, что женюсь, что нужны деньги. Звонок Саше меня расстроил – ее клали в больницу. "Нет, не приезжай, нет, потом. Очень прошу в Пасху быть в церкви, очень. А потом приедешь. Целую, солнышко".
Надо, надо было мне ехать. Есть такие моменты в жизни, когда надо слушать только свое сердце. Оно же у меня рвалось к ней. И не поехал, еще звонил, узнавал, какие нужны лекарства. Мать очень сухо ответила: "Спасибо, все есть". Спустя время я еще позвонил, попал на Аню. Аня честно сказала мне, что мать считает меня виновником болезни Саши. "Аня, я приеду". – "Нет, она очень просила, чтоб вы приехали после Пасхи, сказала, что после Пасхи сразу излечится".
Прошло Вербное воскресенье. Дождь разбавлялся снегом или, наоборот, снег дождем. Из церкви шли с букетиками верб. Я решил, что на Пасху пойду в храм иконы Божией Матери "Всех Скорбящих Радость". Ночью разведрило, и такая радостная, ранняя, ядреная луна неслась с востока в зенит, что я утешился, я знал, что в полнолуние Саша непременно чувствует себя лучше, а тут тем более такое полнолуние – первое весеннее, после которого в воскресенье – Христово Воскресение.
Хочешь не хочешь, а на работу еще раз надо было сходить. Там же бумаги мои, там в памяти компьютера какая-никакая, а диссертация. Пусть конспект, но не оставлять же врагам.
К компьютеру меня допустили. "Суворов! – надпись огромными буквами. – Спиши слова!" Конечно, начальник мой, великий Эдуард, мыслитель современности, подписавший смертный приговор введению в Россию демократии и за это ею изгнанный. Думаю, что изгнание это смертного приговора не отменило. "Саша, – передавал он мне на прощанье, – мы – русские, какое счастье! Представь, если б было как-то иначе. Отчитываюсь тебе, аспирант, в знании древнерусского, это потруднее портового сленга англоязычных. "Мнози страсти губительны суть человеку, от них же он потопляется, яко камение, в воду метаемое: гортанобесие, сребролюбие, гордыня, тщеславие, осуждение, блудодейственные деяние пиянства, дымоглотства, взирания в иностранщину паки окаянны, зело и вельми премерзостны. Свинии скотски грязи на своея щетины столь не навлекают, как человек на душу свою сими грехми студными..." Ну и так далее. Суворов! Если услышишь, что со мною несчастный случай, – не верь, понимаешь почему... Сообщаю также, что я бросил пить, курить и выражаться одновременно. Привет от Иулиании".
Я нашел свою тему и дал компьютеру приказ стереть ее. В следующую секунду приказ был исполнен. Гоголю было труднее уничтожить свою рукопись, подумал я, пришлось сжигать.
Потом я всегда силился вспомнить тот момент, который должен был почувствовать. После ночной пасхальной службы вышел вместе со всеми из церкви. Она была как корабль, идущий навстречу рассветному, играющему в небесах солнцу. "Христос воскресе!" – говорили мне незнакомые люди. "Воистину воскресе!" – отвечал я, и мы целовались. И одно только было – скорей к Саше, похристосоваться с нею. Батюшка дал мне пасхальное, сверкающее росписью яйцо. И еще какая-то женщина подарила, такое пестренькое. И еще нищенка у выхода. Я бережно нес их, думая, что лучше не ложиться спать, а сразу ехать. В поезде высплюсь. Позвоню, поздравлю и поеду.
Позвонил. Мне сказали... мне сказали, что в эту ночь Саши не стало на земле.
Больше ничего не помню.
2006 г.
Крупинки
Рассказы разных лет
От первого лица
Как колокольный звон поднимает наш взгляд от земли к небесам, так и мысли о родине отрешают меня от суеты и возвышают к радости. Милая моя Вятка, знаю, что у тебя много сыновей и дочерей, любящих тебя беспредельно, причисли и меня к ним. Ты вырастила меня, ты дала мне язык, дала мне отца и мать, братьев и сестер, подарила первую любовь. Все это упало как с неба, ни за что, ни за какие мои заслуги, чем отблагодарить тебя, родина?
И все-то мне кажется, что Вятка – одно из последних мест в России, где наиболее сохранились добросердечие и сострадание людей друг к другу. Говорю это оттого, что много-много гоняла меня судьба и по стране, и по заграницам, и уже есть что с чем сравнивать. Конечно, и грусти много в мыслях о родине, ибо и ее не могли не коснуться всяческие перемены, ибо доселе живет она под чужим именем, ибо появилась в ней порода людей, которых можно назвать бывшими русскими, бывшими вятскими, людей, которые обладают "желудочным" мышлением и считают, что экономика всесильна. Нет, полнота жизни только в душе. Только в душе сыщется покой и смирение. А тело спасти невозможно, можно спасти только душу.
Искренне мне кажется неинтересной жизненная канва человеческих биографий. Но у нас так повелось, что герои современности: временные шумные обитатели дымных эстрад, или спортсмены с каменными мышцами, или преступники, а у нас уже и они герои, – вытеснили из общего сознания тот образ, которым жив любой народ, крепко любое государство, – образ человека труда, человека на земле, человека-кормильца, человека – двигателя истории. Это ли не страшно. Сейчас, когда вся природа просится на больничную койку, когда зажмурь глаза и ткни в карту пальцем и попадешь в место, где все катастрофически рушится, – теперь ли плясать? Надо спасать землю и спасаться ею, другого пути нет.
С годами мне все более становится дорого Отечество, только любовь к нему может спасти от усталости и способствует смирению.
Родина-мать, говорим мы, и это точно. Она у нас одна, другой не будет, запасной родины у нас нет. Помню, меня оставили домовничать с младшими, а старшие ушли на покос и сильно припозднились. Мы ждали их на улице, темнело. В дом, в темный дом, в котором некому было зажечь лампу, мы боялись входить. Младшие лепились ко мне и со страху и от голода ревели, дергая меня за рубаху. И я бы ревел, да ведь сколь ни был слаб, а был для них старшим братом, и я крепился. Только тихо скулил про себя: "Мама, приди скорей, мама, приди скорей!" Всем своим сжавшимся сердчишком молил я, чтобы скорее вернулась мама, и до дрожи, до смертельного озноба трясся от страха, что она не придет. Она, конечно, пришла.
Теперь я взрослый. И хотя я по-прежнему старший брат для кого-то, для родины я маленький, и сердце мое, как тогда, полно тревогой: если мы не сохраним родину, мы погибнем раньше смерти.