Этим комментарием мы старались показать выдуманность и вздорность ходячих приемов либерально-народнической полемики. Рассуждения на тему, что марксизм связывается с гегельянством[182 - Я говорю, разумеется, не об историческом происхождении марксизма, а о его современном содержании.], с верой в триады, в абстрактные, не требующие проверки фактами, догмы и схемы, в обязательность для каждой страны пройти через фазу капитализма и т. п., оказываются пустой болтовней.
Марксизм видит свой критерий в формулировке и в теоретическом объяснении идущей перед нашими глазами борьбы общественных классов и экономических интересов.
Марксизм не основывается ни на чем другом, кроме как на фактах русской истории и действительности; он представляет из себя тоже идеологию трудящегося класса, но только он совершенно иначе объясняет общеизвестные факты роста и побед русского капитализма, совсем иначе понимает задачи, которые ставит наша действительность идеологам непосредственных производителей. Поэтому, когда марксист говорит о необходимости, неизбежности, прогрессивности русского капитализма, – он исходит из общеустановленных фактов, которые именно в силу их общеустановленности, в силу их не-новизны и не всегда приводятся; он дает иное объяснение тому, что рассказано и пересказано народнической литературой, – и если народник в ответ на это кричит, что марксист не хочет знать фактов, тогда для уличения его достаточно даже простой ссылки на любую принципиальную народническую статью 70-х годов.
Перейдем теперь к разбору книги г. Струве.
Глава II. Критика народнической социологии
«Сущность» народничества, его «основную идею» автор видит в «теории самобытного экономического развития России». Теория эта, по его словам, имеет «два основных источника: 1) определенное учение о роли личности в историческом процессе и 2) непосредственное убеждение в специфическом национальном характере и духе русского народа и в особенных его исторических судьбах» (2). В примечании к этому месту автор указывает, что «для народничества характерны вполне определенные социальные идеалы»[183 - Конечно, этого выражения: «вполне определенные идеалы» нельзя понимать буквально, т. е. в том смысле, чтобы народники «вполне определенно» знали, чего они хотят. Это было бы совершенно неверно. Под «вполне определенными идеалами» следует разуметь не более как идеологию непосредственных производителей, хотя бы эта идеология и была самая расплывчатая.], и говорит, что экономическое мировоззрение народников он излагает ниже.
Такая характеристика сущности народничества требует, мне кажется, некоторого исправления. Она слишком абстрактна, идеалистична, указывая господствующие теоретические идеи народничества, но не указывая ни его «сущности», ни его «источника». Остается совершенно неясным, почему указанные идеалы соединялись с верой в самобытное развитие, с особым учением о роли личности, почему эти теории стали «самым влиятельным» течением нашей общественной мысли. Если автор, говоря о «социологических идеях народничества» (заглавие 1-й главы), не мог, однако, ограничиться чисто социологическими вопросами (метод в социологии), а коснулся и воззрений народников на русскую экономическую действительность, то он должен был указать сущность этих воззрений. Между тем в указанном примечании это сделано лишь наполовину. Сущность народничества – представительство интересов производителей с точки зрения мелкого производителя, мелкого буржуа. Г-н Струве в своей немецкой статье о книге г. Н.—она («Sozialpolitisches Centralblatt»[184 - «Центральный Социально-политический Листок». – Ред.], 1893, № 1) назвал народничество «национальным социализмом» («Р. Богатство», 1893, № 12, стр. 185). Вместо «национальный» следовало бы сказать «крестьянский» – по отношению к старому русскому народничеству и «мещанский» – по отношению к современному. «Источник» народничества – преобладание класса мелких производителей в пореформенной капиталистической России.
Необходимо пояснить эту характеристику. Выражение «мещанский» употребляю я не в обыденном, а в политико-экономическом значении слова. Мелкий производитель, хозяйничающий при системе товарного хозяйства, – вот два признака, составляющие понятие «мелкого буржуа», Kleinb?rger'a или, что то же, мещанина. Сюда подходят, таким образом, и крестьянин, и кустарь, которых народники ставили всегда на одну доску – и вполне справедливо, так как оба представляют из себя таких производителей, работающих на рынок, и отличаются лишь степенью развития товарного хозяйства. Далее, я отличаю старое[185 - Под старыми народниками я разумею не тех, кто двигал, например, «Отечественные Записки», а тех именно, кто «шел в народ».] и современное народничество на том основании, что это была до некоторой степени стройная доктрина, сложившаяся в эпоху, когда капитализм в России был еще весьма слабо развит, когда мелкобуржуазный характер крестьянского хозяйства совершенно еще не обнаружился, когда практическая сторона доктрины была чистая утопия, когда народники резко сторонились от либерального «общества» и «шли в народ». Теперь не то: капиталистический путь развития России никем уже не отрицается, разложение деревни – бесспорный факт. От стройной доктрины народничества с детской верой в «общину» остались одни лохмотья. В отношении практическом – на место утопии выступила вовсе не утопическая программа мелкобуржуазных «прогрессов», и только пышные фразы напоминают об исторической связи этих убогих компромиссов с мечтами о лучших и самобытных путях для отечества. Вместо отделения от либерального общества мы видим самое трогательное сближение с ним. Вот эта-то перемена и заставляет отличать идеологию крестьянства от идеологии мелкой буржуазии.
Эта поправка насчет действительного содержания народничества казалась тем более необходимой, что указанная абстрактность изложения у г-на Струве – основной его недостаток; это во-первых. А во-вторых, «некоторые основные» положения той доктрины, которою г. Струве не связан, требуют именно сведения общественных идей к общественно-экономическим отношениям.
И мы постараемся теперь показать, что без такого сведения нельзя уяснить себе даже чисто теоретических идей народничества, вроде вопроса о методе в социологии.
Указавши, что народническое учение об особом методе в социологии всего лучше изложено гг. Миртовым и Михайловским, г. Струве характеризует это учение как «субъективный идеализм» и в подтверждение этого приводит из сочинений названных лиц ряд мест, на которых стоит остановиться.
Оба автора ставят во главу угла положение, что историю делали «одинокие борющиеся личности». «Личности создают историю» (Миртов). Еще яснее у г. Михайловского: «Живая личность со всеми своими помыслами и чувствами становится деятелем истории на свой собственный страх. Она, а не какая-нибудь мистическая сила, ставит цели в истории и движет к ним события сквозь строй препятствий, поставляемых ей стихийными силами природы и исторических условий» (8). Это положение – что историю делают личности – теоретически совершенно бессодержательно. История вся и состоит из действий личностей, и задача общественной науки состоит в том, чтобы объяснить эти действия, так что указание на «право вмешательства в ход событий» (слова г. Михайловского, цитированные у г. Струве, с. 8) – сводится к пустой тавтологии. Особенно ясно обнаруживается это на последней тираде у г. Михайловского. Живая личность – рассуждает он – движет события сквозь строй препятствий, поставляемых стихийными силами исторических условий. А в чем состоят эти «исторические условия»? По логике автора, опять-таки в действиях других «живых личностей». Не правда ли, какая глубокая философия истории: живая личность движет события сквозь строй препятствий, поставляемых другими живыми личностями! И почему это действия одних живых личностей именуются стихийными, а о других говорится, что они «двигают события» к поставленным заранее целям? Ясно, что искать тут хоть какого-нибудь теоретического содержания было бы предприятием едва ли не безнадежным. Дело все в том, что те исторические условия, которые давали для наших субъективистов материал для «теории», представляли из себя (как представляют и теперь) отношения антагонистические, порождали экспроприацию производителя. Не умея понять этих антагонистических отношений, не умея найти в них же такие общественные элементы, к которым бы могли примкнуть «одинокие личности», субъективисты ограничивались сочинением теорий, которые утешали «одиноких» личностей тем, что историю делали «живые личности». Решительно ничего кроме хорошего желания и плохого понимания знаменитый «субъективный метод в социологии» не выражает. Дальнейшее рассуждение г. Михайловского, приводимое у автора, наглядно подтверждает это.
Европейская жизнь, говорит г. Михайловский, «складывалась так же бессмысленно и безнравственно, как в природе течет река или растет дерево. Река течет по направлению наименьшего сопротивления, смывает то, что может смыть, будь это алмазная копь, огибает то, чего смыть не может, будь это навозная куча. Шлюзы, плотины, обводные и отводные каналы устраиваются по инициативе человеческого разума и чувства. Этот разум и это чувство, можно сказать, не присутствовали (? П. С.) при возникновении современного экономического порядка в Европе. Они были в зачаточном состоянии, и воздействие их на естественный, стихийный ход вещей было ничтожно» (9).
Г-н Струве ставит вопросительный знак, и мы недоумеваем, почему он поставил его при одном только слове, а не при всех словах: до того бессодержательна вся эта тирада! Что это за чепуха, будто разум и чувство не присутствовали при возникновении капитализма? Да в чем же состоит капитализм, как не в известных отношениях между людьми, а таких людей, у которых не было бы разума и чувства, мы еще не знаем. И что это за фальшь, будто воздействие разума и чувства тогдашних «живых личностей» на «ход вещей» было «ничтожно»? Совсем напротив. Люди устраивали тогда, в здравом уме и твердой памяти, чрезвычайно искусные шлюзы и плотины, загонявшие непокорного крестьянина в русло капиталистической эксплуатации; они создавали чрезвычайно хитрые обводные каналы политических и финансовых мероприятий, по которым (каналам) устремлялись капиталистическое накопление и капиталистическая экспроприация, не удовлетворявшиеся действием одних экономических законов. Одним словом, все эти заявления г. Михайловского так чудовищно неверны, что одними теоретическими ошибками их не объяснишь. Они объясняются вполне той мещанской точкой зрения, на которой стоит этот писатель. Капитализм обнаружил уже совершенно ясно свои тенденции, он развил присущий ему антагонизм до конца, противоречие интересов начинает уже принимать определенные формы, отражаясь даже в русском законодательстве, – но мелкий производитель стоит в стороне от этой борьбы. Он еще привязан к старому буржуазному обществу своим крохотным хозяйством и потому, будучи угнетаем капиталистическим строем, он не в состоянии понять истинных причин своего угнетения и продолжает утешать себя иллюзиями, что все беды оттого, что разум и чувство людей находятся еще «в зачаточном состоянии».
«Конечно, – продолжает идеолог этого мелкого буржуа, – люди всегда старались так или иначе повлиять на ход вещей».
«Ход вещей» и состоит в действиях и «влияниях» людей и ни в чем больше, так что это опять пустая фраза.
«Но они руководствовались при этом указаниями самого скудного опыта и самыми грубыми интересами; и понятно, что только в высшей степени редко эти руководители могли случайно натолкнуть на путь, указываемый современной наукой и современными нравственными идеями» (9).
Мещанская мораль, осуждающая «грубость интересов» вследствие неумения сблизить свои «идеалы» с какими-нибудь насущными интересами; мещанское закрывание глаз на происшедший уже раскол, ярко отражающийся и на современной науке и на современных нравственных идеях.
Понятно, что все эти свойства рассуждений г. Михайловского остаются неизменными и тогда, когда он переходит к России. Он «приветствует от всей души» столь же странные россказни некоего г. Яковлева, что Россия – tabula rasa[186 - Чистое место. – Ред.], что она может начать с начала, избегать ошибок других стран и т. д., и т. д. И все это говорится в полном сознании того, что на этой tabula rasa очень еще прочно держатся представители «стародворянского» уклада, с крупной поземельной собственностью и с громадными политическими привилегиями, что на ней быстро растет капитализм, с его всевозможными «прогрессами». Мелкий буржуа трусливо закрывает глаза на эти факты и уносится в сферу невинных мечтаний о том, что «мы начинаем жить теперь, когда наука уже обладает и некоторыми истинами и некоторым авторитетом».
Итак, уже из тех рассуждений г. Михайловского, которые приведены у г. Струве, явствует классовое происхождение социологических идей народничества.
Не можем оставить без возражения одно замечание г. Струве против г. Михайловского. «По его взгляду, – говорит автор, – не существует непреодолимых исторических тенденций, которые, как таковые, должны служить, с одной стороны, исходным пунктом, с другой – обязательными границами для целесообразной деятельности личности и общественных групп» (11).
Это – язык объективиста, а не марксиста (материалиста). Между этими понятиями (системами воззрений) есть разница, на которой следует остановиться, так как неполное уяснение этой разницы принадлежит к основному недостатку книги г. Струве, проявляясь в большинстве его рассуждений.
Объективист говорит о необходимости данного исторического процесса; материалист констатирует с точностью данную общественно-экономическую формацию и порождаемые ею антагонистические отношения. Объективист, доказывая необходимость данного ряда фактов, всегда рискует сбиться на точку зрения апологета этих фактов; материалист вскрывает классовые противоречия и тем самым определяет свою точку зрения. Объективист говорит о «непреодолимых исторических тенденциях»; материалист говорит о том классе, который «заведует» данным экономическим порядком, создавая такие-то формы противодействия других классов. Таким образом, материалист, с одной стороны, последовательнее объективиста и глубже, полнее проводит свой объективизм. Он не ограничивается указанием на необходимость процесса, а выясняет, какая именно общественно-экономическая формация дает содержание этому процессу, какой именно класс определяет эту необходимость. В данном случае, например, материалист не удовлетворился бы констатированием «непреодолимых исторических тенденций», а указал бы на существование известных классов, определяющих содержание данных порядков и исключающих возможность выхода вне выступления самих производителей. С другой стороны, материализм включает в себя, так сказать, партийность, обязывая при всякой оценке события прямо и открыто становиться на точку зрения определенной общественной группы[187 - Конкретные примеры неполного проведения материализма у г. Струве и невыдержанности у него теории классовой борьбы будут указываться ниже в каждом отдельном случае.].
От г. Михайловского автор переходит к г. Южакову, который не представляет из себя ничего самостоятельного и интересного. Г-н Струве совершенно справедливо отзывается о его социологических рассуждениях, что это – «пышные слова», «лишенные всякого содержания». Стоит остановиться на чрезвычайно характерном (для народничества вообще) различии между г. Южаковым и г. Михайловским. Г. Струве отмечает это различие, называя г-на Южакова «националистом», тогда как-де г. Михайловскому «всякий национализм всегда был совершенно чужд», и для него, по его собственным словам, «вопрос о народной правде обнимает не только русский народ, а весь трудящийся люд всего цивилизованного мира». Мне кажется, что за этим различием проглядывает еще отражение двойственного положения мелкого производителя, который является элементом прогрессивным, поскольку он начинает, по бессознательно удачному выражению г. Южакова, «дифференцироваться от общества», – и элементом реакционным, поскольку борется за сохранение своего положения, как мелкого хозяина, и старается задержать экономическое развитие. Поэтому и русское народничество умеет сочетать прогрессивные, демократические черты доктрины – с реакционными, вызывающими сочувствие «Московских Ведомостей»[96 - «Московские Ведомости» – старейшая русская газета, издававшаяся Московским университетом первоначально (с 1756 года) в виде небольшого листка; с 60-х годов XJX века по своему направлению – монархо-националистический орган, проводивший взгляды наиболее реакционных слоев помещиков и духовенства; с 1905 года – один из главных органов черносотенцев. Выходила до Октябрьской революции 1917 года.]. Что касается до этих последних, то трудно было бы, думается, рельефнее выставить их, чем сделал это г. Южаков в следующей тираде, приводимой у г. Струве.
«Только крестьянство всегда и всюду являлось носителем чистой идеи труда. По-видимому, эта же идея вынесена на арену современной истории так называемым четвертым сословием, городским пролетариатом, но видоизменения, претерпенные ее сущностью, при этом так значительны, что крестьянин едва ли бы узнал в ней обычную основу своего быта. Право на труд, а не святая обязанность труда, обязанность в поте лица добывать хлеб свой [так вот что скрывалось за «чистой идеей труда»! Чисто крепостническая идея об «обязанности» крестьянина добывать хлеб… для исполнения своих повинностей? Об этой «святой» обязанности говорится забитому и задавленному ею коняге!![188 - Автор не знает, должно быть, – как и подобает маленькому буржуа, – что западноевропейский трудящийся люд давно перерос ту стадию развития, когда он требовал «права на труд», и требует теперь «права на леность», права на отдых от чрезмерной работы, которая калечит и давит его.]]; затем, выделение труда и вознаграждение за него, вся эта агитация о справедливом вознаграждении за труд, как будто не сам труд в плодах своих создает это вознаграждение [«Что это?», – спрашивает г. Струве, – «sancta simplicitas[189 - Святая простота. – Ред.] или нечто иное?» Хуже. Это – апофеоз послушливости прикрепленного к земле батрака, привыкшего работать на других чуть не даром]; дифференцирование труда от жизни в какую-то отвлеченную (?! П. С.) категорию, изображаемую столькими-то часами пребывания на фабрике, не имеющую никакого иного (?! П. С.) отношения, никакой связи с повседневными интересами работника [чисто мещанская трусость мелкого производителя, которому порой очень и очень плохо приходится от современной капиталистической организации, но который пуще всего на свете боится серьезного движения против этой организации со стороны элементов, окончательно «дифференцировавшихся» от всякой связи с ней]; наконец, отсутствие оседлости, домашнего, созданного трудом очага, изменчивость поприща труда, – все это совершенно чуждо идее крестьянского труда. Трудовой, от отцов и дедов завещанный очаг, труд, проникающий своими интересами всю жизнь и строящий ее мораль – любовь к политой потом многих поколений ниве, – все это, составляющее неотъемлемую отличительную черту крестьянского быта, совершенно незнакомо рабочему пролетариату, а потому, в то время, как жизнь последнего, хотя и трудовая, строится на морали буржуазной (индивидуалистической и опирающейся на принцип приобретенного права), а в лучшем случае отвлеченно-философской, в основе крестьянской морали лежит именно труд, его логика, его требования» (18). Тут выступают уже в чистом виде реакционные черты мелкого производителя, его забитость, заставляющая его верить в то, что ему навеки суждена «святая обязанность» быть конягой; его «завещанный от отцов и дедов» сервилизм; его привязанность к отдельному крохотному хозяйству, боязнь потерять которое вынуждает его отказаться даже от всякой мысли о «справедливом вознаграждении» и выступать врагом всякой «агитации», – которое, вследствие низкой производительности труда и прикрепления трудящегося к одному месту, делает его дикарем и, силою одних уже хозяйственных условий, необходимо порождает его забитость и сервилизм. Разрушение этих реакционных черт должно быть безусловно поставлено в заслугу нашей буржуазии; прогрессивная работа ее состоит именно в том, что она порвала все связи трудящегося с крепостническими порядками, с крепостническими традициями. Средневековые формы эксплуатации, которые были прикрыты личными отношениями господина к его подданному, местного кулака и скупщика к местным крестьянам и кустарям, патриархального «скромного и бородатого миллионера» к его «ребятам», и которые в силу этого порождали ультрареакционные идеи, – эти средневековые формы она заменила и продолжает заменять эксплуатацией «европейски развязного антрепренера», эксплуатацией безличной, голой, ничем не прикрытой и уже тем самым разрушающей нелепые иллюзии и мечтания. Она разрушила прежнюю обособленность крестьянина («оседлость»), который не хотел, да и не мог знать ничего, кроме своего клочка земли, и – обобществляя труд и чрезвычайно повышая его производительность, стала силой выталкивать производителя на арену общественной жизни.
Г-н Струве говорит по поводу этого рассуждения г-на Южакова: «Таким образом г. Южаков с полной ясностью документирует славянофильские корни народничества» (18) и ниже, подводя итоги своему изложению социологических идей народничества, он добавляет, что вера в «самобытное развитие России» составляет «историческую связь между славянофильством и народничеством» и что поэтому спор марксистов с народниками есть «естественное продолжение разногласия между славянофильством и западничеством» (29). Это последнее положение, мне кажется, требует ограничения. Бесспорно, что народники очень и очень повинны в квасном патриотизме самого низкого разбора (г. Южаков, например). Бесспорно и то, что игнорирование социологического метода Маркса и его постановки вопросов, касающихся непосредственных производителей, равносильно для тех русских людей, кто хочет представлять интересы этих непосредственных производителей, с полным отчуждением от западной «цивилизации». Но сущность народничества лежит глубже: не в учении о самобытности и не в славянофильстве, а в представительстве интересов и идей русского мелкого производителя. Поэтому среди народников и были писатели (и это были лучшие из народников), которые, как это признал и г. Струве, не имели ничего общего с славянофильством, которые даже признавали, что Россия вступила на тот же путь, что и Западная Европа. С такими категориями, как славянофильство и западничество, в вопросах русского народничества никак не разобраться. Народничество отразило такой факт русской жизни, который почти еще отсутствовал в ту эпоху, когда складывалось славянофильство и западничество, именно: противоположность интересов труда и капитала. Оно отразило этот факт через призму жизненных условий и интересов мелкого производителя, отразило поэтому уродливо, трусливо, создав теорию, выдвигающую не противоречия общественных интересов, а бесплодные упования на иной путь развития, и наша задача исправить эту ошибку народничества, показать, какая общественная группа может явиться действительным представителем интересов непосредственных производителей.
Переходим теперь ко второй главе книги г. Струве.
План изложения у автора следующий: сначала он указывает те общие соображения, которые заставляют считать материализм единственно правильным методом общественной науки; затем излагает воззрения Маркса и Энгельса и, наконец, применяет полученные выводы к некоторым явлениям русской жизни. Вследствие особенной важности предмета этой главы мы попытаемся подробнее разобрать ее содержание, отмечая все те пункты, которые вызывают возражение.
Автор начинает с совершенно справедливого указания на то, что теория, сводящая общественный процесс к действиям «живых личностей», которые «ставят себе цели» и «двигают события», – есть результат недоразумения. Никто, разумеется, и не думал никогда о том, чтобы приписывать «социальной группе самостоятельное, независимое от составляющих ее личностей, существование» (31), но дело в том, что «личность, как конкретная индивидуальность, есть производная всех раньше живших и современных ей личностей, т. е. социальной группы» (31). Поясним мысль автора. Историю делает – рассуждает г. Михайловский – «живая личность со всеми своими помыслами и чувствами». Совершенно верно. Но чем определяются эти «помыслы и чувства»? Можно ли серьезно защищать то мнение, что они появляются случайно, а не вытекают необходимо из данной общественной среды, которая служит материалом, объектом духовной жизни личности и которая отражается в ее «помыслах и чувствах» с положительной или отрицательной стороны, в представительстве интересов того или другого общественного класса? И далее: по каким признакам судить нам о реальных «помыслах и чувствах» реальных личностей? Понятно, что такой признак может быть лишь один: действия этих личностей, – а так как речь идет только об общественных «помыслах и чувствах», то следует добавить еще: общественные действия личностей, т. о. социальные факты. «Обособляя социальную группу от личности, – говорит г. Струве, – мы подразумеваем под первой все те многообразные взаимодействия между личностями, которые возникают на почве социальной жизни и объективируются в обычаях и праве, в нравах и нравственности, в религиозных представлениях» (32). Другими словами: социолог-материалист, делающий предметом своего изучения определенные общественные отношения людей, тем самым уже изучает и реальных личностей, из действий которых и слагаются эти отношения. Социолог-субъективист, начиная свое рассуждение якобы с «живых личностей», на самом деле начинает с того, что вкладывает в эти личности такие «помыслы и чувства», которые он считает рациональными (потому что, изолируя своих «личностей» от конкретной общественной обстановки, он тем самым отнял у себя возможность изучить действительные их помыслы и чувства), т. е. «начинает с утопии», как это и пришлось признать г-ну Михайловскому[190 - Сочинения, т. Ill, с. 155: «Социология должна начать с некоторой утопии».]. А так как, далее, собственные представления этого социолога о рациональном сами отражают (бессознательно для него самого) данную социальную среду, то окончательные выводы его из рассуждения, которые представляются ему «чистейшим» продуктом «современной науки и современных нравственных идей», на самом деле выражают только точку зрения и интересы… мещанства.
Этот последний пункт, – т. е., что особая социологическая теория о роли личности или о субъективном методе ставит утопию на место критического материалистического исследования, – особенно важен, и так как он опущен г. Струве, то на нем стоит несколько остановиться.
Возьмем для иллюстрации ходячее народническое рассуждение о кустаре. Народник описывает жалкое положение этого кустаря, мизерность его производства, безобразнейшую эксплуатацию его скупщиком, который кладет в карман львиную долю продукта, оставляя производителю гроши за 16–18-часовой рабочий день, – и заключает: жалкий уровень производства и эксплуатация труда кустаря – это дурные стороны данных порядков. Но кустарь не наемный рабочий; это – хорошая сторона. Следует сохранить хорошую сторону и уничтожить дурную и для этого устроить кустарную артель. Вот – законченное народническое рассуждение.
Марксист рассуждает иначе. Знакомство с положением промысла возбуждает в нем кроме вопроса о том, хорошо это или дурно, еще вопрос о том, какова организация этого промысла, т. е. как и почему именно так, а не иначе, складываются отношения между кустарями по производству данного продукта. И он видит, что эта организация есть товарное производство, т. е. производство обособленных производителей, связанных между собою рынком. Продукт отдельного производителя, предназначенный на чужое потребление, может дойти до потребителя и дать право производителю на получение другого общественного продукта только принявши форму денег, т. е. подвергшись предварительно общественному учету как в качественном, так и в количественном отношениях. А учет этот производится за спиной производителя, посредством рыночных колебаний. Эти неведомые производителю, независимые от него рыночные колебания не могут не порождать неравенства между производителями, не могут не усиливать этого неравенства, разоряя одних и давая другим в руки деньги = продукт общественного труда. Отсюда ясна и причина могущества владельца денег, скупщика: она состоит в том, что среди кустарей, живущих со дня на день, самое большое с недели на неделю, он один владеет деньгами, т. е. продуктом прежнего общественного труда, который в его руках и становится капиталом, орудием присвоения прибавочного продукта других кустарей. Поэтому, заключает марксист, при таком устройстве общественного хозяйства экспроприация производителя и эксплуатация его совершенно неизбежны, совершенно неизбежно подчинение неимущих имущим и та противоположность их интересов, которая дает содержание научному понятию борьбы классов. И, следовательно, интерес производителя состоит совсем не в примирении этих противоположных элементов, а, напротив, в развитии противоположности, в развитии сознания этой противоположности. Мы видим, что рост товарного хозяйства приводит и у нас, на Руси, к такому развитию противоположности: по мере увеличения рынка и расширения производства капитал торговый становится индустриальным. Машинная индустрия, разрушая мелкое обособленное производство окончательно (оно уже в корень подорвано скупщиком), обобществляет труд. Система Plusmacherei, которая в кустарном производстве прикрыта кажущейся самостоятельностью кустаря и кажущейся случайностью власти скупщика, – теперь становится ясной и ничем не прикрытой. «Труд», который и в кустарном промысле принимал участие в «жизни» только тем, что дарил прибавочный продукт скупщикам, теперь окончательно «дифференцируется от жизни» буржуазного общества. Это общество выталкивает его с полной откровенностью прочь, договаривая до конца лежащий в его основании принцип, что производитель может получить средства к жизни лишь тогда, когда найдет владельца денег, соблаговоляющего присвоить прибавочный продукт его труда, – и то, чего не мог понять кустарь [и его идеолог – народник] – именно: глубокий, классовый характер вышеуказанной противоположности, – становится само собой ясным для производителя. Вот почему интересы кустаря могут быть представлены только этим передовым производителем.
Сравним теперь эти рассуждения со стороны их социологического метода.
Народник уверяет, что он – реалист. «Историю делают живые личности», и я, мол, и начинаю с «чувств» кустаря, отрицательно настроенного к современному порядку, и с помыслов его об устройстве порядков лучших, а марксист рассуждает о какой-то необходимости и неизбежности; он мистик и метафизик.
Действительно, отвечает этот мистик, историю делают «живые личности», – и я, разбирая вопрос о том, почему общественные отношения в кустарном промысле сложились так, а не иначе (вы этого вопроса даже и не поставили!), разбирал именно то, как «живые личности» свою историю сделали и продолжают делать. И у меня был в руках надежный критерий того, что я имею дело с «живыми», действительными личностями, с действительными помыслами и чувствами: критерий этот состоял в том, что у них уже «помыслы и чувства» выразились в действиях, создали определенные общественные отношения. Я, правда, не говорю никогда о том, что «историю делают живые личности» (потому что мне кажется, что это – пустая фраза), но, исследуя действительные общественные отношения и их действительное развитие, я исследую именно продукт деятельности живых личностей. А вы говорить-то о «живых личностях» говорите, а на самом деле берете за исходный пункт не «живую личность» с теми «помыслами и чувствами», которые действительно создаются условиями их жизни, данной системой производственных отношений, а куклу, и начиняете ей голову своими собственными «помыслами и чувствами». Понятно, что от такого занятия получаются одни только невинные мечтания; жизнь оказывается в стороне от вас, а вы – в стороне от жизни[191 - «Практика урезывает ее («возможность нового исторического пути») беспощадно»; «она убывает, можно сказать, с каждым днем» (слова г. Михайловского, у П. Струве, с. 16). Убывает, конечно, не «возможность», которой никогда не было, а убывают иллюзии. И хорошо делают, что убывают.]. Да мало еще этого: вы посмотрите-ка, чем вы начиняете голову этой куклы и какие меры вы проповедуете. Рекомендуя трудящимся артель, как «путь, указываемый современной наукой и современными нравственными идеями», вы не приняли во внимание одного маленького обстоятельства: всей организации нашего общественного хозяйства. Не понимая, что это – капиталистическое хозяйство, вы не заметили, что на этой почве все возможные артели останутся крохотными паллиативами, нимало не устраняющими ни концентрации средств производства, и денег в том числе, в руках меньшинства (эта концентрация – неоспоримый факт), ни полной обездоленности громадной массы населения, – паллиативами, которые в лучшем случае поднимут только кучку отдельных кустарей в ряды мелкой буржуазии. Из идеолога трудящегося вы становитесь идеологом мелкой буржуазии.
Возвратимся, однако, к г. Струве. Указавши на бессодержательность рассуждений народников о «личности», он продолжает: «Что социология в самом деле стремится всегда свести элементы индивидуальности к социальным источникам, в этом убеждает любая попытка объяснить тот или другой крупный момент исторической эволюции. Когда дело доходит до «исторической личности», «великого человека», всегда является стремление выставить его, как «носителя» духа известной эпохи, представителя своего времени, – его действия, его успехи и неудачи представить как необходимые результаты всего предшествующего хода вещей» (32). Эта общая тенденция всякой попытки – объяснить социальные явления, т. е. создать общественную науку, «нашла себе яркое выражение в учении о классовой борьбе, как основном процессе общественной эволюции. Раз личность была сброшена со счетов, нужно было найти другой элемент. Таким элементом оказалась социальная группа» (33). Г. Струве совершенно прав, указывая, что теория классовой борьбы довершает, так сказать, общее стремление социологии сводить «элементы индивидуальности к социальным источникам». Мало этого: теория классовой борьбы впервые проводит это стремление с такой полнотой и последовательностью, что возводит социологию на степень науки. Достигнуто было это материалистическим определением понятия «группы». Само по себе это понятие слишком еще неопределенно и произвольно: критерий различения «групп» можно видеть и в явлениях религиозных, и этнографических, и политических, и юридических и т. п. Нет твердого признака, до которому бы в каждой из этих областей можно было различать те или иные «группы». Теория же классовой борьбы потому именно и составляет громадное приобретение общественной науки, что установляет приемы этого сведения индивидуального к социальному с полнейшей точностью и определенностью. Во-первых, эта теория выработала понятие общественно-экономической формации. Взявши за исходный пункт основной для всякого человеческого общежития факт – способ добывания средств к жизни, она поставила в связь с ним те отношения между людьми, которые складываются под влиянием данных способов добывания средств к жизни, и в системе этих отношений («производственных отношений» по терминологии Маркса) указала ту основу общества, которая облекается политико-юридическими формами и известными течениями общественной мысли. Каждая такая система производственных отношений является, по теории Маркса, особым социальным организмом, имеющим особые законы своего зарождения, функционирования и перехода в высшую форму, превращения в другой социальный организм. Этой теорией был применен к социальной науке тот объективный, общенаучный критерий повторяемости, возможность применения которого к социологии отрицали субъективисты. Они рассуждали именно так, что вследствие громадной сложности социальных явлений и разнообразия их нельзя изучать эти явления, не отделив важные от неважных, и для такого выделения необходима точка зрения «критически мыслящей» и «нравственно развитой» личности, – и они приходили таким образом благополучно к превращению общественной науки в ряд назиданий мещанской морали, образцы которой мы видели у г. Михайловского, философствовавшего о нецелесообразности истории и о пути, руководимом «светом науки». Вот этим-то рассуждениям и был подрезан корень теорией Маркса. На место различия важного и неважного было поставлено различие между экономической структурой общества, как содержанием, и политической и идейной формой: самое понятие экономической структуры было точно разъяснено опровержением взгляда прежних экономистов, видевших законы природы там, где есть место только законам особой, исторически определенной системы производственных отношений. На место рассуждений субъективистов об «обществе» вообще, рассуждений бессодержательных и не шедших далее мещанских утопий (ибо не выяснена была даже возможность обобщения самых различных социальных порядков в особые виды социальных организмов) – было поставлено исследование определенных форм устройства общества. Во-вторых, действия «живых личностей» в пределах каждой такой общественно-экономической формации, действия, бесконечно разнообразные и, казалось, не поддающиеся никакой систематизации, были обобщены и сведены к действиям групп личностей, различавшихся между собою по роли, которую они играли в системе производственных отношений, по условиям производства и, следовательно, по условиям их жизненной обстановки, по тем интересам, которые определялись этой обстановкой, – одним словом, к действиям классов, борьба которых определяла развитие общества. Этим был опровергнут детски-наивный, чисто механический взгляд на историю субъективистов, удовлетворявшихся ничего не говорящим положением, что историю делают живые личности, и не хотевших разобрать, какой социальной обстановкой и как именно обусловливаются их действия. На место субъективизма было поставлено воззрение на социальный процесс, как на естественно-исторический процесс, – воззрение, без которого, конечно, и не могло бы быть общественной науки. Г-н Струве очень справедливо указывает, что «игнорирование личности в социологии или, вернее, ее устранение из социологии есть в сущности частный случай стремления к научному познанию» (33), что «индивидуальности» существуют не только в духовном, но и в физическом мире. Все дело в том, что подведение «индивидуальностей» под известные общие законы давным-давно завершено для мира физического, а для области социальной оно твердо установлено лишь теорией Маркса.
Дальнейшее возражение г. Струве против социологической теории российских субъективистов состоит в том, что помимо всех вышеприведенных аргументов – «социология ни в каком случае не может признавать то, что мы называем индивидуальностью, за первичный факт, так как самое понятие индивидуальности (не подлежащей дальнейшему объяснению) и соответствующий ему факт есть результат долгого социального процесса» (36). Это – очень верная мысль, на которой следует остановиться тем более, что аргументация автора представляет некоторые неправильности. Он приводит взгляды Зиммеля, который-де в сочинении своем: «О социальной дифференциации» доказал прямую зависимость между развитием индивидуальности и дифференциацией той группы, в которую входит эта личность. Г. Струве противополагает это положение теории г. Михайловского об обратной зависимости между развитием индивидуальности и дифференциацией («разнородностью») общества. «В недифференцированной среде, – возражает ему г. Струве, – индивидуум будет «гармонически целостен»… в своем однообразии и безличности». «Реальная личность не может быть «совокупностью всех черт, свойственных человеческому организму вообще», просто потому, что такая полнота содержания превышает силы реальной личности» (38–39). «Для того, чтобы личность могла быть дифференцированной, она должна находиться в дифференцированной среде» (39).
Не ясно из этого изложения, каким именно образом ставит вопрос Зиммель и как он аргументирует. Но в передаче г. Струве постановка вопроса грешит тем же недостатком, что и у г. Михайловского. Абстрактное рассуждение о том, в какой зависимости стоит развитие (и благосостояние) индивидуальности от дифференциации общества, – совершенно ненаучно, потому что нельзя установить никакого соотношения, годного для всякой формы устройства общества. Самое понятие «дифференциации», «разнородности» и т. п. получает совершенно различное значение, смотря по тому, к какой именно социальной обстановке применить его. Основная ошибка г. Михайловского именно и состоит в абстрактном догматизме его рассуждений, пытающихся обнять «прогресс» вообще вместо изучения конкретного «прогресса» какой-нибудь конкретной общественной формации. Когда г. Струве выставляет против г. Михайловского свои общие положения (вышевыписанные), он повторяет его ошибку, уходя от изображения и выяснения конкретного прогресса в область туманных и голословных догм. Возьмем пример: «Гармоническая целостность индивидуума в своем содержании определяется степенью развития, т. е. дифференциации группы», – говорит г. Струве и пишет эту фразу курсивом. Однако, что следует понимать тут под «дифференциацией» группы? Уничтожение крепостного права усилило эту «дифференциацию» или ослабило ее? Г. Михайловский решает вопрос в последнем смысле («Что такое прогресс?»); г. Струве решил бы его, вероятно, в первом – ссылаясь на усиление общественного разделения труда. Один имел в виду уничтожение сословных различий; другой – создание экономических различий. Термин так неопределенен, как видите, что его можно натягивать на противоположные вещи. Еще пример. Переход от капиталистической мануфактуры к крупной машинной индустрии можно бы признать уменьшением «дифференциации», ибо детальное разделение труда между специализировавшимися рабочими прекращается. А между тем не может подлежать сомнению, что условия развития индивидуальности гораздо благоприятнее (для рабочего) именно в последнем случае. Вывод отсюда – тот, что неправильна уже самая постановка вопроса. Автор сам признает, что существует также антагонизм между личностью и группой (о чем и говорит Михайловский). «Но жизнь, – прибавляет он, – никогда не слагается из абсолютных противоречий: в ней все текуче и относительно, и в то же время все отдельные стороны находятся в постоянном взаимодействии» (39). Если так, – то к чему же было и выставлять абсолютные соотношения между группой и личностью? – соотношения, не относящиеся к строго определенному моменту развития определенной общественной формации? почему было и не отнести всю аргументацию к вопросу о конкретном процессе эволюции России? У автора есть попытка поставить вопрос таким образом, и если бы он выдержал ее последовательно, его аргументация много выиграла бы. «Только разделение труда, – это грехопадение человечества, по учению г. Михайловского, – создало условия для развития той «личности», во имя которой г. Михайловский справедливо протестует против современных форм разделения труда» (38). Это превосходно сказано; только бы вместо «разделения труда» следовало сказать «капитализм» и даже еще уже: русский капитализм. Прогрессивное значение капитализма состоит именно в том, что он разрушил прежние узкие условия жизни человека, порождавшие умственную тупость и не дававшие возможности производителям самим взять в руки свою судьбу. Громадное развитие торговых сношений и мирового обмена, постоянные передвижения громадных масс населения разорвали исконные узы рода, семьи, территориальной общины и создали то разнообразие развития, «разнообразие талантов, богатство общественных отношений»[192 - К. Marx. «Der achtzehnte Brumaire», S. 98 u. s. w. (К. Маркс. «Восемнадцатое брюмера», стр. 98 и сл. – Ред.)[145 - См. К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, 2 изд., т. 8, стр. 207.].], которое играет такую крупную роль в новейшей истории Запада. В России этот процесс сказался с полной силой в пореформенную эпоху, когда старинные формы труда рушились с громадной быстротой и первое место заняла купля-продажа рабочей силы, отрывавшая крестьянина от патриархальной полукрепостнической семьи, от отупляющей обстановки деревни и заменявшая полукрепостнические формы присвоения сверхстоимости – формами чисто капиталистическими. Этот экономический процесс отразился в социальной области «общим подъемом чувства личности», вытеснением из «общества» помещичьего класса разночинцами, горячей войной литературы против бессмысленных средневековых стеснений личности и т. п. Что именно пореформенная Россия принесла этот подъем чувства личности, чувства собственного достоинства, – этого народники не станут, вероятно, оспаривать. Но они не задаются вопросом, какие материальные условия повели к этому. При крепостном праве, разумеется, ничего подобного быть не могло, – и вот народник приветствует «освободительную» реформу, не замечая, что он впадает в такой же близорукий оптимизм, как буржуазные историки, про которых Маркс сказал, что они смотрят на крестьянскую реформу сквозь clair obscur[193 - Завуалированность. – Ред.] «эмансипации», не замечая, что эта «эмансипация» состояла только в замене одной формы другою, в замене феодального прибавочного продукта буржуазною прибавочного стоимостью. Совершенно то же самое было и у нас. Именно система «стародворянского» хозяйства, привязывавшая население к месту, раздроблявшая его на кучки подданных отдельных вотчинников, и создавала придавленность личности. И далее, – именно капитализм, оторвавший личность от всех крепостных уз, поставил ее в самостоятельные отношения к рынку, сделав ее товаровладельцем (и в качестве такового – равной всякому другому товаровладельцу), и создал подъем чувства личности. Если гг. народники фарисейски ужасаются, когда им говорят о прогрессивности русского капитализма, то это только потому, что они не задумываются над вопросом о материальных условиях тех «благ прогресса», которые знаменуют пореформенную Россию. Если г. Михайловский начинает свою «социологию» с «личности», протестующей против русского капитализма, как случайного и временного уклонения России с правильного пути, то он уже тут побивает сам себя, не понимая, что только капитализм и создал условия, сделавшие возможным этот протест личности. – На этом примере мы видим еще раз, в каком изменении нуждается аргументация г. Струве. Вопрос следовало свести целиком на почву русской действительности, на почву выяснения того, что есть, и почему есть именно так, а не иначе: народники недаром всю свою социологию строили на том, что вместо анализа действительности рассуждали о том, что «может быть»; они не могли не видеть, что действительность беспощадно разбивает их иллюзии.
Свой разбор теории «личностей» автор заключает такой формулировкой: «личность для социологии есть функция среды», «личность является тут формальным понятием, содержание которого дается исследованием социальной группы» (40). Последнее противоположение особенно хорошо подчеркивает противоположность субъективизма и материализма: рассуждая о «личности», субъективисты определяли содержание этого понятия (т. е. «помыслы и чувства» этой личности, ее социальные действия) a priori, т. е. подсовывали свои утопии вместо «исследования социальной группы».
Другая «важная сторона» материализма, – продолжает г. Струве, – «заключается в том, что экономический материализм подчиняет идею факту, сознание и долженствование – бытию» (40). «Подчиняет» – это значит, конечно, в данном случае: отводит подчиненное место в объяснении общественных явлений. Субъективисты-народники поступают как раз наоборот: они исходят в своих рассуждениях из «идеалов», нисколько не задумываясь о том, что эти идеалы могли явиться только известным отражением действительности, что их, следовательно, необходимо проверить фактами, свести к фактам. – Народнику, впрочем, без пояснений будет непонятно это последнее положение. Как это так? – думает он, – идеалы должны осуждать факты, указывать, как изменить их, проверять факты, а не проверяться фактами. Это последнее кажется народнику, привыкшему витать в заоблачных сферах, примирением с фактом. Объяснимся.
Наличность «хозяйничанья за чужой счет», наличность эксплуатации всегда будет порождать как в самих эксплуатируемых, так и в отдельных представителях «интеллигенции» идеалы, противоположные этой системе.
Эти идеалы чрезвычайно ценны для марксиста; он только на их почве и полемизирует с народничеством, он полемизирует исключительно по вопросу о построении этих идеалов и осуществлении их.
Для народника достаточно констатировать факт, порождающий такие идеалы, затем привести указания на законность идеала с точки зрения «современной науки и современных нравственных идей» [причем он не понимает, что эти «современные идеи» означают только уступки западноевропейского «общественного мнения» новой нарождающейся силе] и взывать далее к «обществу» и «государству»: обеспечьте, оградите, организуйте!
Марксист исходит из того же идеала, но сличает его не с «современной наукой и современными нравственными идеями»[194 - Энгельс в своей книге «Herrn ?. D?hrings Umw?lzung der Wissenschaft» («Переворот в науке, произведенный г-ном ?. Дюрингом». – Ред.) превосходно заметил, что это – старый психологический метод: сличать свое понятие не с фактом, который оно отражает, а с другим понятием, с слепком с другого факта[146 - См. Ф. Энгельс. «Анти-Дюринг. Переворот в науке, произведенный господином Евгением Дюрингом», 1957, стр. 90.].], а с существующими классовыми противоречиями, и формулирует его поэтому не как требование «науки», а как требование такого-то класса, порождаемое такими-то общественными отношениями (которые подлежат объективному исследованию) и достижимое лишь так-то вследствие таких-то свойств этих отношений. Если не свести таким образом идеалы к фактам, то эти идеалы останутся невинными пожеланиями, без всяких шансов на принятие их массой и, следовательно, на их осуществление.
Указав, таким образом, общие теоретические положения, заставляющие признать материализм единственно правильным методом общественной науки, г. Струве переходит к изложению взглядов Маркса и Энгельса, цитируя преимущественно сочинения последнего. Это – чрезвычайно интересная и поучительная часть книги.
Чрезвычайно справедливо указание автора, что «нигде не приходится натыкаться на такое непонимание Маркса, как у русских публицистов» (44). В пример приводится прежде всего г. Михайловский, усматривающий в «историко-философской теории» Маркса только выяснение «генезиса капиталистического строя». Г. Струве с полным правом протестует против этого. Действительно, это в высшей степени характерный факт. Г-н Михайловский писал о Марксе много раз, но никогда и не заикался о том отношении, в котором находится метод Маркса к «субъективному методу в социологии». Г. Михайловский писал о «Капитале», заявлял свою «солидарность» (?) с экономической доктриной Маркса, но обходил строгим молчанием вопрос – к примеру скажем – о том, не подходят ли российские субъективисты под метод Прудона, желающего переделать товарное хозяйство по своему идеалу справедливости?[195 - «Das Kapital», I. В., 2-te Aufl., S. 62, Anm. 38 («Капитал», т. I, 2-е изд., стр. 62, прим. 38. – Ред.)[147 - См. К. Маркс. «Капитал», т. I, 1955, стр. 91–92 (примечание 38).].] Чем отличается этот критерий (справедливости – justice еternelle) от критерия г-на Михайловского: «современная наука и современные нравственные идеи»? И почему г. Михайловский, так энергично протестовавший всегда против отождествления метода общественных наук с методом наук естественных, не спорил против заявления Маркса, что подобный метод Прудона совершенно так же нелеп, как если бы химик пожелал вместо «изучения действительных законов обмена веществ» преобразовать этот обмен по законам «сродства»? не спорил против того взгляда Маркса, что социальный процесс есть «естественно-исторический процесс»? Незнакомством с литературой этого не объяснишь: дело, очевидно, в полнейшем непонимании или нежелании понять. Г-н Струве первый, кажется, в нашей литературе заявил это, – ив этом его большая заслуга.
Перейдем теперь к тем заявлениям автора по поводу марксизма, которые вызывают критику. «Мы не можем не признать, – говорит г. Струве, – что чисто философское обоснование этого учения еще не дано, и что оно еще не справилось с тем огромным конкретным материалом, который представляет всемирная история. Нужен, очевидно, пересмотр фактов с точки зрения новой теории; нужна критика теории на фактах. Быть может, многие односторонности и слишком поспешные обобщения будут оставлены» (46). Не совсем ясно, что разумеет автор под «чисто философским обоснованием»? С точки зрения Маркса и Энгельса, философия не имеет никакого права на отдельное самостоятельное существование, и ее материал распадается между разными отраслями положительной науки. Таким образом, под философским обоснованием можно разуметь или сопоставление посылок ее с твердо установленными законами других наук [и г. Струве сам признал, что уже психология дает положения, заставляющие отказаться от субъективизма и принять материализм], или опыт применения этой теории. А в этом отношении мы имеем заявление самого г. Струве, что «за материализмом всегда останется та заслуга, что он дал глубоко научное, поистине философское (курсив автора) истолкование целому ряду (это NB) исторических фактов огромной важности» (50). Последнее заявление автора содержит признание, что материализм – единственно научный метод социологии, и поэтому, конечно, нужен «пересмотр фактов» с этой точки зрения, особенно пересмотр фактов русской истории и действительности, так усердно искажавшихся российскими субъективистами. Что касается последнего замечания насчет возможных «односторонностей» и «слишком поспешных обобщений», то мы, не останавливаясь на этом общем и потому неясном замечании, обратимся прямо к одной из тех поправок, которую вносит «не зараженный ортодоксией» автор в «слишком поспешные обобщения» Маркса.
Дело идет о государстве. Отрицая государство, «Маркс и его последователи» «увлеклись» «слишком далеко в критике современного государства» и впали в «односторонность». «Государство, – исправляет это увлечение г. Струве, – есть прежде всего организация порядка; организацией же господства (классового) оно является в обществе, в котором подчинение одних групп другим обусловливается его экономической структурой» (53). Родовой быт, по мнению автора, знал государство, которое останется и при уничтожении классов, ибо признак государства – принудительная власть.
Можно только подивиться тому, что автор с таким поразительным отсутствием аргументов критикует Маркса с своей профессорской точки зрения. Прежде всего, он совершенно неправильно видит отличительный признак государства в принудительной власти: принудительная власть есть во всяком человеческом общежитии, и в родовом устройстве, и в семье, но государства тут не было. «Существенный признак государства, – говорит Энгельс в том самом сочинении, из которого г. Струве взял цитату о государстве, – состоит в публичной власти, отдельной от массы народа» [«Ursprung der Familie u. s. w.», 2-te Aufl., S. 84[196 - «Происхождение семьи и т. д.», 2-е изд., стр. 84. – Ред.]; русск. пер., с. 109[97 - См. К. Маркс и Ф. Энгельс. Избранные произведения в двух томах, т. II, 1955, стр. 257.]], и несколько выше он говорит об учреждении навкрарии[98 - Навкрарии – небольшие территориальные округа в древней Афинской республике. Навкрарии объединялись в филы. Коллегия навкраров (начальников навкрарии) ведала финансами афинского государства. Каждая навкрария обязана была соорудить, вооружить и снабдить экипажем одно военное судно и выставить двух всадников для военных нужд государства.], что оно «подрывало двояким образом родовое устройство: во-первых, оно создавало публичную власть (?ffentliche Gewalt – в русск. пер. неверно передано: общественная сила), которая уже не совпадала просто-напросто с совокупностью вооруженного народа» (ib.[197 - ibidem – там же. – Ред.], S. 79; русск. пер., с. 105[99 - См. К. Маркс и Ф. Энгельс. Избранные произведения в двух томах, т. II, 1955, стр. 254.]). Итак, признак государства – наличность особого класса лиц, в руках которого сосредоточивается власть. Общину, в которой «организацией порядка» заведовали бы поочередно все члены ее, никто, разумеется, не мог бы назвать государством. Далее, по отношению к современному государству рассуждение г-на Струве еще более несостоятельно. Говорить о нем, что оно «прежде всего (sic!?!) организация порядка» – значит не понимать одного из очень важных пунктов теории Маркса. Тот особый слой, в руках которого находится власть в современном обществе, это – бюрократия. Непосредственная и теснейшая связь этого органа с господствующим в современном обществе классом буржуазии явствует и из истории (бюрократия была первым политическим орудием буржуазии против феодалов, вообще против представителей «стародворянского» уклада, первым выступлением на арену политического господства не породистых землевладельцев, а разночинцев, «мещанства») и из самых условий образования и комплектования этого класса, в который доступ открыт только буржуазным «выходцам из народа» и который связан с этой буржуазией тысячами крепчайших нитей[198 - Ср. К. Marx. «B?rgerkrieg in Frankreich», S. 23 (Lpz. 1876) (К. Маркс. «Гражданская война во Франции», стр. 23, Лейпциг, 1876. – Ред.) и «Der achtzehnte Brumaire», S. 45–46 (Hmb. 1885) («Восемнадцатое брюмера», стр. 45–46, Гамбург, 1885. – Ред.)[148 - См. К. Маркс и Ф. Энгельс. Избранные произведения в двух томах, т. I, 1955, стр. 474–475, 247, а также Сочинения, 2 изд., т. 8, стр. 157–158.]: «Материальный интерес французской буржуазии теснейшим образом сплетается с сохранением этого широкого и широко разветвляющегося механизма [речь идет о бюрократии]. Сюда сбывает она свое излишнее население и пополняет в форме казенного жалованья то, чего она не смогла заполучить в форме прибыли, процентов, ренты и гонораров».]. Ошибка автора тем более досадна, что именно российские народники, против которых он возымел такую хорошую мысль ополчиться, понятия не имеют о том, что всякая бюрократия и по своему историческому происхождению, и по своему современному источнику, и по своему назначению представляет из себя чисто и исключительно буржуазное учреждение, обращаться к которому с точки зрения интересов производителя только и в состоянии идеологи мелкой буржуазии.
Стоит остановиться еще несколько на отношении марксизма к этике. Автор приводит на с. 64–65 прекрасное разъяснение Энгельсом отношения свободы к необходимости: «Свобода есть понимание необходимости»[100 - См. Ф. Энгельс. «Анти-Дюринг», 1957, стр. 107.]. Детерминизм не только не предполагает фатализма, а, напротив, именно и дает почву для разумного действования. Нельзя не добавить к этому, что российские субъективисты не сумели разобраться даже в столь элементарном вопросе, как вопрос о свободе воли. Г-н Михайловский беспомощно путался в смешении детерминизма с фатализмом и находил выход… усаживаясь между двумя стульями: не желая отрицать законосообразности, он утверждал, что свобода воли – факт нашего сознания (собственно, идея Миртова, перенятая г. Михайловским) и потому может служить основой этики. Понятно, что в применении к социологии эти идеи не могли дать ничего, кроме утопии или пустой морали, игнорирующей борьбу классов, происходящую в обществе. Нельзя не признать поэтому справедливости утверждения Зомбарта, что «в самом марксизме от начала до конца нет ни грана этики»: в отношении теоретическом – «этическую точку зрения» он подчиняет «принципу причинности»; в отношении практическом – он сводит ее к классовой борьбе. Изложение материализма г. Струве дополняет оценкой с материалистической точки зрения «двух факторов, играющих весьма важную роль во всех народнических построениях» – «интеллигенции» и «государства» (70). На этой оценке опять-таки отразилась та же «неортодоксальность» автора, которая была отмечена выше по поводу его объективизма. «Если… все вообще общественные группы представляют из себя реальную силу только поскольку… они совпадают с общественными классами или к ним примыкают, то очевидно, что «бессословная интеллигенция» не есть реальная общественная сила» (70). В абстрактном теоретическом смысле автор, конечно, прав. Он ловит, так сказать, народников на слове. Вы говорите, что на «иные пути» должна направить Россию интеллигенция – вы не понимаете, что, не примыкая к классу, она есть нуль. Вы хвастаетесь, что русская бессословная интеллигенция отличалась всегда «чистотой» идей – поэтому-то и была она всегда бессильна. Критика автора ограничивается сопоставлением нелепой народнической идеи о всемогуществе интеллигенции с своей совершенно справедливой идеей о «бессилии интеллигенции в экономическом процессе» (71). Но такого сопоставления мало. Чтобы судить о русской «бессословной интеллигенции», как об особой группе русского общества, которая так характеризует всю пореформенную эпоху – эпоху окончательного вытеснения дворянина разночинцем, – которая, несомненно, играла и продолжает играть известную историческую роль, для этого нужно сопоставить идеи и еще более программы нашей «бессословной интеллигенции» с положением и интересами данных классов русского общества. Чтобы устранить возможность заподозрить нас в пристрастности, мы не будем делать этого сопоставления сами, а ограничимся ссылкой на того народника, статья которого была комментирована в I главе. Вывод из всех его отзывов вытекает совершенно определенный: русская передовая, либеральная, «демократическая» интеллигенция была интеллигенцией буржуазной. «Бессословность» нимало не исключает классового происхождения идей интеллигенции. Всегда и везде буржуазия восставала против феодализма во имя бессословности – и у нас против стародворянского, сословного строя выступила бессословная интеллигенция. Всегда и везде буржуазия выступала против отживших сословных рамок и других средневековых учреждений во имя всего «народа», классовые противоречия внутри которого были еще не развиты, и она была, как на Западе, так и в России, права, так как критикуемые учреждения стесняли действительно всех. Как только сословности в России нанесен был решительный удар (1861), – тотчас же стал обнаруживаться антагонизм внутри «народа», а наряду с этим и в силу этого антагонизм внутри бессословной интеллигенции между либералами и народниками, идеологам!! крестьянства (внутри которого первые русские идеологи непосредственных производителей не видели, да и не могли еще видеть, образования противоположных классов). Дальнейшее экономическое развитие повело к более полному обнаружению социальных противоположностей в русском обществе, заставило признать факт разложения крестьянства на деревенскую буржуазию и пролетариат. Народничество совсем уже почти превратилось в идеологию мелкой буржуазии, отделив от себя марксизм. Поэтому русская «бессословная интеллигенция» представляет из себя «реальную общественную силу», поскольку она заступает общебуржуазные интересы[199 - Мелкобуржуазный характер громадной массы народнических пожеланий отмечен был в I главе. Пожелания, не подходящие под эту характеристику (вроде «обобществления труда»), занимают в современном народничестве совсем уже миниатюрное место. И «Русское Богатство» (1893, № 11–12, ст. Южакоеа «Вопросы экономического развития России») и г. В. В. («Очерки теоретической экономии». СПБ. 1895) протестуют против г. Н.—она, отзывающегося «сурово» (выражение г. Южакова) об истасканной панацее кредитов, расширения землевладения, переселений и т. д.]. Если тем не менее эта сила не смогла создать подходящих для защищаемых ею интересов учреждений, не сумела переделать «атмосферы современной российской культуры» (г. В. В.), если «активный демократизм в эпоху политической борьбы» сменился «общественным индифферентизмом» (г. В. В. в «Неделе» 1894 г., № 47), – то причина этого лежит не только в мечтательном характере отечественной «бессословной интеллигенции», но и главным образом в положении тех классов, из которых она выходила, и от которых черпала силу, в их двуличности. Неоспоримо, что российская «атмосфера» представляла для них много минусов, но она давала им и некоторые плюсы.