Оценить:
 Рейтинг: 0

Бессарабский роман

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Тчк

6

Те, кто говорят о Грише, говорят о нем по-разному, но говорят о Грише все, и если бы в Бессарабии знали о понятии «звезда», Гриша считался бы самой яркой. Но Голливуд сюда еще не пришел, – он никуда еще не пришел, лежит себе на холмах в безызвестности – так что Гриша довольствуется малым. Всенародная слава. Гриша – легенда Бессарабии, и о нем сложены легенды и мифы. Наверное, не меньше, чем их рассказывали о Зевсе и прочих небожителях Олимпа. Гриша местный. Сам из Бессарабии, сын своей земли, он, как и многие здесь, сын нескольких народов, и порой это взрывает его сознание. Проклятая мультикультурность. Гриша – бессарабский русский. Удалой, как новгородский укушуйник, упрямый, словно рязанец, откровенный по-казачьи – пусть и смуглый, как молдаванин, – в четырнадцать лет уходит из дома, и слава фамилии Котовский летит по холмистому краю тополиным пухом. Метафора. Тополей-то ведь в Бессарабии тогда не было. Да и парков многих, край был безводный, угрюмый и постылый. Гриша знал. Уж кто, как не он, чует, как здесь уныло, плохо и скучно, и Котовский частенько вспоминал строки Пушкина о Кишиневе. Ха-ха. Проклятый город Кишинев, тебя, постылый, ненавижу, и как там дальше, читал на память Гриша под хохот приятелей по разбою, сплевывавших в костер слюну напополам с вином. Ай да Пушкин. Ай да сукин сын, добавляет четырнадцатилетний Котовский, после чего в глазах темнеет и искры костра вспыхивают в глазах, – это кто-то из собутыльников врезал чересчур резвому парнишке за то, что обозвал поэта, это же Бессарабия. Пушкина уважают. Как блатные будут – Есенина. Даже любят. Несмотря на то что Кишинев не понравился, невзирая на ссылку, все равно, даже вот памятник в центре города поставили, говорят. Гриша встает. Пошатываясь, садится к костру в лесу, куда прибился с час назад, когда шел из поместья родителей, – ведь Гриша, вопреки легендам, вовсе не из бедняцкой семьи, – и терпеливо объясняет. Это сам Пушкин. Сам себя назвал так, в шутку, а еще восторженно, потому что написал чудесные стихи, и, стало быть… Бродяги слушают его с раскрытыми ртами, им приятно, что человек большой учености прибился к ним, а Григорий звереет, поглядывая на того, кто его ударил. Ночью зарезал. Тихонько, чтобы не разбудить остальных, – уж тогда бы в лесу закопали и его, – а когда все кончено, уходит и бродит по дорогам Бессарабии, чтобы стать суперзвездой. Спустя каких-то два-три года после побега из дома он известен. Григорий в зените. Провинциальная скучающая Бессарабия лишь рада его появлению. Есть о чем посплетничать.

Слыхали ли вы, мадемуазель, как Григорий Котовский, переодевшись полицейским чином, побывал в гостях у одного помещика, отужинал там, прекрасно провел время, – говорят даже, шельма, танцевал, пока дочь на рояле играла, – а под утро усадьбу ограбил. Украл и дочку. Та, говорят, позже уплыла пароходом в Америку и выступает сейчас на сцене, а перед тем два месяца жила в лесу, – в хижине в лагере разбойников, – и никто до нее даже пальцем не притронулся. Благородный разбойник! Уверяю вас… Продлится это недолго, потому что власти Москвы, раздраженные неуемной энергией этого нашего Робин Гуда, ха-ха, уже озаботились и выслали в Бессарабию лучшего следователя Департамента внутренних дел господина Н-ского… Фамилия изменена. А имя-то у вас, господин следователь, настоящее, и как долго вы пробудете в нашем унылом краю, о котором еще Пушкин писал… Проклятый город Кишинев. Ах, вы уже разузнали кое-что о нашем провинциальном городишке, и кстати, если позволите, в воскресенье в Благородном собрании состоится торжественный ужин, а перед тем скромный бал. Непременно приду.

И Гриша Котовский, пристреливший на тракте Одесса – Кишинев следователя Н-ского, и втеревшийся в высший свет Кишинева под его именем, – приходит на бал в Благородном собрании, и пока он пьет шампань и шепчет дамам комплименты, его молодцы выносят из фойе шубы, выпрягают из экипажей коней, отбирают у припозднившихся драгоценности. Главное впереди. Когда в зале гаснет свет – а сделано это по дьявольскому приказу неуловимого Григория, – половина собравшихся лишается часов и орденов, но не все. Некоторых щадят. Городского голову Карла Шмидта, человека большого ума, сделавшего немало для того, чтобы Кишинев из презренного еврейского местечка стал городом, жалеют, и все его вещи остаются в сохранности. Благородный разбойник…

Это не все! Гриша посылает записку в усадьбу богатого армянина – а они тут с двенадцатого века, еще когда турки выгнали армян из их страны, – в которой просит того предоставить крестьянам близлежащего села материальную помощь в размере… Помещик отказывает. Ночью на усадьбу совершено нападение, строения горят, помещик выскакивает из дома в исподнем и с вилами наперевес бросается на тени, пляшущие на горящих стенах. Сбрендил. Котовский – среди крестьян, пришедших полюбоваться, как горит мироед, – хохочет, все ему рады, хотя все знают, что Гриша на расправу скор, и это у него с молодости, когда он прирезал лихого человека, ударившего подростка в ночном лесу.

Кипящая кровь. Котовский даже видом своим этому соответствует, потому что он широк в плечах, любит спорт и даже написал письмо знаменитому русскому борцу Заикину, предлагая тому приехать в Бессарабию дать уроки французской борьбы ему, Григорию Котовскому; Григорий пишет, поручившись честным словом джентльмена, что с борца даже волос не упадет. Каков нахал. Но это время вежливых мужчин и романтичных женщин, которые фотографируются в профиль с папироской в длинном мундштуке, – время рыцарства, поэтому Заикин отвечает. Бессарабская сенсация. Сам Заикин, которому рукоплещет Париж, от которого без ума Вена, русский богатырь, две лошади на правом плече и наковальня на левом, снисходит до ответа Котовскому. И какого! Письмо, составленное в безупречно вежливых выражениях, цитируют на светских вечерах Кишинева, им зачитываются незамужние девицы, совершенно растерянные. Кого любить? Прекрасный, атлетически сложенный и добропорядочный силач Заикин или прекрасный, атлетически сложенный разбойник Котовский? Девичья дилемма. И ведь далеко не все из них, мучаясь этим вопросом, позволяли себе нечто большее, чем просто слегка картинные метания по скомканной девичьей постели. Времена суровые. О вреде онанизма издаются книги, и одну из них пропагандирует сам борец Заикин, снимается на карточку, которую вставляют в издание, и это редкий по тем временам случай – фотоиллюстрация в книге. Каков силач! Таким ты никогда не станешь, малыш, если предашься блуду, о вредных последствиях которого более подробно сможешь узнать, прочитав под руководством родителей эту замечательный книгу, получить же ее ты сможешь, переведя почтовым платежом… Вернемся к письму.

Многоуважаемый Григорий Котовский, пишет борец Заикин, признаюсь честно, мне было невероятно лестно получить письмо из столь далекого уголка нашей прекрасной Империи, тем более письмо, из коего я с волнением узнал о распространении популярности французской борьбы даже там. Каков шельма! Многоуважаемый, прекрасной, уголка, невероятно лестно, – и ведь все это пишет сын бурлака и сам бурлак, ведь всему Петербургу известно низкое происхождение силача. И как поднялся! Публике невдомек, что Заикин – выходец из вполне состоятельной семьи мещанки и служащего, и, кажется, это всеобщее проклятие Российской империи, здесь люди из приличной семьи со способностями воспринимаются как нечто обыденное и должное; чтобы прославиться, нужна легенда бедного человека. Что поделать. Соответствовать.

Сын купцов Есенин рассказывает в салонах о том, что приехал в Петербург всего на месячишко, подождать, пока лед с реки сойдет и можно будет бочки по воде к морю гнать. На дворе май. Публика в восторге, а Есенин довольно хохочет, и петля с батареи отопления «Англетера» еще не маячит у него перед глазами, как вечное напоминание о том, что, может, стоило бы пойти тогда по реке.

Так и Заикин. Чтобы создалось нужное, как говорит его агент-еврей, «паблисити», борец рассказывает, что родился в семье бурлака. Так и пишет. Я родился в семье бурлака, уважаемый поклонник моего таланта Григорий Котовский, – это он лихо ввернул, получается, не только Гриша использовал его имя, но и он Гришу, это все уроки импресарио, – и потому мне хорошо известно, сколько суровы могут быть условия жизни людей… Выражает сочувствие.

Ах, если бы он только знал, думает Григорий Котовский, сын обедневшего русского помещика и молдаванки из дворянской семьи, если бы ты, бурлак, знал, к кому обращаешься, как к босяку… Переписка лжецов. Заикин, выражая благодарность и радость, тем не менее не удерживается от того, чтобы прочитать Григорию целую лекцию на тему морали, призывает бросить разбой и грабеж. Напоминает о вечном. Рано или поздно вы попадетесь, благородный разбойник, пишет борец Заикин последнему разбойнику Котовскому, и тогда вспомните мои предостережения, но не будет ли поздно? Вы умны, благородны, воспитанны и все сии благостные свойства своего характера могли бы направить на благо общества края вашего, Бессарабии, а не во вред и вящий позор его. Так одумайтесь. Я предлагаю вам – к вашему спасению и моему вящему удовольствию, – бросить разбой, покаяться и сдаться властям, сам же буду порукою в том, что суд над вами будет честным и непредвзятым, обязуюсь также собрать по подписке средства на защитника для вас. Лучшего защитника Империи. Понесите наказание. А после того, будучи претерпевшим за свои грехи, приезжайте ко мне в Санкт-Петербург, и я выкрою из своего плотного гастрольного графика год, с тем чтобы посвятить его обучению вас секретным приемам французской борьбы и прививке вам настоящего спортивного характера.

Подача принята. Котовский читает письмо Заикина, переданное ему своим человеком из города, а мог бы просто купить газету, которая продублировала это письмо целиком и без купюр. Бессарабская сенсация. Котовский не может сдержать улыбки, читая письмо, и чувствует расположенность к этому усатому русскому великану, чей портрет газета поместила в верхнем левом углу. Статный парень. Широкоплечий Григорий складывает письмо, сует его себе в карман и смотрит вдаль, на усадьбу очередного помещика. Строения горят. Гриша объявил бессарабским поместьям настоящую войну, потому что бессарабские поместья отказались платить ему дань. Рубикон перейден. Газетное дело в начале двадцатого века в Бессарабии не столь развито, поэтому слава доброго разбойника будет преследовать Котовского еще год-два, но потом она иссякнет. Репутация погибнет. Постепенно, как и всякий Робин Гуд, заигравшийся в Робин Гуда, Григорий станет пугалом для детей, и общепринятым душегубом. Ему все равно. Но случится это чуть позже, а пока он – благородный разбойник Котовский, которому пишет сам борец Заикин, и переписка между ними продолжится несколько лет, и все это время Заикин будет увещевать бандита прекратить похождения и сдаться властям. Может, и стоило. Знал бы прикуп.

Григорий садится в повозку, поправляет на голове кушму – молдавскую шапку из овечьей шерсти – и трогает, направляясь в Кишинев. Там его ждет сама Ника Анестиди, дочь богатейшего греческого купца Анестиди, чьи богатства превосходят запасы самого Креза. Так говорят. Сам Анестиди оценивает свое состояние гораздо скромнее, уверяя с хитрой усмешкой, что до сокровищ Креза ему не хватает каких-то ста – ста двадцати рублей. Шутник. Но не из-за денег жадного старого грека въезжает в Кишинев в 1910 году на подводе Григорий Котовский – угрюмый и туповатый, словно молдавский крестьянин, привезший в город брынзу на продажу. Прекрасная дочка. Ника Анестиди, скучающая богатая девушка, сама нашла Григория, передала письмо с посыльным и предложила встретиться, наверняка чтобы пощекотать свои нервы, утомленные горячим бессарабским ветром. Он здесь сводит с ума. Сводил он с ума и сто лет назад и будет сводить и пятьдесят лет спустя, ровно до тех пор, пока советская власть не засадит Молдавию лесами и парками и деревья не поймают сводящий с ума ветер в пожухшие листья, и времена те не так далеко, как может казаться отсюда, из начала двадцатого века. Уж Григорий застанет.

Котовский картинно чмокает, понукает, проезжает заставу и часа полтора трясется по боковой – центральную улицу для гужевого транспорта перекрыл мэр Шмидт – улочке, подъезжая к дому Анестиди. Ждет красавица. Оставившись напротив дома, как и договорились, Котовский дожидается вечера, лежа под повозкой, будто переночевать примостился, а потом лихо перепрыгивает через забор. Лезет наверх. Окно, как и договаривались, открыто, и Котовский в нелепом – как он теперь понимает – наряде вваливается прямо в девичью спальню. Григорий Котовский. Он произносит это, сняв шапку и слегка поклонившись, иронично улыбаясь, он так здороваться придумал еще за много лет до Бонда. Джеймса Бонда. Девица трепещет. Но не от страха и не от возбуждения в том смысле, в каком возбуждение было бы приятно для него, ее просто трясет от избытка эмоций, понимает Григорий. Итак, говорит он, милая Анестиди, о чем хотели вы поговорить со мной в эту прекрасную ночь, когда ласковые бессарабские звезды, крупные и теплые, словно капли молока, разбрызганного… Вот фраер. Звезд ведь никаких не видно, набежали тучи, – да и далеки звезды тут, в Бессарабии, от земли, – но Григорий, который, если честно, больше хулиган, чем джентльмен, хочет выглядеть красиво. Как в книжке. Ну той, про Пинкертона и благородных разбойников, которых толкнуло на эту стезю… а дальше можете прочитать письмо борца Заикина.

Милое дитя. Не дрожите, не бойтесь, просит он, я не причиню вам никакого вреда, я вижу, вы хотели встретиться со мною, движимая лишь… Григорий забалтывает. Анестиди дрожит. Обычная полоумная девчонка, помешавшаяся на социальной справедливости, как ее себе представляют полоумные девчонки из богатых еврейских семей Бессарабии, – а греки ведь почти то же самое, что и евреи, думает Григорий. Папенькина дочка. Думает, что достаточно лишь отменить царя и разрешить крестьянам обращаться друг к другу «товарищ», – а еще отменить черту оседлости, – чтобы в мире воцарились равенство, братство и все такое. А миллионы папаши? Григорий, продолжая болтать всякую чепуху в стиле бандитских романов конца девятнадцатого века, садится на краешек постели и оглядывается в поисках графина с водой, потому что у него пересохло в горле. Оборачивается и замирает. В руках девицы пистолет, и она яростно моргает, глядя на него, и говорит, что сейчас убьет его, Григория Котовского, за то, что он постоянно пишет ее отцу письма с требованием денег и довел старика почти до паранойи. Вы подонок!

Сочная девушка, думает Котовский с неожиданно вдруг напавшим на него оцепенением глядя на грудь Анестиди, прекрасно видную под ночной рубахой. Девушка краснеет.

Да вы крайняя реакционерка и махровая монархистка, с осуждением, готовясь к долгой теоретической дискуссии, говорит Григорий фразу, после которой 99 из 100 девиц из богатых бессарабских семей в 1910 году утопились бы от позора. Ну ушли бы с ним в лес. Я просто любящая дочь своего отца, отвечает стерва, и Григорий ждет, что она разразится длинным монологом, в ходе которого ее оружие можно будет вырвать. Но нет. Девица Анестиди просто стреляет и Григорий, – не долетев до нее в прыжке, – падает, а на грохот прибегают слуги, и опозоренного Котовского обвиняют не только в попытке грабежа, что было бы еще полбеды, но еще и изнасилования, что губит его репутацию. Напрочь губит.

7

Судебный процесс над Григорием Котовским становится развлечением всей губернии зимой 1911–1912 годов, билеты на заседания раскупаются у спекулянтов по двадцать-тридцать рублей за места на галерке и по сто-двести за право быть в передних рядах. Суммы огромные! Григорий в кишиневской тюрьме не без гордости вспоминает представления итальянского цирка, состоявшиеся в Бессарабии в 1907 году, – циркачи собирали неполные залы при цене билетов от пяти до двадцати рублей, – и, стало быть, он куда популярнее марширующих слонов, дрессированных мартышек, удава-шпагоглотателя и бородатой женщины. Немалая слава. Молва о Котовском, как мы уже говорили, исходит от людей двух сортов. Первые уверены, что Григорий это святой – социалист в лучшем смысле этого слова, человек, который отбирал у богатых, чтобы дать бедным. Отец бедняков. Вторые указывают на то, что редко когда десятая часть отобранного у помещиков шла крестьянам и нуждающимся, остальное же Григорий тратил в увеселительных заведениях Одессы и Кишинева, где проводил время под чужими именем и фамилией. Сын зла! Никому и в голову не приходит, что Григорий – просто святой и социалист в лучшем смысле этого слова, который тратит одну десятую отобранного на бедных, а остальное на свое времяпрепровождение. Сын зла и добра. Все смешалось во мне, думает Григорий, забавляясь гимнастическими упражнениями на решетках камеры под внимательным взглядом конвоира при оружии с боевыми патронами. Убьют без предупреждения. Персоналу тюрьмы даны строгие инструкции насчет легендарного разбойника, они контролируют каждую минуту, каждый вдох его и выдох, они даже в задницу ему – о чем он с возмущением поведал адвокату – заглядывают. Ничего святого! Адвокат краснеет и с возмущением позже требует от администрации тюрьмы прекратить издевательства над Котовским, что администрация со стыдом и выполняет. 1911 год. Конвой на суд еще считается в Бессарабии признаком особой, утонченной жестокости. Наивный век.

Здравствуйте, несчастный разбойник Котовский, здравствуйте, – с грустью, что явно видно по стилю корреспонденции, пишет Григорию сам легендарный борец Заикин. – Как радостно мне приветствовать вас в очередном своем послании и как горько. В неволе! Насколько знаю я, наказание, грозящее вам, будет весьма суровым, ведь вы взяли на свою душу грех погибели людей, и среди них – мой давний знакомый следователь Н-ский, при чутком и дружественном сопровождении которого не раз мы с известным московским журналистом Гиляровским знакомились с жизнью городского дна. Смертная казнь. Могу лишь сожалеть, что не вняли вы моему страстному призыву оставить разбойничьи занятия и посвятить свою жизнь спорту и раскаянию, понеся заслуженное наказание, которое было бы не столь суровым при вашей добровольной явке в полицию. Покайся, скидка будет.

Как бы не так, думает Котовский, вышагивая в камере взад и вперед – три вдоха, пять выдохов, – как бы не так, думает он, ведь после убийства полицейского чиновника для полиции он стал человеком вне закона. Полиция такова. Везде они одинаковы, будь то стражник в древнегреческом полисе, вспомнил уроки греческого Котовский, или туповатый городовой, что торчит посреди главной улицы Кишинева, Александровского проспекта. Кстати, о греках. Что там поделывает наша девица Анестиди, думает Котовский, потирая плечо, рана в котором еще побаливает, потому что выписали из больницы Григория совсем недавно; впрочем, и в больнице на окнах были решетки, а у двери часовой, но сил сбежать Григорию не хватило. Рана обессилила. Но что теперь сожалеть об этом, машет рукой Григорий и, подтянувшись на решетках, глядит на монастырь аккурат напротив городской тюрьмы. Колокола звенят. Видно, какой-то праздник, думает Котовский, никогда не бывший религиозным, и спрыгивает на пол, после чего снова возобновляет свою прогулку, целью которой стоит произвести три тысячи пятьсот шагов, но, не пройдя и полутора тысяч, он слышит приказ. Ни с места.

Дела Котовского плохи, он это знает, ему светит виселица, и, похоже, никаких способов уйти от нее на сей раз у него, три раза бежавшего из-под ареста, нет, и придется-таки поболтаться в петле. Умирать страшно. Признавшись себе в этом, Котовский распрямляет плечи – это его постоянная привычка – и, отчеканив по камере последние три шага, чтоб не подумали, будто ему приказы какого-то надзирателя указ, останавливается. За спиной шорох.

Котовский оборачивается и видит, что в камеру входит дама с вуалью, и, судя по угодливому лицу надзирателя, визит этот явно неофициальный, проще говоря – за деньги. Продажная Бессарабия. Здесь всегда и все можно купить, думает Котовский и вспоминает многочисленные доказательства этого как из собственной практики, так и из истории: кажется, еще Назон за взятку избавил себя здесь от кандалов, или то был кто-то из жертв Диоклетиана?

Надзиратель, понимающе кивнув, скрывается за дверью, и Котовский, подойдя поближе, откидывает вуаль с лица, ожидая увидеть там – да-да – девицу Анестиди. Как бы не так. Это всего лишь один из его сообщников, который принес ему напильник, револьвер и папиросы, причем зачем папиросы – не очень понятно. Григорий ведь, в полном соответствии с рекомендациями своего корреспондента борца Заикина, не курит. Для форсу. Ну что же, говорит Котовский и глядит пристально в глаза сообщнику… Видит, что этот налетчик, шестерка и мужеложец Ванька Скрипка, известный всем биндюжникам Бессарабии поистине цыганской страстью к воровству лошадей и бабской – к сплетням, а еще тем, что обожает одеваться в женское платье не только по таким вот торжественным поводам, но и без особой на то надобности, – уже предал. Запах измены. Никаких доказательств этого у Григория нет, но он явно чувствует, и подозрения его становятся уверенностью, когда Ванька настойчиво, раза три, повторяет, что ему, Котовскому, необходимо бежать этой ночью, именно этой ночью. Пристрелят при бегстве. Котовский улыбается, кивает и пережимает несчастному гомосексуалисту артерии на шее и рот, чтоб не кричал. И думает, пока бьющийся в его руках фраер затихает, что потеря невелика. Мусор в печь. Придет Иисус, и вилы у него будут в руке, и веялка в другой руке, и соберет он зерно, и отделит его от плевел, и бросит мякину в пламень неугасимый, вспоминает Григорий торжественные слова Евангелия, которое вбивал в него знакомый священник родителей. Мякина и сгорела. Обмякла и даже пустила струйку – хорошо хоть, не видную под женским платьем, – так что Котовский аккуратно кладет под тело скатанное одеяло, прикрывает лицо мертвого жулика вуалью, и как раз минуту спустя стучит надзиратель. Дама прикорнула. Уславливаются с надзирателем, что тот поведет его на допрос, а дамочка останется в камере вроде как заложницей того, что все будет хорошо и он, Котовский, по дороге не сбежит. Гриша джентльмен. Может, и был бы им, будь дама дамой, да еще и живой, думает Котовский, вышедший из камеры с незажженной папироской в зубах и сложивший руки в кандалах за спиной. Двигаемся. Вышли по узкому коридору тюрьмы на лестницу, оттуда на первый этаж, оттуда во двор, где ждал экипаж, и уже в нем Котовский, сидя меж двух конвоиров, разминает затекшие руки, но кандалы все равно не сняты и не будут. Высочайший приказ.

Экипаж останавливается у городского суда, Котовскому помогают сойти, и он видит толпу зевак у суда, кивает им коротко под восхищенный шепот и идет между конвоирами. Не спешит. Сразу за порогом останавливается, чтобы вытереть лицо, взмокшее от напряжения, и под колючими взглядами конвоиров поднимается наверх. В пролете останавливаются. Этой ночью сможешь выйти из камеры с часу до двух, свяжешь надзирателя и по лестнице, которая будет у стены, спустишься вниз, а там будут ждать, – шепчет, почти не размыкая губ, полицейский. Точно ловушка. Котовский кивает слегка, конвоиры успокаиваются, и тут Григорий проделывает весьма ловкое упражнение, которому бы и сам борец Заикин позавидовал. Чудеса гимнастики! Опершись локтями на перила лестницы – весьма массивной, так как кованого чугуна, – заключенный сильным толчком ног перебрасывает себя вниз, и падает. С третьего этажа. Но умудряется упасть на ноги и перекатиться вбок, что поспособствовало промаху конвоя, немедля приступившего к выполнению инструкции, осуществляемой при бегстве заключенного из-под стражи. Стрелять начали. Но Гриша упал на ноги, сразу их подогнул, – доживи он до эпохи парашютов, такое умение приземляться непременно пригодилось бы, – перекатился вбок, тем самым счастливо миновав пулю-другую, и бросился к дверям. Возникла давка. Но Котовского там уже не было, потому что он, с размаху ударив по голове возницу кандалами, хватает в руки вожжи и дает полный ход, оставив позади себя растерянный кишиневский городской суд и следственный отдел в полном составе. Улицы мелькают. Котовский смеется от души, ловко управляя экипажем, и попадающиеся навстречу прохожие не сомневаются в том, кого они видят. Легенда творит легенду. Слухи о побеге Котовского из кишиневской тюрьмы начинают расползаться по городу с первого же момента. Люди перешептываются.

Само собой, в городе немедленно поднята тревога и заставы перекрывают, но это не имеет никакого смысла, абсолютно никакого… Причин три. Григория очень любят низы, это раз, тревога поднята позже, чем экипаж и возница могли бы покинуть пределы города, весьма небольшого по размерам, это два, Котовский никуда из города не уезжал, это три. Наглецам везет. В кузне у молчаливого еврея Григорий снял кандалы – это был их бизнес, ковать железо и расковывать его, налагать путы и снимать их, – надел на голову кушму, сменял лошадей на других и с новой повозкой отправился к дому миллионера Анестиди. Лег спать под повозку.

Ночью, едва фонари потушили, Котовский встал, перелез тихонько через забор, прилип к стене и по ней, демонстрируя низкому бессарабскому небу отличную гимнастическую выправку, полез вверх. Знает, что делает. И речь вовсе не о том, что Григорий знает, что делать, вползая на стену дома благодаря ловкости и крепости мышц. Он о девице. Григорий немногому научился за время странствий по Бессарабии, с тех пор как сбежал из родительского поместья, но тому, чему научился, уж научился так научился. Вбил накрепко. Узнал, что если все в жизни доводить до конца, то будет легко и правильно. Не недоделывал. Все до конца нужно договаривать, доделывать, додумывать, ну и так далее, знал Григорий, взобравшийся к окну в спальню девицы Анестиди. Девица спала. Ничего, придется мне вас потревожить, сказал Григорий, – ввалившись из окна в комнату, и в броске зажавший девице подушкой рот, – случайно обнажив девице плечо. Глянул в вырез. Покраснел смущенно, что, впрочем, не было особенно заметно благодаря прирожденной – наследственной от матери-молдаванки – смуглости, и насильно уложил девушку в кровать. Прижал плечи.

Вы ужасно некрасиво со мной поступили, прошептал он, это было подло и бесчестно с вашей стороны, и ужасает меня даже не коварство, коим заманили вы в ловушку свою жертву. А что же? Коварство, с которым вы разрушили мою репутацию, создав у всех впечатление, будто бы я, Григорий Котовский, покусился на вас, презрев все законы благородства… Обвинила в насилии! Девица смотрит на него с ненавистью, и двадцатидвухлетний Котовский понимает, что это редкий экземпляр. Умная восемнадцатилетняя. Но ему с ней не детей крестить, и в Котовском просыпается злость, потому что еще утром он был в положении смертника, и, не окажи ему услугу его невероятное чутье, ночевал бы он в камере до самого висельного утра. Подлая дрянь. Сказав это, Котовский глядит на Анестиди-младшую, и его снова – второй раз за день, получается, – озаряет, он понимает, что ей не страшно. Думает, обойдется. Попугает, почитает нотации о том, как плохо и недопустимо поступила, а потом вылезет обратно в окно, потому что роль благородного разбойника обязывает. Так, что ли? В этот момент Котовский неожиданно ясно понимает природу настоящего богатства, которое получаешь не по наследству, а сам, – и девица Анестиди и ее папаша предстают перед ним в истинном свете. Безжалостные хищники.

Для Котовского, привыкшего к изнеженным богачам Российской империи за час до ее катастрофы, всегда рефлексирующим и слезливым, – прошу вас, оставьте свои капиталы под большим дубом посреди поля, да, конечно, вот они, в конверте, надушенные и с розовой лентой, не хотите ли, кстати, поужинать в усадьбе, а, да, – это неприятная неожиданность. Сделка с дьяволом. Вот что такое богатство, – если оно настоящее, конечно, – понимает Котовский, пока девица глядит на него спокойно, в ожидании, когда он уйдет. Ну уж нет. Зло срывает с нее рубашку, затыкает рот понадежнее да покрепче – и впервые в жизни насилует женщину, ведь они его очень любят и спят с ним всегда в охотку, но эта не хочет, нет, и он ее насилует. С первой минуты и до последней – потому что все время, что длится акт, Анестиди глядит на него с ненавистью. Но не только. Котовский думает довольно, покидая город, что было в ее взгляде и нечто вроде удивления, – оказалось, он человек иной, нежели она ожидала, породы. Наверное, так удивленно глядел на нее Котовский, когда она в него стреляла. Теперь квиты. Оставив девицу рыдающей, все-таки насилие – это всегда боль и унижение, Котовский уходит, сказав напоследок: вы сами не оставили мне выбора, запятнав мою репутацию подозрением в насилии, так почему бы мне было и не осуществить его? Проклятый фраер. И это самое мягкое, что он услышал, потому что девица разражается площадной бранью, но подуставшему Котовскому, изрядно с утра потрудившемуся, уже наплевать. Прыгает в окно. Девица начинает визжать, рыдает еще громче, и дом наконец просыпается и шумит в суматохе, пока Котовский покидает город, чтобы попасть в провинциальную Бессарабию, где он царь и бог. Милая родина. В Бессарабии ему знаком каждый камень, знаком в буквальном смысле: двенадцатилетний Гриша несколько месяцев помогал дальнему родственнику – картографу, изъездил с ним край, а уж когда подрос, так изъездил еще много раз. Полюбил в чем-то.

С этого дня Котовский исключен из пантеона героев гимназистов и учащихся реальных училищ, а также незамужних девиц. Репутация погибла. Он остается лишь героем голытьбы, для которой залезть на девчонку погорячее без особого на то с ее стороны соизволения вовсе не предосудительный поступок, а деяние, достойное пусть не «Илиады», но уж точно одобрения. Соки бродят. С тех пор как из лозы закапало, ее можно пускать в дело – как из девчонки потекло, так и залазь на нее, спасибо скажет. Котовский ухарь. Акции его в низах ползут вверх, он защитник обездоленных и угнетенных, а для средних и высших слоев общества он перестает существовать – ну и прибивается туда, куда его влечет сама жизнь. От романтизма к марксизму. Правда, необратимость любого действия и страсть идти до конца во всем приводят его к логическому, казалось бы, концу, и он становится обычным мельчающим душегубом, каких на дорогах Империи все больше. Обычная деградация. Так десятилетия спустя блестящие атаманы Белого Дона, начинавшие с развернутых хоругвей и многотысячных армий, закончат схронами в плавнях, бандами в два-три человека и грабежом сельских магазинов. Будущее Котовского. Ватаги его редеют, всенародная поддержка иссякает – в общем, все идет к тому, что Котовского или убьют, или поймают, ну то есть все равно убьют. Григорий знает об общественных настроениях и, как настоящая звезда, ужасно переживает по этому поводу, думает уйти куда-нибудь в Турцию, где, по слухам, нет твердой власти. Переждать позор.

Все знают, что некогда благородный разбойник, чье имя было достойным упоминания в романтических романах, вычеркнул себя из истории чем-то страшным. Взрослые знают. Юношество догадывается и перешептывается, а девицу Анестиди никто после происшествия не видел более полутора лет, пока она не вернулась из какого-то имения отца посвежевшей и расцветшей. Время лечит.

Некоторое время спустя она вышла замуж, родила сына, которого не увидел муж, покинувший семью сразу же после брачной ночи – пошли было слухи, но тут произошла Революция, и появился повод посудачить куда более интересный, – и погибший в последний год Первой мировой войны. Сын ненадолго пережил отца, и погиб в первый год Второй мировой, ударило осколком в затылок. Не повезло. Бывшая купчиха Анестиди после этого тронулась головой и ходила по Кишиневу с фотографией мальчишки, расспрашивая горожан, не видали ли они его. Как же не видали. В гробу видали. Но в глаза матери, потерявшей рассудок, об этом не говорили, вежливо отнекивались, а за спиной посмеивались, молдаване народ жестокосердный.

Мальчик, где же мой мальчик, пела старуха Анестиди, разгуливая по Кишиневу, совершенно разбомбленному отходящими советскими войсками в 1941 году, пока мертвое лицо ее мертвого мальчика, вытряхнутого из неглубокой могилы, присыпало землей после каждого взрыва. Кладбище перепахало. Анестиди, как и все, кому в жизни не очень везет, задержалась на Земле достаточно долго и еще в 1949 году работала в похоронной команде, собиравшей трупы умерших от голода на железнодорожном вокзале Кишинева. Работала на славу. Мертвых не боялась, голодных детей не жалела, и, может, поэтому они относились к ней без опаски и позволяли усадить себя на тележку, которую, когда та наполнялась, – Анестиди везла в детский дом. Там выживших мыли и кормили зерном и рыбьим жиром, который – слава богу и товарищу Косыгину – завезли в Молдавию в больших количествах, чтобы остановить голод, и действительно за несколько месяцев смогли это сделать. Голод ушел. Одной из тех, кого подобрала старуха Анестиди, была Мама Первая.

Отчаянно заревевшая – это было слышно от силы на метр-полтора – девчонка, сидевшая на краю большой лужи рядом с мертвым отцом, привлекла внимание старухи, и та подтолкнула малышку к тележке. Девочка не шла. Видимо, сил не осталось, поняла Анестиди, которая и сама-то была второй день не евши, поэтому собиралась пройти мимо девочки, но что-то ее остановило. Что? Старуха Анестиди так и не ответила себе на этот вопрос, да и не задавала его себе ни разу никогда позже. Случайно остановилась. Выбиваясь из сил, затолкала девчонку на тележку, где лежали и сидели еще пять таких же – в общей сложности, килограммов пятнадцать, – целый грузовой вагон для ослабшей от голода женщины. Анестиди тронулась.

Мальчик лет пяти, который смотрел на тетеньку с надеждой, но которому не повезло, потому что тележку с ним она бы не утолкала – и потому он оставался умирать под пустыми взглядами милиционеров из оцепления, – смотрел на уходящих счастливчиков без злобы, смирения или зависти. Пустой взгляд. Покачался немного, потом хлопнулся лицом в лужу, подергал ногами и умер, отчего у одного из милиционеров сердце будто надорвалось, так что он отошел в сторону, держась за грудь. Заплакал. Остальные внимания не обращали, обычная голодная истерика, а милиционер потянулся к оружию и решил, что сейчас скажет – люди, товарищи, что же это делается, за это ли погибали наши отцы, когда устанавливали власть Советов, за это ли погибали наши герои?! Григорий Котовский?! Товарищ Лазо?! Но загудел паровоз, и это значило, что прибыли еще голодающие, и что нужно будет не пустить и их, иначе вымрет и Кишинев, – и милиционер, думая еще об одном мальчике, который остался дома, вытер слезы. Вернулся в цепь.

8

Глядя на бессарабского дворянина Кантакузина, что в бешенстве мечется на пустыре за мельницей, которую дуэлянты присмотрели как прекрасный ориентир, Пушкин смеется. Эка невидаль. Припозднился, с кем не бывает, тем более он, Пушкин, здесь не баклуши бьет и не просто нервы поправляет, пошатнувшиеся в результате невероятных санкт-петербургских сплетен о том, что его, дескать, выпороли по тайному приказу царя. Чертов поклеп. Из-за него у Пушкина случается что-то вроде нервного приступа, поэт кружится по дому, словно бешеная собака, укусившая сама себя, или вот этот самый дворянин Кантакузин, приревновавший любовницу к нему, Александру Пушкину.

Поэт улыбается. Признаться честно, ревновать было к чему – дама вполне благосклонно отнеслась к его ухаживаниям, и улыбки ее были полны не вполне пристойного смысла, о котором бедолага Кантакузин мог лишь догадываться. Могла ли она устоять?! Слава Пушкина уже неслась впереди него, когда он только собирался в эту свою поездку в Бессарабию – вроде бы сосланный, а на самом деле отправленный сюда специальным поручительством, как глаза и уши государя императора. Заодно отдохнуть.

Пушкин склоняет голову чуть влево, что означает у него здесь глубочайшую задумчивость, – а на самом деле предоставляет возможность восторженным бессарабцам полюбоваться лишний раз задумчивым профилем поэта. Сплевывает косточку. Это вишни, их у Пушкина целая фуражка, и об этой самой фуражке биографы напишут потом не одну главу в своих исследованиях. Вынюхают все. Размер вишен, насколько они были сладки, чем пахли, мыл ли их поэт, перед тем как набрать, и откуда набрал, и сам ли он это сделал, а может поручил слуге набрать фуражку, и, говорят, это была даже не фуражка, а картуз. Знаменитая фуражка! Да и вишни знаменитые, а Пушкин знай себе берет одну за другой да сплевывает косточки прямо на землю, на пустырь за мельницей, к которой прибыл экипаж Кантакузина – и спустя час лишь его, Пушкина, экипаж, что привело бессарабского дворянина в бешенство. Ничего, подождет. Пушкин съедает еще парочку вишен и сплевывает несколько косточек разом, а потом, оглядевшись, направляется в сторону противника, который берет себя в руки, завидев санкт-петербургского гостя. Секунданты обмениваются рукопожатиями. Пушкин и Кантакузин глядят друг на друга – один с бешенством и ненавистью, другой с легкой, чересчур легкомысленной улыбкой. Когда становишься устами Бога, так трудно поверить в то, что они когда-либо умолкнут. Я бессмертен. Пушкин даже не думает, а ощущает эти слова, теплая волна благодарности накрывает его с головой, – и он остро ощущает свое бытие, чувствует, как кровь струится по венам, как бьется сердце, как теплый и совсем не раздражающий к вечеру бессарабский ветер поглаживает лицо. Я есть. Улыбаясь, Пушкин выслушивает секундантов, кивает и, попросив вдруг соперника обождать секунду, возвращается к экипажу, и потом лишь идет к барьеру, и все видят, что у него в руках что-то, кроме пистолета, есть. Фуражка вишен.

В этот момент молодому дворянину Кантакузину, представителю боковой ветви захудалого по меркам Империи – и невероятно могущественного по меркам Бессарабии – княжеского рода, становится смешно. Улыбается. Это не останавливает его в момент подачи сигнала секундантами, они вскинули вверх руки, и это значит, что дуэль началась. Оружие поднято. Пушкин ведет руку с пистолетом вверх и чуть в сторону, все еще держа в левой руке вишни, потом вдруг, на что-то решившись, опускает пистолет и берет еще пару вишен. Сок капает. Выглядит это очень эффектно, признает Кантакузин и думает вдруг о том, что богатая и красивая дама Анестиди, хоть она и богатая и красивая дама, но все же никогда не будет его женой, а раз так, то стоило ли все это сегодняшнего вечера? Пушкин ждет. Почему он предоставляет мне право первого выстрела, думает Кантакузин, целясь тщательнее, уж не сомневается ли в моих способностях стрелка, что можно считать еще одним оскорблением? Ноздри дернулись. Палец лег на курок, и Кантакузин приготовился стрелять, хотя у Пушкина и в мыслях не было оскорбить соперника повторно, – да и в первый раз он его не оскорблял, подумаешь, дама оказалась к нему благосклонней, – он просто решил убедиться в том, что судьба его выбрала. Хранят ангелы. Поэт спокойно ест поэтому вишни, сплевывая их на землю, под восхищенными взглядами секундантов и подозрительным – Кантакузина, который наконец решается. Выстрел гремит. Головы присутствующих словно дергаются, за доли секунды обернувшись от пистолета бессарабского дворянина к русскому поэту, который, ко всеобщему облегчению, не падает, а продолжает меланхолично есть вишни. Живой. Облегчение от промаха испытывает даже сам Кантакузин, он в глубине души страшится получить печальную славу убийцы первого поэта России, которым Пушкин уже стал. Ваш ход.

Пушкин глядит на происходящее словно с недоумением, хотя он просто думает о чем-то далеком-далеком, – и это вовсе не обиды дворянина Кантакузина, – вынимает из картуза последнюю вишню, сдавливает ее слегка и отправляет в рот, капнув соком на рубашку, потому что верхнюю одежду дуэлянты сняли. Бессарабское лето. Потом, отряхнув символически ладони, берет пистолет, брошенный оземь, рассматривает его тщательно, направляет в сторону соперника, но значительно выше его, и стреляет, не глядя. Секунданты аплодируют. Все обошлось как нельзя кстати и очень красиво, решают они, – поэтому жмут друг другу руки, а не продолжают дуэль уже между собой. Их примеру следуют Пушкин и Кантакузин, и все, смешавшись в одну компанию, отправляются к цыганам. Кутят напропалую. Кантакузин уже через какой-то час забывает о той самой вдове Анестиди, из-за которой и произошла глупая размолвка, едка не окончившаяся трагедией, а Пушкин оставляет веселье, под утро отправляется к гречанке и овладевает ей по доброй воле. С божьей помощью. И ее, и Анну Керн, и еще несколько весьма соблазнительных, но чересчур смуглых на взгляд эфиопа молдаванских красавиц, и жену, и всех своих любимых женщин, и саму смерть, когда та пришла к нему у Черной речки, вышла из-за левого плеча и наконец отдала себя всю – и как! Ай да смерть.

Полдня провалявшись в кровати богатой вдовы Анестиди – которая, между прочим, не из простых торговцев, а из тех греков, которые за деньги покупали у турецких султанов право воеводствовать в Бессарабии, – Пушкин глядит на ее смуглое полное тело. Потомственная фанариотка. Вас снова овеял зефир поэтических странствий, мой друг, спрашивает идиотка его, когда он, наспех ополоснувшись, накидывает на себя рубаху и требует экипаж, чтобы ехать в Одессу. Мне скучно. Мне просто скучно после того, как я натешу беса с тобой, глупая торговочка, хочется сказать Пушкину, но он галантен, да и история о вишнях, которые сплевывал поэт, глядя в дуло, из которого к нему летела смерть, уже гуляет по Кишиневу. Жаль уезжать. Не будь здесь вдовы Анестиди, Пушкин бы непременно остался в этом глинобитном домике для отдыха, стилизованном под крестьянское шале, которого никогда в мире не было. Потому что нет в мире крестьянских шале, где весьма уютно. Прохладно в жару. В Бессарабии, изнывающей от зноя вот уже несколько столетий и будущей изнывать от него еще сотню лет после Пушкина, до появления сумасшедших Советов, вырывших в каждом районе города по огромному озеру, это весьма важно.

Молока холодного! Пушкин кричит это, и слуга вносит кувшин, глядя в сторону, а не на кровать, и Пушкин пьет, и молоко течет из уголка его рта прямо на рубаху, отчего вдова хочет велеть подать ему новую рубаху, но поэт просит ее не беспокоиться и с тревогой думает о том, что ему уже снова хочется женского тела. Пора уезжать. Бросив в рот горсть вишен, хоть Анестиди постоянно напоминает ему о том, что мешать молоко с вишнями в этом краю вечной холеры не след, Пушкин целует ее, прощается и покидает Кишинев. Он посланник. Разъезжает по краю – то в Одессу, то в Кишинев, то в Измаил, а то и в Херсон, и на все это глядят глаза не его, но глаза императора. Личный посланник.

Позже Пушкин расскажет об этой поездке Гоголю, распишет в подробностях нравы провинциального общества Бессарабии, не указав конкретного места, и хохол сочинит свой «Ревизор», который произведет при первой читке в посольстве России в Италии удручающее впечатление на публику. Станут расходиться. Уж он бы, сам Пушкин, написал бы эту историю как следует, но ему недосуг, да и жизнерадостность покинула его, потому что именно в Бессарабии умирает Пушкин-романтик, тот Пушкин, которого знал в начале его жизнерадостного творчества блестящий Петербург. Пушкин романтизма. Вот кто пропал в Бессарабии, чтобы вернуться оттуда Пушкиным-реалистом, Пушкиным, задумавшимся о вещах важных и вечных, и Пушкиным, написавшим «Капитанскую дочку» – произведение скучное и одобрения у публики не встретившее. Бессарабия отрезвила. Может, это ухабы на ее дорогах или сами дороги, ползущие то вверх, то вниз, из-за этих проклятых холмов, может, это ее лихорадка и зной, может… Кто знает. Даже сам Пушкин не знает. Пока ему еще кажется, что мир удивительно легок, удивительно ярок, – и, как и всякий великий творец, не осознавший свое величие, Пушкин еще поет, словно птица, а день, когда он все поймет и прохрипит: «Тяжкую ношу взвалил ты на меня, Отец», далек. Не виден.

Пушкин едет в Одессу, где проводит несколько прекрасных дней с дамой не менее пышной, чем кишиневская гречанка Анестиди, а оттуда возвращается в Кишинев, сопровождаемый в дороге невероятными слухами и легендами. Всё вишни! Говорят, что Пушкин по пути на дуэль остановился, привлеченный деревом, осыпанным плодами, и велел слуге нарвать их в фуражку, сам же написал балладу о благородных разбойниках. Опоздал. В знак оправдания предъявил сопернику вишни и зачитал несколько строф баллады, после чего сердце вспыльчивого Кантакузина смягчилось, и мир был заключен. Такая история. Говорят, Кантакузин промахнулся, потому что у него дрогнула рука, не смевшая стрелять в великого поэта земли Русской, и что для Пушкина, стрелка великолепного, убить бессарабца было делом минутным. Говорят, плюнул. Прямо-таки плюнул косточку на землю, бросил пистолет, и угостил вишнями своего соперника, а стрелять в того не стал, раскрыв объятия и попросив о примирении. Слухи забавляют.

В это же время приходит письмо с посыльным из Санкт-Петербурга, где император благодарит за службу и просит возвращаться в столицу по истечении полугода, но обязательно с заездом в Киев для осуществления там деликатного поручения. Пушкин оживляется. Как школьник в ожидании неминуемых каникул, оказавшихся в непосредственной близости – еще вот-вот, еще чуть-чуть, – начинает шалить и куролесить, в упоении собственной неуязвимостью, которая сейчас кажется ему вечной. Дерзит напропалую. Начинает вести себя вызывающе и в течение двух месяцев, по сообщению городского жандармского управления Кишинева, получает тринадцать вызовов на дуэль, а сам отправляет восемнадцать, и общее число поединков превышает тридцать. Состоялась половина. На каждую дуэль Пушкин, вздернув нос, приезжает с фуражкой, полной фруктов по сезону: вишен, черешен, абрикосов, персиков, винограда. Небрежно ест. Чавкает прямо под прицелом и сплевывает косточки, улыбаясь, – и почему-то у всех пятнадцати соперников что-то происходит с нервами, руками, глазомером, прицелом. Промахиваются все. Пушкин стреляет всегда высоко вверх – демонстративно мимо, после чего следуют примирение и кутеж у цыган, к которым поэт уже присматривается в надежде понять, к чему подталкивает его муза.

Анестиди забыта. Вдова обрюхачена, о чем Пушкин не знает, но догадывается, а так как дама тактично не сообщает ему об этом и отношения охладевают, да и ничем особенным закончиться не должны были, поэт чувствует признательность за необременительную интригу. Благодарит, прощаясь. Анестиди, решившая оставить ребенка, да и вообще весьма благодарная за то, что зачала, – с покойным мужем сделать ну никак не могла, – тоже прощается с улыбкой, признательностью и без обиды. Не ешьте сырых вишен. Что, спрашивает Пушкин, уже выходящий из дома в день своего последнего визита, – что вы сказали, моя дорогая? Сырые вишни. Не ешьте их, многозначительно говорит Анестиди, улыбаясь и повернувшись к нему декольте, которое сейчас, на первых месяцах беременности, чудо как хорошо, и Пушкин передумывает уходить прямо сейчас, чему вдова, конечно, рада, – ей нравится, что в нее разбрызгивает семя знаменитый поэт и горячий мужчина. Косточки и дети.

Пушкин оставил в Бессарабии более двадцати садов, – это только те, которые установлены документально, потому что связь происхождения остальных тридцати фруктовых рощ под Кишиневом с поэтом не очевидна. Двадцать доказаны. Места дуэлей, на которых Пушкин ел фрукты из фуражки (картуза? споры идут до сих пор, доходит до дуэлей, правда без вишен, которые бы сочли еще большим вызовом, чем неверная оценка головного убора поэта в тот день), отмечены на республиканских картах и в туристических маршрутах. Ел и сплевывал. Из этих косточек, попавших в изобильную жирную землю, – которую один украинец Гоголь по ошибке спутал с украинской, а другой украинец Хрущев прирезал к Украине, лишив Бессарабию Буковины, – и выросли эти двадцать фруктовых садов. Три – подделка. Ну или реконструкция, если правильно говорить, потому что деревья были вырублены во время румынской оккупации, но советская власть, очень уважавшая Пушкина, их потом восстановила. Сады Пушкина.

Еще Пушкин оставил в Бессарабии около пятнадцати детей, и это то, что подтвердить документально со стопроцентной точностью ну никак не возможно. Мы предполагаем. В ситуации, когда нам известно, что поэт Икс ночевал у дамы Игрек несколько раз, и они были близки, а по истечении девяти месяцев Дама Игрек родила малыша Зет, вероятность отцовства Икса в отношении Зета более чем велика. Огромна просто. Стало быть, огромная вероятность отцовства Пушкина в отношении пятнадцати детей в нас сомнений не вызывает, но выжил из них мало кто. Дикая смертность. Каменный век, Бессарабия, чего вы хотите, до совершеннолетия дожили только трое, один из которых был в старости убит во время кишиневского погрома 1903 года. Приняли за жида. Волосы отчаянно кучерявились, и для внебрачного потомка поэта это всегда было поводом для гордости, хотя в самый 1903 год он об этой своей кучерявости ужасно жалел. Пристрелили жидка. Еще один мальчик жил с цыганами, родился у цыганки, был цыганом и для нас никакого интереса не представляет, потому что конокрадов, кузнецов и немытых в мире великое множество, тем более табор его ушел в Австро-Венгрию в 1867 году. Следы теряются.

Третьим выжившим потомком Пушкина становится сын вдовы Анестиди, купец Анестиди, родивший дочку Анестиди, едва не пристрелившую Григория Котовского, который позже за это изнасиловал ее, отчего девушка родила спустя девять месяцев маленького, как положено младенцам, и горластого, как им, опять же, положено, сына. Дедушку Второго.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5