– Но почему?..
Она завела вечную песенку всех маленьких честных администраторов – жалобную песенку. Дескать, так уж, видно, создан мир: чем лучше и чище человек (имелся в виду конечно же я), тем меньше он жаждет бороться с грязью. Дескать, эти-то лучшие и чистые – они только и умеют умывать руки и отсиживаться. Равнодушие, дескать. Пассивность. Ну, и так далее – все то, что говорится в подобных случаях… Но я такие наживки в своей жизни встречал. Я не клюнул. Я даже рассердился на Веру: уж не хочет ли она, чтоб сторонние люди чистили их конюшни? Или мне делать больше нечего?.. Или, может, я за эти годы стал похож лицом на дебила – неужели она всерьез рассчитывала и думала, что я соглашусь?
Она сказала:
– Нет – значит, нет… И хватит об этом.
Помолчали.
– Можно вопрос?
– Спрашивай, – сказала она унылым голосом. Сидела, сложив руки на коленях. Вид отсутствующий. Милая и симпатичная женщина, а занималась столь склочным делом – на нее мужчины глазеют, вино на столах, лето жаркое на исходе, и ведь не так уж много нам этих жарких лет осталось.
– Хочу спросить. Интересуюсь… Тебе хочется, чтобы я узнал у Коли, обобрал ли его Старохатов?
– Да.
– Тебе это очень нужно?
– Да.
– Хочу спросить – тебе это нужно, чтобы восстановить некую справедливость? Или чтобы сделать пакость Старохатову? – И я засмеялся.
– Почему ты смеешься?
– Разве нельзя посмеяться?
Она помолчала. Подумала. Потом сказала:
– Мне, Игорь, не нужно ни то, ни другое.
– То есть?
– Мне нужно… хорошо… Я расскажу.
Оказалось вот что: у них в Мастерской побывала комиссия из Госкомитета; в присутствии этих важных птиц Старохатов и Вера сцепились («…и кто меня потянул за язык? Я, наверное, Игорь, схожу с ума»). Был крик, и была брань. То есть это Вере поначалу казалось, что крик и брань, и что она со Старохатовым сцепилась, и что идет некая борьба, на самом же деле – нет. Ничего подобного. Старохатов попросту ругал ее за дисциплину в Мастерской. Старохатов сидел слишком высоко и с своего «высока» поучал ее, и ни о каком «сцепились», ни о какой борьбе не могло быть и речи. Скорее всего, Старохатов пощелкивал ее ногтем, как пощелкивают маленькую заводную игрушку, у которой отчего-то заело пружину.
Вера вдруг это поняла, то есть про заводную игрушку, потому что такое понимается именно вдруг. И сорвалась. Ни с того ни с сего, по смутной памяти, ляпнула, что Старохатов нечестен, не чист на руку. В чем нечестен?.. А вот в чем. Он навязывает соавторство молодым и неоперившимся сценаристам. Обирает их.
И лучше б она молчала. «Наконец-то вы высказались», – негромко заметил Старохатов и улыбнулся. И даже отвечать не стал. И представитель Госкомитета тоже покачал головой: «Ай-ай, Вера Сергеевна! Надо же быть сдержаннее». А другой представитель побагровел и сказал, что сейчас разговор не тот и не о том. Но что за такие слова полагается отвечать и что вот они специально вызовут Веру («вызовут!»), и пусть она представит факты, если их имеет.
Это и пугало. Здание Госкомитета. Под крылом Госкомитета всё, начиная от громадины «Мосфильма» и кончая такими маленькими лавчонками, как Сценарные Мастерские, – и вот ее, Веру, тихого и малого человечка, вызовут туда, и какие-то дядьки будут спрашивать, грозить, выговаривать: «Какое же вы право имели бросаться словами?» Или: «Клевета есть клевета. Почему же вы, дорогая моя, клевещете на человека?» Так что ей теперь не до жиру, ей хотелось иметь что-то себе в защиту. Не пакость Старохатову, а хоть что-то себе в оправдание. Вера боялась. Она до дрожи боялась, хотя и беспрерывно лезла сама на рожон: она вообще была трусиха. Это-то и характерно.
– Кому ты нужна? – сказал я. – Никто не станет тебя вызывать.
– Ты думаешь?
– Уверен.
С боязливостью в голосе она сказала:
– А вдруг?
Не такая уж она былиночка, стреляная пташка, – это, конечно, тоже мне пришло на ум. Пришло, но тут же ушло. И Вера осталась былиночкой на весь этот день, как ей и хотелось. Тихой и ломкой былиночкой, которой нужно помочь, коли уж подул ветер… Когда мы вышли из кафе, обоим и сразу же бросился в глаза скверик, подобие скверика.
– Ага? – спросил я.
– Ага.
Четыре клена и одна примитивная скамейка. И почему-то распиленное на поленья дерево. И несколько бревен слева. Погода была золотая – в воздухе плыл сентябрьский мед. Мимо спешили люди. На меня нашло: показалось, что все вокруг принадлежит Вере и мне – такая минута! – я сказал, что хорошо бы сейчас поехать за город. Подмосковье, бабье лето, белые грибы, обвалившаяся часовенка… Вера насторожилась. Ей мигом подумалось, что я забрасываю удочку на этот самый счет. Или, лучше сказать, на тот самый. Может быть, я и забрасывал удочку, потому что бывает, что забрасываешь и себя не знаешь. Но Вера тут же спросила: а как у меня с женой, говорят, она совсем молоденькая?.. Все хорошо, сказал я. Все нормально. В свою очередь я по инерции спросил, как у нее с мужем. Все хорошо, ответила она. Все нормально. И тут мы оба засмеялись – пронесло.
– А сознайся, – сказал я, – ты ведь напугалась, когда я заговорил про бабье лето и часовенку?
– Ну вот еще!
– Напугалась.
– Да брось… Что нам-то с тобой ходить вокруг: если уж очень будет надо, договориться сумеем. Или нет? – Слова были отчеканены, и стало ясней ясного, что договариваться мы не станем, прошлое есть прошлое. А сейчас настоящее.
Словом, она вела разговор как хотела. Мы закурили по второй.
– Игорь.
– Да.
– Скоро ли ты соберешься к Коле?
– Если обещал, значит, скоро. На днях. – И тут меня совсем проняло, голос дрогнул: – Вера… Ты не волнуйся. Сделаю. Сделаю. Все сделаю.
Я подумал заодно (и Вере не сказал об этом), что кроме обещанного я поразузнаю у Коли Оконникова о каком-нибудь греющем и теплом местечке. Надо ее пристроить и развести со Старохатовым: заклюет бабенку. Ей там не жить. Есть ведь, к примеру, Сценарные курсы. Или курсы операторов. Или ВГИК с его факультетами и ответвлениями. (Я перебирал в памяти учреждения, где Коля Оконников мог иметь вес и влияние, – да мало ли мест и местечек, где нужен дельный администратор малого калибра. А Вера была именно таким администратором – дельным. Всегда чистенькое и вывешенное расписание. Всегда спокойное взывание к дисциплине. Умение ладить с парнями, которые не ладят ни с кем. И так далее.)
Я еще раньше, когда сидели в кафе, о таком варианте подумал. Но мельком.
* * *
Все, а точнее – почти все, я выложил жене, и даже она, женщина двадцати четырех лет, сказала:
– Некрасивое дело. Не лезь в него.
Но сначала Аня произнесла это буднично, безлико. И я успокоился. Куда хуже, если б она сказала эту фразу тут же, в отклик, единым духом, потому что женскому чутью веришь невольно, особенно если оно касается какой-то «истории», в которую можно вляпаться. Обстановка для домашнего пророчества была самый раз. Жена кормила с ложечки нашу Машку – дочь сидела у нее на коленях. И вот рука с ложечкой тянулась к каше, подгребала, черпала и несла к детскому рту. Все было чрезвычайно размеренно. Туда и сюда. Как маятник. И если бы (а я рассказывал о Вере и ее просьбе) было хоть что-то настораживающее, хоть где-то, хоть за тридевять земель, рука с ложкой дрогнула бы. Или приостановилась. Или еще что-то. Но эта семейная кардиограмма была сейчас спокойной и ясной – рука с ложкой, полной каши, двигалась с безупречной ровностью. И с той же ровностью голос Ани сказал:
– Некрасивое дело.
– Ну и что же, – ответил я. – Надо же помочь человеку.
Аня промолчала. Кормила Машку.
– Кроме того, – как бы в запас сказал я, – мне и самому любопытно, обирал Старохатов или нет.