Марине Князевой удалось отправить дочь к бабке, и без дочки можно будет погулять вволю, хоть допоздна, о чем Марина и сообщила звонком. Шурочка, купившая свиные ножки, взялась сварить холодец. Она, мол, холодец, но Маринка пусть испечет свой замечательный пирог с капустой, она умеет. Если Маринка расстарается, пирог будет замечательный, а помогать ей сделать стол придет жена Алика Зимина, ну а выпивку, конечно, организуют мужики. В их магазине водки может не оказаться, пусть тогда Сыропевцев с Олькой Злотовой съездят в центр, запасутся, деньги сочтем после. Сыропевцев на машине, и, стало быть, логично, что за водкой поедут они. Тем самым они с Олькой тоже примут участие. Шурочка хлопотала, советовала, а сердце у нее сжималось: сердце ныло.
Толик сказался больным уже с утра, как ни уговаривали его друзья и как ни обижалась Маринка. Толик держался хорошо, однако день был длинный – день еще не кончился. Шурочка Куренкова варила холодец, отвлекая себя суетой, и пила валерьянку, прибрав уже к обеду весь пузырек. К вечеру она была предельно взвинчена – приходил упрашивать Алик Зимин, но и тут Толик, молодец, удержался! Отчасти помогло то, что Толик и впрямь заболел. Лицом потемневший еще больше, он вдруг плохо себя почувствовал. Его знобило. И температура, как бы тоже с ним сговорившись, скакнула к тридцати восьми.
Он обрадовался, когда узнал про температуру. Он сказал, как у них водилось:
– Ты, Куренкова, теперь не бойсь… – И стал раздеваться. Он лег в постель в ранний час.
Он велел дочке поужинать, а сам ужинать не стал. Он лежал в постели, посмотрел по телевизору футбол, и то не до конца, слишком знобило. День рождения у Маринки тем временем шел полным ходом. Там были и Оля Злотова, и Сыропевцев, и Алик Зимин с саксофоном и с гитарой, и Гена Скобелев, который всегда являлся со своей косенькой женой. Шурочка отнесла им холодец, посидела там час, махнула несколько рюмочек – и домой. Нет, сначала все вместе они позвонили оттуда: пьем, мол, твое здоровье, Толик, поправляйся без промедления. Они услышали его голос, а потом в трубке была тишина. И мигом Шурочка помчалась домой – благо все они жили близко, старая и нераспавшаяся московская компания. Когда Шурочка прибежала, Куренков в постели бредил, бормотал какую-то чепуху. Он говорил о своих прошлых загулах на стороне, о каких-то женщинах. Он весь горел.
В ночь случился кризис, температура упала, и утром Куренков лежал в постели весь слабый, но уже улыбающийся. Шурочка в телеателье не пошла, она сидела рядом, подавая Толику чай и рассказывая, как вчера у Маринки Князевой пили за его здоровье. Его интересовало, как там было и кто был. Шурочка рассказала обстоятельно, со вкусом.
– Да, – вздыхал он, – не повезло мне.
А Шурочка думала: тебе-то, может, и не повезло. Но ей, Шурочке, уж точно повезло. И Сыропевцеву повезло, и Оле Злотовой – всем им, можно сказать, повезло.
И все же он сорвался, и Шурочка впервые тогда подумала, что, может быть, и правда, судьбу не объедешь (для Шурочки случившееся было слишком внезапным). Скопившийся в Куренкове и как бы неисшедший заряд зла дал себя знать: не прошло и недели, как он, слабый еще, ввязался в автобусную драку, которая затем, скатываясь по ступенькам, превратилась в драку уличную. Куренков никого там не знал, а зачем он ввязался – непонятно. Когда его сбили, он упал на асфальт и, пинаемый, пустил в ход какой-то жесткий предмет, оказавшийся под рукой. Такая вот случайность.
После выяснилось, что на асфальте лежала ножка изящного журнального столика, кем-то в сутолоке выроненная или утерянная. В зале суда изящная ножка, будучи поднятой, гляделась как палица. Суд был скор и справедлив. В числе других подравшихся Куренкову дали два года тюрьмы, но с отбыванием по смягченной системе: один плюс один.
На суде он выглядел потерянным: он никогда не дрался в автобусах и не понимал, как это с ним случилось. Народу было немного, пришли только друзья. Шурочка ревела чуть ли не в голос: она досидела до конца. Опухшая и некрасивая, когда им разрешили свидание, она без конца спрашивала:
– Толик! Толик!.. Ну как же так?!
Он неуверенно разводил руками; остриженный, он таращил глаза: не знаю, мол, как вышло; он тоже коротко всхлипнул, когда заговорили о дочке.
Панов утешил Шурочку, был к ней очень внимателен, и, в частности, он объяснил, что случившееся – к лучшему, как это ни горько. Все равно однажды кончилось бы тюрьмой, так что Шурочка может считать, что мелкая уличная драка могла быть кровавей, а исход – хуже, и пусть-ка в тюрьме Куренков, пока не поздно, определит себя и поймет. Он неглуп: ему есть о чем подумать. Надо радоваться еще случаю. Могло быть, что в конце концов он изувечил бы какого-нибудь интересного, яркого человека, он же именно таких людей не любил и на таких именно копил злобу, – это ли лучше?.. «Получается – туда ему и дорога?» – спросила Шурочка. «Я так не сказал». – «Получается – туда и дорога», – повторила Шурочка с горечью и с болью, не умея никак смириться с мыслью, что лучшее место для ее Толика – тюрьма.
Она написала ему письмо в Восточную Сибирь, полное разных ласковых слов – и принятых меж ними, и новых, которые она сочиняла, глотая слезы. Завершалось письмо главным, а главное сейчас было – вернуться живым и здоровым. Это значило, что уж теперь, там, он должен, наконец, вести себя сдержанно. «Ты, Куренков, смотри…»
Он ответил, что, конечно, привыкнуть ему здесь непросто, а все же и здесь люди, и он привыкает. А вот плохо спит и беспокоится она напрасно, в том смысле все хорошо, и тоже закончил письмо обычным у них выражением: «Ты, Куренкова, не бойсь…»
Свидание им не разрешили, так что Шурочка писала ему письма и отправляла посылки. И конечно, она передавала ему приветы от друзей. Туковский Виктор Викторович, сосед, посмотрев обратный адрес Толика, сказал Шурочке, что да, пусть она не волнуется, таков режим – свидание им разрешат на следующий год.
Когда Толик и она, дружившие с детства, поженились, это было так просто, так естественно, что Шурочке подумалось, что ничего не произошло. Они даже и свадьбы не устраивали. После загса выпили у Зиминых, потом у Гены Скобелева. А потом пошли в кино. Они посмотрели потрясающую французскую кинокомедию, Шурочка много смеялась и была счастлива. Она и тогда обожала кино.
Когда фильм кончился, Шурочка на обычном их повороте улицы сказала Куренкову:
– Ну, пока.
– По-моему, ты кое-что забыла. – Он засмеялся.
– Ой! – Она спохватилась.
И тут они оба громко засмеялись.
4
Свой второй год Куренков отбывал уже как бы на воле – в трехстах километрах от ИТК, в маленьком сибирском городке. Он и там был работящий и старательный. Он и там был смирный. Он работал по своей же специальности слесарем-сантехником и без всякой охраны. У него лишь не имелось права выезда из этого городка, где каждую неделю надо было отмечаться в отделении милиции.
Можно было и повидаться. Уже было ясно, что свидание дадут. Уже и Алик Зимин спрашивал с нетерпением в голосе:
– Чего это ты, Шура, к нему не едешь?
Посылка, которую они, друзья, собрали, была замечательной.
И Гена Скобелев, и Маринка Князева – все они говорили: поезжай, передай привет, навести его, но Шурочка все не ехала. Она ждала. Дело в том, что Туковский, который больше понимал в Толике, советовал использовать право на свидание не сейчас, а попозже – когда возникнет необходимость.
– Когда же она возникнет? – спрашивала Шурочка.
– Сама почувствуешь, – отвечал ей бывалый сосед. (Это же советовал и Панов, повторявший, что свидание не для того, чтобы повидать, а для того, чтобы помочь. Они с Туковским как бы сговорились, хотя даже и не знали друг друга.)
И точно: однажды письмо Куренкова пришло вдруг сухое и короткое, и сердце у Шурочки стало знакомо ныть.
Испросив себе тут же отпуск и оставив дочку под присмотром Оли Злотовой, Шурочка пустилась в долгую дорогу. Сердце не обмануло: Толик заметно похудел и лицом был темен. При встрече у Шурочки стучало в висках, она плакала.
Жил Толик в бараке, с соседом по комнате, и на те три дня, что Шурочка приехала, начальство переселило Тетерина к кому-то другому, чтобы Куренковы чувствовали себя лучше и проще, но Шурочка не чувствовала себя лучше. Верно, что и здесь были люди как люди, но именно ее Толик почему-то оказался в отвратительном окружении, где главенствовал и куражился некто Большаков. (За грабежи отсидев, Большаков тоже ожидал теперь выхода на волю.) Это был здоровенный мужик, с крупными волосатыми руками и мохнатой грудью, встретившийся Шурочке в коридоре барака и без особых раздумий сказавший ей игривое словцо. Шурочка тогда же назвала его хамом. Она назвала его хамом и даже замахнулась.
Грабитель средней руки, Большаков перед выходом на волю хотел казаться бандитом и для того помыкал окружающими его людьми, пугал их и с особым удовольствием чинил всякие мелкие расправы. Он умел внушать страх. Чуть ли не с упоением бил он не уплативших или, скажем, задержавших денежный долг, бил он и попрошаек, и просто забредших в барак, клянчащих двадцать копеек на пиво, – именно что куражился в последние свои дни перед волей. На воле Большаков (он охотно говорил об этом) собирался быть гражданином вполне честным и исправившимся. Более того, он собирался навсегда забыть прошлое. У него была хорошая жена, взрослеющие и умные дети. Так что шли последние деньки. В ресторанчике «Восток», единственном в городишке, Большаков и вовсе держался хозяином. Лариса, старшая официантка, была его сожительницей.
Ресторанчик оказался дыра дырой, и оркестр плохонький, так что Шурочка, когда они все туда пришли, сказала, поморщившись, что не танцует вообще: не умеет. Но все прочие были веселы, взвинчены. В скором времени их ожидала воля и возвращение к родным, – в паршивеньком ресторанчике, к вечеру, это особенно чувствовалось. Ели они хорошо, много, даже и ее Куренков ел, как никогда не ел дома. А вольготно развалившийся Большаков наслаждался жизнью; глядя поверх бутылок и закусок, он повелел своему подлипале Рафику:
– Станцуй с Надей, Рафик. Официантка тоже человек, и ей тоже хочется.
Затем он и Куренкову сказал:
– А ты, Толя, мою обслужи – потанцуй, она это любит. Я сегодня что-то отяжелел.
Рафик ушел танцевать. И Куренков станцевал с Ларисой, с сожительницей Большакова, хотя Шурочка чувствовала, что Толику такое не нравится. Не могло ему нравиться, и ей ли не знать. Рядом с Шурочкой сидел за столом Тетерин – крутолобый, лысеющий и сильный мужчина, а ведь тоже поддакивал Большакову, как юнец или прихлебатель. Шурочка их всех разглядела. Куренков, станцевав, вернулся, однако оркестр играл и играл не переставая, и, вероятно, чтобы Большаков не послал его вновь, Куренков, опережая, сказал:
– Больше танцевать не буду… Чего это ты, Вячеслав Петрович, пахана из себя строишь?
Большаков глянул на него лениво и недовольно – тебе, мол, что? Большаков хмыкнул, а Куренков (он вдруг потемнел) уже раскрыл рот, чтобы сказать что-то ядовитое, но Шурочка была начеку, Шурочка так двинула его ногой и так зыркнула глазами, что ее Толик мигом смолк. Вот и хорошо. Вот и ладно… Смолкнувший, он выпил стопку, сидел смирно, и все же Шурочка уследила, как чуть позже он держался за живот, унимая там свое жжение.
Когда после ресторана вернулись в барак (и едва пришли в комнату и остались одни), Шурочка сказала Куренкову напрямик: терпи! Вернешься домой, дело другое, пусть жжет, если уж ты без этого не можешь. А здесь терпи, потому что Большаков – это тебе не Сыропевцев и не прочие… Шурочка уже не расспрашивала, как и что… Она уже вполне знала мужа. Шурочка и Куренков лежали на жесткой казенной постели, было тихо, и она увещевала мужа, не жалея ни слов, ни времени:
– Смотри мне. Я, Толик, твою коварную натуру знаю! – И, приподнявшись на подушке, она грозила крепким своим кулаком.
Когда на следующий день Большаков, куражась и пьянствуя, кликнул Куренкова к себе в комнату, чтобы выпить вместе винца, Шурочка и тут была осторожна – зовут, надо идти, и нечего морду кислить. Тем более что близко: пять шагов по коридору. Шурочка даже настаивала. Не зли, мол, его, Толик: посидишь, выпьешь стопку и уйдешь потихоньку. Шурочка подкрасилась, пошла с ним: одного его она не оставляла, не за тем приехала. Они пришли. Большаков уже пил, и, конечно, бахвалился, и заставлял Рафика плясать лезгинку, которую тот никогда в жизни не плясал. В их поселение вино и водка практически не привозились. Но здесь было и то и другое. Шурочка не спускала с Куренкова глаз. Она как бы учила его: если хочешь вернуться живым, стерпишь, не маленький, не надо было сюда попадать. И верно: попили у Большакова и даже попели, провели время.
Уже хотели расходиться, когда Рафик, возбужденный и от очередной лезгинки весь мокрый, пожаловался. Он ныл, что жизнь здесь ограниченная и милицией скованная, а к тому же местный парикмахер отбивает у него, у Рафика, любимую женщину. Кажется, он говорил о Наде, официантке. Жалоба была принята. Большаков, вальяжный и сытый, решил навести порядок; он поднялся с места. И все они поднялись и тоже как бы пошли приструнивать здешнего фигаро. Парикмахер жил недалеко.
Шурочка не пошла бы и Куренкова бы не пустила, посидели два часа за винцом – и довольно, но Большаков как-то очень мирно, даже интеллигентно, всем им сказал:
– Ну что, друзья, продышимся пять минут на воздухе – и заодно с фигаро поговорим.
Они пришли в какой-то чистенький и богатый домик. И действительно, дорогой шли они не спеша; и так сладко дышалось сосновым терпковатым духом. А едва вошли, Большаков стал бить парикмахера в собственном его доме, притом сразу же, не помедлив и минуты, – он лишь поздоровался. Онемев, Шурочка так и вцепилась в плечо Куренкова. Все молча смотрели на расправу. Они вошли и стояли у самых дверей. Большаков их для этого и привел – любил, когда видели его силу. Кулаки у него были огромные.
Жена парикмахера убежала в другую комнату, чтобы не видеть, и, закрывая ладонями лицо, ойкала там с каждым слышным ударом. Когда парикмахер уполз под фикус, Большаков его вытащил, ударив так, чтобы в ту сторону больше не полз. Ногами Большаков не бил. Вероятно, он знал, что может убить; он и руками-то бил вполсилы. «Хватит, Вячеслав Петрович», – взмолился даже и Рафик: красивый его вражина и соперник валялся на полу в самом жутком виде. «Хватит, Вячеслав Петрович…» – «Погоди – немного его кольну». Большаков несильно ткнул лежащего в ягодицу ножом, который он как-то очень быстро и ловко извлек из кармана. Красавчик парикмахер лежал на животе. Руками он обхватил голову. Когда кольнули в зад, парикмахер взвизгнул, однако не повернулся и голову не приоткрыл, как не приоткрывают уязвимое место. Его еще кольнули. Он опять взвизгнул и опять держал руки на голове. И ждал, когда насытившиеся расправой и его унижением они уйдут.