– Подожди.
– Поздно, Толик… Хозяйка в эти ночи чутко спит.
Зина училась в медтехникуме, она и ее подружка снимали комнату – подружка на неделю уехала погостить, но хозяйка была тут как тут, за стенкой.
Колышев оделся и вылез через окно. Как обычно. Он стоял у окна и не уходил – квартира была на первом этаже.
– Кто знает, – продолжал он рассказывать Зине, – может быть, на меня в детстве кто-то громко крикнул. Или испугал кто-то. А теперь я потихоньку избавляюсь от этого – верно?
Зина не поняла. Но на всякий случай сказала:
– Я тоже в детстве тонула.
Зина была в светлом халатике и вырисовывалась на темном квадрате окна – она облокачивалась на подоконник. А Колышев стоял у самого окна и смотрел на нее снизу вверх.
– Зина… Зина… – Он почувствовал, что задыхается. – Люблю тебя – слышишь?
Она улыбнулась:
– Иди спи. Поздно уже.
Луны не было. Но были звезды – и было тихо, тепло, август.
* * *
Кое-что Зина поняла, не столько поняла, сколько почувствовала, – теперь она сама расспрашивала Колышева о его робости, о трепете, о боязни окрика, и женское чутье нашептывало ей, что чем больше он выговорится и выложится, тем ему легче. И Колышев выговаривался, веселел, захлебывался от слов, это как у солдат, которые перед боем с удовольствием рассказывают о своем страхе.
Прошло полгода, Колышев бегал на лыжах, Зина писала письмо своей двоюродной сестренке: «…парень у меня есть, но малость чудной. Начальник у него, видно, злющий, потому что мой Толик до смерти его боится. Каждый день провожаю его на работу, как в бой, – с уговорами. А вообще парень он симпатичный, фото его я тебе обязательно к майским праздникам вышлю».
Зина была маленького росточка, простенькая и добрая, любила поваляться в воскресенье в постели. Если совсем уж размечтаешься и разнежишься, видится бог знает что – ей, к примеру, виделось, что ее Толик вконец поссорился со своим грозным начальником и чуть ли не подрался – его взяли в милицию, – и вот, весь почему-то избитый, в синяках и кровоподтеках, он приходит, и Зина за ним ухаживает. Она первым делом его перебинтовывает. Укладывает в постель. Поит чаем. А потом садится рядышком, и они говорят о том и о сем…
Они разошлись – и каждый жил своей жизнью. Опять был август, тепло и тихо, звездопад, ровно год они были вместе.
* * *
Колышев сблизился на некоторое время с одной журналисткой – на ней он тоже собирался жениться, и тоже как-то не вышло. Журналистка была умна, знала массу новостей, плела разговор как хотела, искусница, но общаться от этого с ней было не легче, а труднее – холодновато было, жестко, лишний часок не подремлешь.
– Со мной бывали странные штуки, – начал Колышев однажды, осторожно и издалека, – робел я перед начальником. Боялся.
– Ты? боялся?.. Шутишь?
– Почему ты смеешься?
– Такие, как ты, не боятся начальников.
– Это почему же? – Колышев рассмеялся.
Журналистка только пожала плечами – она считала, что слишком хорошо знает людей, ее не проведешь. Тем паче мужчин. Насквозь их видит. Она сочла, что Колышев попросту рисуется. Мужик сильный, здоровый. Вот ему и хочется иметь внутри некое мягкое местечко.
Колышев слегка обиделся. Во всяком случае, надулся.
– Ну ладно, ладно, – сказала журналистка, снисходя, – ты у меня сла-а-бенький, ты у меня ма-а-ленький. Ты у меня до боли ранимый. (Это ж модно! – и почему человеку не сказать приятное?)
И при этом она гладила его по голове. По плечам. По шее. Пока он не сообразил, что с ним играют.
– Перестань, – сказал он. И больше уже никогда и ни с кем этого разговора не заводил.
* * *
В его пугливость никто не верил, это характерно. Колышев, в силу привычки приглядываться к начальнику, первым заметил появившуюся у шефа слабинку – другие и знать не знали. Слабинка была обычная, ходовая, состояла в том, что начальник с возрастом стал человеком с ленцой. Со склонностью уехать на рыбалку. Или закатить к знакомым и там покейфовать за винцом и приятным разговором.
И однажды к Колышеву подошел знакомый инженер – стал жаловаться, что лишили премии. Их всех лишили, потому что отдел затянул сроки работы.
– А ведь как кстати были бы сейчас деньжата! – сокрушался инженер.
Колышев прятать свою мысль не стал. Сказал что думал:
– В начальнике дело.
– В начальнике? – переспросил инженер.
– Наш Петр Евстигнеевич с ленцой. Раскачивается долго… Отдел мог бы работать куда интереснее.
– С ленцой? Ты думаешь… А ты прав, пожалуй.
И тут Колышев затрепетал – ведь получилось, что он, Колышев, неспроста словцо пустил. Ведь так и роют начальнику яму, так и подсиживают. Некрасиво…
– А ты смелый, – сказал инженер.
– Какой я смелый. Я вот сказал тебе, а у самого сердце в пятки ушло.
– Ну уж конечно! – подмигнул инженер. Похлопал Колышева по плечу и звонко захохотал.
* * *
– Колышев! – как-то окрикнул его начальник в коридоре. Это был новый начальник, сменивший Петра Евстигнеевича. Колышев был далеко, шагах в двадцати, шел обедать, и потому начальник позвал его звучно и громко. – Колышев!..
Колышев подошел – пока он подходил, лоб его покрылся испариной.
– Скажите, Колышев, почему вы всегда так дерзко со мной разговариваете? – спросил начальник.
Но Колышев уже оправился, окрик пробивал его нутро лишь на пять-десять секунд, не больше.
– Дерзко? – переспросил он.
– Конечно, мой дорогой. Очень дерзко. Даже грубо… Все разговаривают как люди, а вы?
– Видите ли, – спокойно объяснил Колышев, – это у меня от самоутверждения. От слабости характера. Я либо говорю грубовато, либо начинаю мямлить и заикаться, как ребенок… Это с детства.