– Расстрелять борова! Гляньте, как он разожрался на людском горе.
Прокурор и сам был упитанный, но что возьмешь со старика? А толстяк Сечка с глянцевыми щеками и объемистым животом невольно свидетельствовал о своей неправедной сытой жизни. Судья глянул на его шерстяные бриджи, хромовые сапоги и уронил:
– Ничего, в окопах жир растрясет, – и после короткого совещания добавил: – Семь лет мерзавцу за групповые хищения государственного имущества и мошенничество. С заменой на три месяца штрафной роты.
Так Сечка угодил во 2-ю штрафную роту, где отчасти растряс жирок, но оставался круглым, как колобок, правда, уже без хромовых сапог и полковничьих бриджей. Хромачи сменили на задубевшие старые ботинки, а штаны на залатанные шаровары третьего срока носки. Не нюхавший пороха музыкант с тоской вслушивался в грохот боя. Из раздумья его вывел голос сержанта Ходырева:
– Гриша, просыпайся!
Борис ловко менял раскалившийся ствол, потрогал затвор, тоже сменил на запасной. Сечка подсунул запасную ленту, блестящую и гибкую, как змея. Ходырев снова припал к пулемету и дал пристрелочную очередь.
Бесстрашный ординарец Костя Гордеев наконец отыскал Воронкова и привел к командиру роты. Елхов не стал выговаривать политруку, а сразу поставил конкретную задачу.
– Первый взвод пропадает. Им один бросок остался. Видишь кусты? Вдоль оврага удобно. Тополь сбитый валяется. Чем не укрытие?
Елхов показывал еще какие-то удобные для перебежек места, а Воронков видел лишь многочисленные неподвижные тела. Некоторые еще шевелились, пытались ползти, их накрывали пулеметным огнем.
– Понял? – спросил Елхов. – Есть возможность проявить героизм. Проявляй и спаси людей.
«Вот сам и спасай!» – едва не вырвалось у Воронкова, но вместо этого он угрюмо проговорил: – Нельзя там атаковать, мины сплошные.
– Ошибаешься, мин не так много. Это остатки не полностью разминированного поля. Там осталось несколько штук, если взять правее, мимо вон той ивы, то пробежишь безопасно.
Легко водить рукой. Сам капитан выручать взвод не торопится под предлогом более важных дел. Воронков топтался и медлил. Елхов отвернулся, занятый положением на правом фланге, затем сказал, не повышая голоса:
– Не смей показывать страх перед подчиненными. Вперед.
Воронков, проклиная все на свете, двинулся на левый фланг. Когда услышал свист пуль, лег и продолжил путь по-пластунски. Его догнал ординарец Костя Гордеев и зашагал рядом, держа в зубах папиросу. Виктор Васильевич глядел на него с земли, мальчишка рассматривал ползущего политрука сверху вниз. Сцена получалась не только смешная, но и унизительная. Офицер старательно ползет, а солдат спокойно шагает, да еще и курит. Слыхал, наверное, слова капитана, потому и выделывается.
– Ложись, – зашипел Воронков, но малец даже не пригнулся. – Идиот. Вот идиот.
Непонятно, кому были адресованы последние слова: ординарцу Гордееву, ротному Елхову или самому себе. Не сумел выбраться из этой ямы, значит, хлебай до последнего. Политрук и ординарец при желании не могли понять друг друга. Костя успел пережить за время войны самое плохое: погиб отец, пропал старший брат, умерла зимой сестренка. Сам он с шестнадцати лет работал в холодном громыхающем цеху, где приходилось спать рядом с работающим станком, потому что смены длились пятнадцать часов, а шагать до барака предстояло целый час по зимним пустым улицам.
Это время лучше потратить на сон. Выспаться вволю оставалось недосягаемой мечтой в течение года. В цеху и раздевалке было очень холодно, но не теплее и в бараке, где ворочались, кашляли двое младших братишек. Раньше с ними занималась сестра, но она умерла. Возможно, от простуды, а может, от того, что подняла тяжелое корыто с бельем. Надорвалась, долго болела, заматывала низ живота платком. В день смерти этот платок примерз к полу и стал буро-зеленого цвета.
Еще Костя любил спать в цеху, потому что получал в столовке тарелку горохового супа и можно было всегда стрельнуть закурить. Со временем он возненавидел цех. Он казался мальчишке живым громыхающим существом, которое сделало его рабом. Казалось, вся жизнь состоит из бесконечной работы, а на улице всегда темно. Он не мог вспомнить, ходил ли когда на речку купаться и полежать на солнышке.
На вокзал Костю пришла проводить мать, иссохшая женщина тридцати семи лет, больше похожая на старуху. Она работала на том же заводе. Огромные закопченные корпуса можно было видеть с любой точки городка. С матерью попрощались без лишних слов. Оба вздрогнули от пронзительно ревущего заводского гудка, возвещающего полдень. Мать торопилась в барак, где и весной было холодно и сыро. Ей дали всего час, а еще требовалось затопить печку и накормить двух младших сыновей, без конца болевших и не желавших ходить в школу.
Костя ехал вместе с другими осужденными, рабочими того же завода-молоха, какими-то уголовниками, растерянными крестьянами. Он проиграл по глупости свитер и шапку, зато выспался, а на станции назначения получил военную форму. Елхов пригрел парня, даже немного откормил. Костя был предан капитану и резво кидался выполнять любое поручение. Неприязнь ротного к политруку передалась ординарцу, Костя выражал ее как мог. Ему было страшновато, пули опасно посвистывали над головой. Однако он заставил политрука встать. Тот отряхнул землю с колен и устало спросил:
– Ну, чего добиваешься?
– Добраться быстрее до первого взвода.
– Все, шагай обратно. Доберусь без тебя.
Но упрямый ординарец отстал лишь с полпути, когда Воронков ускорил шаг. А к политруку война сегодня повернулась самой безобразной своей стороной.
Он шел, стараясь не обращать внимания на пули, это почти удавалось. Затем ему начали попадаться раненые. Боец шагал выпрямившись, закидывая назад голову, и аккуратно нес перед собой перебитую руку. Рукав шинели был отрезан, предплечье наскоро перебинтовано и примотано к дощечке, заменявшей шину. Омертвевшие желтые пальцы сложились щепоткой, сам штрафник едва держался на ногах и делал неимоверные усилия, чтобы не упасть.
Воронков отступил, давая возможность пройти, произнес какие-то ободряющие слова. Человек прошел мимо, словно через пустое место. Стали попадаться тела убитых. Лейтенант, командир взвода, лежал, скорчившись на боку, зажимая ладонями живот. Видимо, он умер в агонии, выкопав сапогами ямку в мерзлой земле. В роте лейтенант пробыл недолго. Воронков запомнил, что он выделялся кудрявыми волосами и правильным античным профилем. Красивое лицо взводного неприятно опухло, пожелтело, кудри смерзлись в безобразный комок. Рядом валялась щеголеватая шапка-кубанка, которую вмяли в лед чьи-то сапоги.
Навстречу Виктору Васильевичу один штрафник тащил другого. Они словно выбрались из преисподней, были вымазаны сажей и грязью. Ничего странного в этом не было, люди грелись у костра, спали на голой земле. Воронкова поразил вид раненого. Он еще не видел вблизи действие противопехотных мин, которые размалывают кости ног и разрывают промежность.
Раненый был без шинели. Низ живота прямо поверх ватных штанов перемотан бинтом, желто-красным и сплошь мокрым. Одна нога превратилась в обрубок, лицо застыло от боли и пережитого страха. Покалеченного бойца тащил, выбиваясь из сил, его товарищ. Увидев политрука, он застыл, опасаясь, что его снова погонят на передний край. Раненый обмяк, стал валиться. Воронков не мог оторвать взгляда от иссеченных осколками, пропитанных кровью и мочой ватных штанов. Он живо представил, что натворила мина, и мгновенно вспотел.
– Здесь оставить? – понял по-своему реакцию политрука второй штрафник.
При этих словах тяжело раненный открыл глаза, хотел что-то сказать, но вместо слов выдул розовый пузырь, который лопнул и потек слюной с губы. Оставаться с искалеченным человеком было не менее страшно, и Воронков сделал штрафнику знак рукой:
– Неси, – и зачем-то спросил: – Тяжело ранен?
– Не приведи бог, – стал торопливо докладывать добровольный санитар. – Все всмятку размолотило, три пакета извели, а сквозь бинты текет и текет.
– Иди, – перебил его Воронков.
Боец снова взвалил на плечо тяжело раненного и сказал торопливо шагнувшему прочь политруку:
– Так я на вас сошлюсь, если что. Надо нести бедолагу. Из кишок, наверное, текет. Спасать человека надо.
Последние слова Виктор Васильевич уже не слышал. Он оказался на открытом месте, где его обстреляли. Зловредного ординарца поблизости не было, и Воронков благополучно дополз до круглого орудийного окопа, где сбились десятка два человек. Люди лежали между орудийными гильзами и ломаными ящиками, вот откуда взялась дощечка на руке раненого.
– Здесь все уцелевшие? – спросил Воронков у сержанта.
– Славяне живучие, – ответил тот. – Еще столько же в соседнем окопе, да и по другим норам люди прячутся.
Немцы по-прежнему обстреливали поле. Спасаясь от пулеметных очередей, сверху прыгнул Кутузов, подмял лежавших и засмеялся:
– Ну, вот я живой.
Приятели хлопали его по спине и предлагали закурить. Кавказцы Азамов и Ягшиев сидели, как всегда, в стороне, втиснувшись в отсечный ровик. Оба пугливо прислушивались к стрельбе и тревожно переговаривались. Для раненых освободили место, они лежали бледные, молчаливые.
– Их выносить срочно надо, – напомнил сержант. – Почти все тяжелые, мы их перевязали, а что толку. Сами гляньте.
Он показал глазами. Воронков увидел в метре от себя бойца, лежавшего с поднятой культей. Мокрый бинт сочился, вишневые капли набухали и равномерно срывались на рукав шинели другого раненого. Тот не замечал, что ткань пропиталась кровью, так как находился в более тяжелом положении. Горло было замотано обычным полотенцем с широким бурым пятном, под голову подложили пустой ящик. Человек кашлял, захлебывался, глаза обморочно закатывались.
Сержант смотрел на Воронкова с надеждой. Политрук не испугался, пришел сюда в самое пекло и, наверное, что-то придумает. Прекратили тревожное бормотанье непонятные восточные люди Азамов с Ягшиевым и высунулись из бокового ровика, где когда-то хранились снаряды. Кутузов трогал распухшие уши и чего-то ждал.
– Командир требует продолжить атаку, – неуверенно проговорил Воронков.
При этих словах Кутузов усмехнулся и недоверчиво покачал головой. Азамов и Ягшиев снова спрятались в ровик. Сержант свернул самокрутку и предложил Воронкову. Политрук отказался, полез за папиросами. Пачка смялась, остались лишь оторванные мундштуки и месиво табака с обрывками бумаги. Кутузов осторожно потянул пачку к себе.
– Давайте я вам сверну. Милое дело, из папиросного табака самокрутки вертеть. Нам в лагере иногда капитанский табачок выдавали. Ну-ка, лизните…
Он протянул самокрутку из газетной бумаги, Воронков послушно лизнул сгиб, принял цигарку и закурил. Неожиданное дело, чтобы блатные делали офицерам самокрутки. А Кутузов продолжал рассуждать:
– Товарищ Сталин тоже любит в трубку папиросный табак набивать.