– Так точно!
Неожиданное явление
Наскоро пробежав глазами письмо, Федор вернул его Ильиничне.
– Никак в толк не возьму. Причем здесь волчьи ягоды, лосиное молоко, отшельник Иорадион, похмелье…
– Это черновик письма. Того самого, что Озналенчик отправил в 52-м году в Кремль. Мне он о нем ничего не говорил. Когда за Озналенчиком приехали, радовался как ребенок. Чекисты в штатском его в бока толкают, мол, пошевеливайся, а он все смеется и твердит как попугай, что теперь страна по-новому заживет. Видно, говорит, письмо мое лично до товарища Сталина дошло, а так как он человек необычайного ума, то сразу сообразил, какая от моей находки польза вырисовывается. Рубашку белую надел, пиджак новый, галстук в горошек повязал, как у Ленина. Поцеловал меня на прощание, и из дома, не оглядываясь, выскочил. Уже с берега крикнул: «Обо мне скоро в газетах напечатают. Гордиться своим мужем будешь!» Так и исчез, сердечный, навсегда, будто в Медведицу канул. На следующий день, в сарае, я случайно этот черновик нашла. И мне все стало ясно. Куда я только не писала запросы! И в районную прокуратуру, и в областную. Все тюрьмы, какие можно объездила. На Лубянку пыталась пробиться, не пустили. Пропал человек, и все.
Баба Настя перевела дух, налила себе в рюмку немного водки, пригубила.
– После 20-го съезда партии получаю я письмо на бланке. Так, мол, и так, ваш муж… и тому подобное, с ноября 1952-го, по март 1953-го г.г. содержался на принудительном лечении, по направлению МГБ СССР, в психиатрической клинике №…, скончался в марте 53-го года от сердечной недостаточности. Похоронен на местном кладбище в общей могиле. Словом, упекли моего муженька за то неосторожное письмо в дурдом, где он и помер.
– Да, времена были, – вздохнул разомлевший от самогонки Федор, – не то, что ныне – чего хочешь делай, куда хочешь иди. Хочешь, целое стадо держи, хочешь одного быка племенного. Свобода!
– Обожди ты со своим быком. Я ведь тебя пригласила не про глупости всякие говорить.
– Молчу, Ильинична, молчу.
– Озналенчика упекли именно в ту психбольницу, о которой он Сталину писал. Ну, в бывший Ильинский монастырь, где якобы отшельник похоронен.
– До Ильинской психушки отсюда рукой подать, вот и пристроили Озналена Петровича, что называется, по месту жительства.
Баба Настя подтянула узелок платка, пожевала губами:
– В те годы людей угоняли как можно дальше от родных краев, а тут на тебе – оказался возле дома. Если бы Озналенчик действительно был сумасшедшим, тогда понятно, а так…
– Прости, Анастасия Ильинична, – неожиданно назвал Арбузов соседку по имени отчеству, – он ведь мог тронуться умом и во время следствия.
– Да, послушаешь сейчас по телевизору, что в сталинских застенках творилось, сама умом тронешься. Хуже гестаповцев пытали. Свои же, своих! Но до ареста он был совершенно нормальным. И пил в меру, не то, что вы нехристи. Разве что, в последнее время глаза у него горели и впрямь как у помешанного. Часами в подполе копошился, камни какие-то ворочал. А однажды пропал на три дня. На охоту, говорит, пойду, а у самого ружья-то никогда не было. Не любил по живому стрелять. Вернулся весь грязный, с каким-то мешком. Сказал, что на Гадючьем острове охотился. Боже упаси, да туда ни один православный носу не кажет. Какая там охота? Еще мой отец говорил, что место там пропащее, проклятое. Лишь после того, как я нашла черновик письма, поняла, от чего он был таким возбужденным. И еще. Во время ареста Озналенчика, обыска в доме не проводили, что меня удивило, я же опытная в этом деле была. А через три дня на моторке приплыл один из тех, кто его забирал. Кстати, чем-то на нашего Евстигнеева, царство ему небесное, был похож. Сунул мне под нос удостоверение, как будто я его лицо позабыла, и полез в подвал. Долго там копался, а потом стал расспрашивать – не видела ли я чего-нибудь необычного у мужа, сама не находила ли чего. И все время матерился. То по-нашему, по-русски, то вроде как по-немецки. Покойник Евстигнеев так же ругался. Чекист ничего не нашел. Хмурый он уехал, недовольный, даже до свиданья не сказал. И не мог он ничего найти. Потому что железный ящик с ларчиком я еще десятого дня на ближнем болоте схоронила.
– С ларчиком? Так это за ним чекист приезжал? – кивнул Федор на бабкин теремок.
– За тем, что в нем хранилось.
Анастасия Ильинична распахнула крышку теремка, достала из него продолговатый сверток. Начала не торопясь разворачивать. Сначала сняла восковую бумагу, затем фольгу. Арбузов увидел два свитка и широкий, ровный кусок бересты, исписанный бледно-желтыми чернилами. Первый свиток был из тонкой желтой кожи, другой из пергамента.
Аккуратно подцепив указательными пальцами края кожаной трубки, Анастасия положила ее перед Федором.
– Это завещание некого отшельника Иорадиона, составленное им в пятнадцатом веке. На какой-то особенной коже написана – сколько веков прошло, а кожа мягкая как шелк. Об этой найденной в подполе рукописи и сообщил Озналенчик Сталину. Только рукопись не разберешь без этих листов. Их Озналенчик спрятал в двойном дне железного короба из-под инструмента. Я о нем знала и на всякий случай проверила.
Ильинична разгладила на столе морщинистыми ладонями три пергаментные страницы. Надела очки и поднесла одну из них почти к самому носу.
– Кажется, здесь начало. Даже в очках уже почти не вижу. На этих трех листах, как я поняла, переписана кожаная грамота или завещание отшельника, но понятными, современными буквами и словами. Я как-то начала во всем этом разбираться, да махнула рукой. Не для моего ума это дело. Ты смышленый, в армии служил, поймешь.
На стене, прямо над головой бабы Насти, громко тикали ходики. Часы были сделаны в виде сказочной избушки. Внезапно в часах что-то щелкнуло, и из дверки выскочила кукушка, закуковала. Механическая птица не подавала голос уже лет двадцать, но каждый час своим появлением напоминала хозяйке о скоротечности времени.
Анастасия Ильинична достала из комода тряпочку, протерла циферблат.
– Мы с кукушечкой ровесницы, – вздохнула бабка, – мой батюшка Илья Филиппович, привез эти часы из города, когда мне было три месяца. С тех пор и тикают на этой стеночке. Ни разу не чинили. Однако скоро на покой и мне и подружке-кукшке. Об одном жалею – не дал мне бог детей, пустая я с рождения.
Промокнув кончиком ситцевого платка навернувшиеся слезы, бабка внимательно посмотрела на Федора.
– Этот дом, Федор Иванович, я на тебя переписала. Не было у меня более сердечной подруги, чем твоя мать, да и ты парень хороший, только пьешь много. Возьми эти грамотки и береги их пуще быка своего ненаглядного. Никому не отдавай. Может, когда и пригодятся. А теперь мне нужно отдохнуть. И не ходи к Вальке, ну его, не нравится он мне, лучше я тебе сама еще самогона налью.
Федор вышел на свежий воздух с большой обувной коробкой, в которую Ильинична положила теремок. На душе было легко и беззаботно. Бабкины рассказы хоть и заинтересовали фермерскую душу, но обдумывать их сейчас у него не было никакого желания.
К леснику Вальке Арбузов сразу не пошел, решил посидеть у реки.
Медведица уже не дышала туманом, а открытая до самого горизонта вода, мягко переливалась оловянными волнами на ярком утреннем солнце.
Парень прилег на берегу под березой, стал смотреть вдаль. Рядом, на кривой сосне громко выясняли отношения вороны, мешая погрузиться в сладостное и бездумное созерцание природы. Пришлось запустить в них камнем. Неугомонные птицы нехотя вспорхнули, полетели ругаться в другое место.
На противоположном берегу, за лесом, уже неделю киношники пытались запустить в небо большой красный воздушный шар, чтобы сверху снять на пленку эти удивительные, почти нетронутые цивилизацией места. Но у них чего-то не получалось. Шар на несколько минут поднимался над березово-сосновой чащей, а затем камнем падал вниз. Река далеко и отчетливо разносила непечатную брань съемочной группы, которая не хотела мириться с неудачей. Вот и сейчас, похожий на спелую помидорину шар, дергался над макушками деревьев и никак не желал подниматься выше.
А чуть правее шара, виднелись бескрестые, поросшие зеленью купола соборов Ильинского монастыря.
– Федор Иванович Арбузов? – раздался сзади до боли знакомый голос.
Приподнялся на локтях, повернул голову и увидел высокого седого мужчину в роговых очках, с тяжелыми диоптрическими линзами. Человек был в длинном светлом плаще, хотя уже второй день немилосердно пекло солнце. На плече незнакомца висела большая зеленая спортивная сумка.
– Не узнаете? – мужчина обошел Федора, ступил на прибрежный песок. Прозрачная речная водица намочила его замшевые штиблеты. – Моя фамилия Пилюгин. Владимир Семенович, бывший начальник особого отдела войсковой части, в которой вы служили. Я Пилюля, помните?
Новые обстоятельства
Еще не было шести утра, когда полковник Пилюгин вошел в одиночную камеру областного изолятора №3. Обычно в «тройке» содержали особо опасных государственных преступников, поэтому бывать здесь Семену Ильичу приходилось часто. Но сегодня, перешагнув порог этой бетонной, многоярусной клетки, он внимательно огляделся, будто попал сюда в первый раз.
Все показалось почему-то незнакомым – и выщербленные стены с белыми подтеками, и неструганные деревянные нары в камерах, и даже запах, тоже показался незнакомым. Этот запах, который не перепутаешь ни с чем, запах концентрированного человеческого пота и мертвых мышей. И еще что-то такое в нем неуловимое, приторное, чем-то похожее на аромат хозяйственного мыла. В совокупности, ароматы вызывали рвотные рефлексы и отчаяние.
Да, отчаяние может пахнуть, кивнул своим мыслям полковник Пилюгин. Отчаяние – спутник смерти, а смерть имеет вполне конкретный запах.
Семен Ильич вошел в одиночную камеру, где находился Ознален Глянцев, принял из рук сопровождавшего его старшины табуретку, устало опустился на нее. Глянцев лежал в углу камеры, свернувшись калачиком, тело его подрагивало. Полковник приложил кулак ко рту, закашлялся. Тяжело оторвав голову от бетонного пола, Ознален Петрович взглянул на Пилюгина.
Ребята Евстигнеева славно над ним поработали. Лицо заслуженного тракториста напоминало недожаренную котлету, из которой продолжал сочиться сок.
– Что за люди! – вздохнул полковник. – Ведь просил же аккуратно. Вы не поверите, товарищ Глянцев, но сотрудники этого скорбного заведения, совсем перестали слушаться начальство из областного управления безопасности, которое я в данный момент представляю. Творят, что хотят. Возомнили себя кастой неприкасаемых. В дружественной нам Индии эта каста, позвольте отметить, занимает низшее положение в социальной иерархии. Но это в Индии, до нее далеко. А что поделаешь? Приходится мириться. После войны мало кто хочет идти служить в тюрьмы, охранять врагов народа. Понятно, зазорно марать руки солдата – освободителя об отбросы советского общества. Но кому-то ведь нужно разгребать Авгиевы конюшни. Да, Гогенцоллерн в глотку, нужно. Конечно, Гераклу было проще, направил в стойло воды реки и все дерьмо, простите за выражение, разом смыло. А здесь день изо дня в нечистотах возишься.
Полковник МГБ почесал лоб, стал оттирать пальцами правую щеку, точно она у него была испачкана.
– По поводу нанесения вам телесных повреждений я проведу служебное расследование. – Полковник Пилюгин громыхнул кулаком по закрытой железной двери изолятора. С потолка посыпалась цементная крупа. – Виновные будут наказаны самым строгим образом. Да, Гогенцоллерн в глотку. Кстати, Ознален Петрович, а может быть, вы сами обо что-то ударились?
Тракторист испуганно, ничего не понимая, глядел на полковника красными от боли и слез немигающими глазами.
– Или, может быть, обидели чем-то охранников? Это только с виду они крепкие как скалы, а в душе ранимые и впечатлительные, как дети. Вы уж их простите, а я разберусь. Слово офицера. Говорить-то можете?
Глянцев покрутил взъерошенной головой, часто, с готовностью на все, закивал.
– Вот и хорошо! – обрадовался полковник. – Давайте побеседуем с вами откровенно. Я с детства не люблю загадок, недосказанностей, потому что они плоть от плоти обмана. А обманывать нехорошо, ведь верно? Да, Гогенцоллерн в глотку, вы ведь, Ознален Петрович, подозреваетесь в подготовке террористического акта в отношении руководителей нашей партии и государства. Причем не простого террористического акта, а особо изощренного, с применением отравляющих веществ.