Оценить:
 Рейтинг: 0

ХЕРЪ. Триллер временных лет

Год написания книги
2017
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
8 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«А вот не дождётесь», – попытался усмехнуться Самотёсов, однако пальцы, которыми он сжимал «мышь», всё ещё притаившуюся в девонском лесу, подрагивали. «Завтра» звучало, по правде говоря, не слишком обнадёживающе, когда речь шла о жизни и смерти.

Глава двенадцатая

Андрей осторожно опустил качалку и вновь присел на краешек письменного стола.

– Что это? – спросила Лиза, плотнее укутываясь в плед. В некоторых местах он был аккуратно заштопан.

– Так сказать, credo моего прадеда.

– Он веровал в … «шрифтъ»?

– Из-за него-то и весь сыр-бор. Это такой водораздел, что… Ты вот читала Толстого, например, Гоголя, Лермонтова…

– Представь, что я выучилась читать в пять лет. А в девять одолела всего Куприна. Только «Яму» мама, конечно, спрятала от меня.

– Я имею в виду – в оригинале.

– В оригинале? – Лиза вскинула глаза. В них голубилась растерянность. – Не понимаю. Русских авторов…

– Да, русских в оригинале. Именно.

– В рукописях, что ли?

– Не в самих рукописях, конечно, но так, как в них было. Погоди.

Андрей пододвинул стремянку к полкам и забрался на неё. Он водил пальцем по корешкам книг, доставал одну из них, спускался ниже, вытаскивая очередной том. Наконец спрыгнул на пол и положил на стол перед Лизой солидную стопку.

– Вот извольте, барышня. Пушкин, Гоголь, Тургенев Иван Сергеевич, Блок, прочие. И заметьте, все – прижизненные издания. O`naturel, то есть, как принято нынче изъясняться, в натуре.

Книги различались форматом, толщиной, однако был схожи какой-то солидной забытостью: неяркой, но добротной, хотя и несколько истёртой, пожелтевшей…

Глава тринадцатая

В академической тусовке начала прошлого века Мефодий Непритворный слыл действительно крупным учёным и мелким идеалистом. Работы его в области орфографии числились классическими, именно ему выпала честь окончательного оформления литературного языка, созидаемого, начиная с Карамзина, светилами отечественной словесности. Учёный был милостиво принят и ко двору, где он просматривал и утверждал по части орфографии все значительные указы его императорского величества. Обыкновенно он читал лекции в своём Московском университете, а наездами – и в Петербургском, где студенты за глаза называли его Кириллом Мефодьевичем. Молодому ещё профессору льстило сие. Разумеется, он знал об этом прозвании, тонко играющем на рокировке имени и отчества, что как бы приближало его к равноапостольным святителям, однако полного счастия не испытывал. Больше того – частенько он чувствовал в себе некий разлад, ибо давно уже ощущал желание, порою неодолимое, разрушить то, что созидал и лелеял, что вознесло его на профессорскую кафедру и в придворные эмпиреи.

Мефодий Кириллович отчаянно тяготился своим факультетом, серым и унылым в сравнении с естественнонаучными, где блистали в ту пору Мензбир, Тимирязев, Павлов, Умов. Там были идеи, заваривалась увлекательнейшая научная каша, вызывающая ажитацию в обществе. Дарвинист Мензбир и ярый его противник ректор Тихомиров читали лекции в соседних аудиториях. Сабанеев и Зелинский разрабатывали углеводороды, приобретя затем этими работами мировую славу. Потрясал Тимирязев. Они приятельствовали с Климентом, и, заглядывая на лекцию коллеги, Мефодий видел, как под весёлое топанье и аплодисменты студентов влетал в аудиторию взволнованный нервный, с тончайшим лицом Тимирязев, неся под мышкой арбуз, как стекались, подтягивались в аудиторию со всех факультетов и курсов. Однажды Климент бросил перчатку вызова властям и вышел из университета, а затем, гонимый, добился-таки своего.

На филологическом же царствовали тишь да степенная устоявшаяся гладь. А меж тем Мефодий Кириллович чуял в себе дух реформатора и ежели и являл собою эдакого червя книжного, то червь этот исподволь точил основы, грозя обратиться в грозного, извергающего красные зарева пожарищ, дракона.

Образованнейший и обладавший тонким научным чутьём Мефодий Непритворный, возможно, был единственным в огромной империи, кто ясно ощутил истинный механизм преобразований Петра I. Никогда и нипочём не совладать бы тому с неподъёмной гравитацией Киевской ещё дремотной византийщиной, когда бы не вышиб из-под неё два могучих столпа: патриаршество, а пуще того – кириллицу, оставив её как глоданную кость новосозданному Священному Синоду, для всей же светской жизни утвердив «Гражданский шрифт».

Даже ему, профессору филологии московского университета, не были ведомы имена тех реформаторов, что взломали коды кирилло-мефодьевской азбуки. Но только лишь он один мог вполне осмыслить и оценить их труд. Древний же полуустав был похерен самим Петром, по чьим эскизам, приближённым к западноевропейским шрифтам, военный чертёжник Куленбах изобразил рисунки тридцати двух – по числу зубов – строчных букв нового алфавита и четырёх прописных. Новое многократно опрощённое правописание, став основой императорских указов и создав огромную тягу в сторону заката, вихрем вырвалось из печёр киевских холмов на вольный невский простор, и молодую Россию понесло теперь неостановимо. Древнее, нынче лишь поповское, слово чем дальше, тем пуще становилось невнятным народу глаголанием…

Глава четырнадцатая

Андрей подал Лизе лежавший сверх невзрачный с виду серого колера том.

– Вот, извольте. Сочинение графа Толстого Льва Николаевича.

Лиза приняла книгу, и хрестоматийнейшее, надёжно забитое в сознание русского читателя, даже едва грамотного, заглавие, проблёскивая истёртым золотом, сразу бросилось в глаза, зацепив их, словно соринкой, непривычным изображением: «Война и мiръ».

– «Война и мiръ», – медленно, будто впервые, прочла Лиза. – «И мiръ», – вновь повторила она, поражаясь вдруг вновь открывшемуся значению, будто та, кажущаяся, соринка растаяла, растеклась мягкой влагой, делавшей всё видимое более выпуклым и объёмным. Слово война понималось обычно, а «мiръ» осмысливался не только лишь отсутствием войны, но огромным, вселенским, всепобеждающим пространством.

Лиза молча взглянула на Андрея, словно бы ища у него ответа.

– Проходили уже на своём факе «Гражданский шрифт»?

Лиза отрицательно качнула головой.

– Я ухожу из университета, – сказала Лиза. – Вернее, перевожусь пока на заочный.

«Я тоже», – подумал Андрей. Эта мысль хоть и зрела в нём давно, однако сейчас, в эту минуту, она отчего-то превратилась в твёрдое решение. Видать, гравитация сшибла их обоих с накатанной орбиты, а может, напротив, вернула на истинную, но незнаемую ещё колею. Известно: направленное движение фотонов создаёт свет, а направленное движение судеб…

– Зачем? – спросил Андрей, хотя и знал, и предугадывал ответ и не хотел, конечно, его слышать.

Лизины глаза то голубели, то вновь отливали синевой, становились глубокими – как небо, когда на солнце набегает облачко.

– Затем, что всё случилось. Я ведь не скрывала. Теперь мне откроются контракты в Париже, Осло, Нью-Йорке. Ну, потому, понимаешь, чтоб подняться на высокий подиум, нужно прежде…

– Поскользнуться, – помог Андрей.

– Упасть, если хочешь пасть. – Лиза не приняла его эвфемизм. – Не суть как это назвать, важно, что я не могу тебе врать. Иначе то, что случилось сегодня, станет как бы неправильным, а что должно случиться, окажется правдой. А всё ведь наоборот. Хотя всё путано и странно.

– Война и мир. Сказано ведь. – Андрей вдруг ощутил иную гравитацию: тяжёлую, вяжущую, сковывающую.

– … «и мiръ», – повторила Лиза. Она всё ещё сидела в качалке под прадедовым пледом, хотя Андрею казалось, будто она уже уходит от него какими-то долгим сумеречным подиумом всё дальше, профессионально вздёргивая длинные юные ноги.

– Ладно, – Андрей соскользнул со стола и встал лицом к книжным стеллажам, – вернёмся к нашей филологии.

Глава пятнадцатая

Беда была в том, что Мефодий Непритворный пребывал в некой душевной распятости. Ему, по чести сказать, ничего не мешало в этой, поверхностно глядя, тихой и степенной российской жизни. От дома в нешумном уголке Хамовников до Моховой пешего ходу было минут двадцать, и этот моцион стройному, элегантному господину, неспешно шагающему по сонно размыкающей свои глаза Москве, задавал нужный сдержанный тон при встрече со становившемся год от года всё более разношёрстным и разночинным студенчеством. Любил молодой профессор и столичный Петербург с его белой летней магией, а в тайниках души хранил доброе, почти нежное чувство и к царской фамилии. Он видел её лишь однажды на высочайшем представлении в Царском селе, и ему живо запомнились великие княжны, тогда ещё совсем девочки, стоявшие нарядным каре подле императрицы (наследник тогда не присутствовал) и сам император – невысокий мелкой кости подтянутый человек с приятными тонкими чертами лица, надменным высоким лбом и ускользающе-доброжелательным взглядом больших, слегка навыкате глаз.

Молодой профессор ничего не хотел бы менять в этой жизни и поэтому манкировал наносы отечественной политической жизни. Однако чутьём незаурядного исследователя не мог не ощущать, что где-то в середине, в самой гуще этой внешне дремотной Москвы, и окрест уже заколобродили какие-то новые, низовые, холодные, как подземные ключи, течения общественной жизни, которым необходимо было соответствовать.

Куда прорвётся эта, пока андерграундная, подспудная, улавливаемая лишь наиболее обострёнными чуткими душами струя, Мефодий Кириллович не постигал. «Ангелы хрустальныя, звоны погрЪбальныя» – привязчиво, рефреном звучали в нём два разных вектора, уже не столь отдалённого будущего. Какой из них возьмёт верх – неведомо. Однако то, что приуготовлялся новый, масштаба Петра, слом в российской жизни, он не сомневался и готовился к нему. Полагал, образуется всё к вящему благополучию и процветанию державы, однако в одном был уверен свято: именно он, профессор Непритворный, оказался нынче на лобном месте, и когда развихрятся силы неведомой пока, но уже неодолимой гравитации, лишь ему будет дано спрямить, направить их в единое русло.

И он трудился. Код кириллицы, взломанный дьяками Петра, зиял развёрстой, неряшливо раскассированной азбукой, словно в запруде было вынуто несколько кирпичей, дабы стекла застоявшаяся вода, да так и брошено, а остатки плотины всё ещё сдерживали нависающую громаду неизбытой потаённой силушки, что способна была девятым валом прокатиться, пенясь и буйствуя, по городам и весям империи, стирая с неё внешний лоск и оставляя после себя посконную изнанку. Отныне Мефодий Непритворный ощущал себя согбенным под этой нависшей тяжестью одиноким атлантом, ибо никто опричь него не мог осмыслить затаённой угрозы. Он становился единственным опричником, и не видно было тех прежних грозных царей, на которых бы можно было опереться. Он теперь знал: необходимо работать быстро, а коль невозможно вернуть всё обратно и заделать плотину, стало быть, оставался лишь один выход – обрушить её до конца теперь, пока не объявились иные опричники и иные цари.

Начал он, впрочем, уже давно. Попервах издалека, как бы невсерьёз, для разгону с тех самых привязавшихся «ангелов». С чего бы, думалось ему, во множественном числе иметь тут эдакое женственное окончание – «хрустальныя». То же – «погребальныя». Проблема здесь касалась не только орфографии, но и орфоэпии. Получалось, обе следовало ломать через колено. Ломать по живому. Не завраться бы!

Наконец после долгих раздумий ангелы случились «хрустальные». В результате зазвучали они твёрже, даже жёстче, облетела с них эдакая серебристая пыльца, да и вовсе стихи эти Северянина показались теперь чуткому уху аляповатыми, увядшими.

То была некая мистика! Алхимия! Мефодий Кириллович поначалу, когда строки эти, по иному озвученные, тут же отвязались, испарились из памяти, несколько опешил, даже испугался: не бомбист ли он какой поэтический? Однако вскоре успокоился, увлёкся, да так, что всё иное забросил. Теперь он зашёл с другого боку, покусившись на местоимение «ея». Тут орфоэпически всё было верно: чисто дамское звучание. Однако, как на его настроенное уже на иную словесную музыку звучания ухо, отдавало всё теми же ангельской аляповатостью и фонетическим цирлих-манирлихом. Тут было над чем поразмыслить. Непритворный, шагая привычной дорогой в университет, теперь каким-то новым зрением поглядывал на изящных барышень в пролётках, на пожилых, тёртых жизнью баб в платках, с тяжёлыми корзинами в руках, несущих бельё в соседнюю прачечную, на резвых девчушек и прикидывал: «ее»? Но не звучало: твердовато и вовсе безлико. Надо бы смягчить, сгладить. Но как?

Однажды на Арбате он проходил перекрёсток и, задумавшись, едва не налетел на дворника. Тот, сильно матерясь, глядел себе под ноги, на тротуар, где лежала, ещё дымясь, обширная куча навоза.

– Вот же, ёп, откудова оно тут?! – буйствовал здоровенный воблолицый мужик в шляпе с подхватом, сияя дворницкой бляхой на латанной косухе. – Это чья ж тут кобыла, ёп, прям по пешеходному месту безобразничает!
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
8 из 9