Оценить:
 Рейтинг: 0

Она

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Мы думали тогда, что победили, вот и всё. Думали, что всем, как нам, всё понятно. В этом и была главная ошибка. Знаете такое слово – сопромат? Сопротивление материала. Вот его-то мы и не учли. Надо было преодолевать это сопротивление, а мы… Не преодолевали. Вяло действовали. Казалось, зло само рассосется. А его выкорчевывать надо было. Хотя… Попытки были. И проекты писали, и подавали президенту, людей ясных и умных среди нас было достаточно. Но он сказал: а куда я дену десятки тысяч офицеров? Это же организованная команда. Сделать их моими врагами? Он думал, они будут ему благодарны за то, что не тронул их. Станут его союзниками. Нет, не стали. – Старик усмехнулся и продолжил: – Мой однокашник был среди тех, кто в девяносто первом хотели переворот устроить. Ну, не получилось у них… Он после этого пришел ко мне. Говорит: меня вы расстреляете, понимаю, но не убивайте жену и ребенка, ему полтора года. Я просто опешил. Понятно, он был в состоянии взвинченном, нервном. Но его слова о многом говорят. О том, что они нам готовили. И, кстати, тоже по теме… Вы знаете, что еще в двадцать седьмом году люди ходили на демонстрации против Сталина? И что с ними стало через год-два? Сейчас к тому же идет. Остались только они, хозяева жизни. А мы на митинги ходим. А скоро и на них не пустят.

Я все это знал и сам. Волга впадает в Каспийское море. Никогда бы не подумал, что эта фраза станет для меня синонимом безысходности.

– Простите, – сказал я. – Я понимаю, как вам тяжело.

– Вам, я вижу, не легче, – усмехнулся он. – Я бы не стал с вами говорить, но какая-то странность есть во всем этом. Нарочно не придумаешь. Вот я и поддался.

– Ничего уже не изменить, – сказал я. – Сейчас уж точно. Пока само не рассосется это зло.

– Само? Как и тогда нам казалось? Вряд ли. Тогда у него силы иссякли, а эти копят силу, чтобы такого не допустить. Однажды я услышал: как жалко, что во время Всемирного потопа из-за плохих людей столько хороших погибло. И природа, и звери, и птицы. Это можно сказать и про наш двадцатый век. Всегда из-за моральных уродов всем достается. Но это как-то уж совсем по-детски… Когда на меня вывалилась вся информация – и архивы, и секретные сведения, – я чуть с ума не сошел. Не случайно вспомнил про потоп. Тогда только и думал об этом. Смыть все к чертовой матери! Но самого по себе зла недостаточно для потопа. Принятие зла всеми, вот веская причина! Один человек имеет совесть, но куда девается она у массы людей? И к чему эта масса ближе – к отдельному человеку или к равнодушной природе? – Он помолчал. Вздохнул: – Ведь почему на митингах так мало людей? Ну согласен, согласен, много. Но где остальные? Где необходимое количество, чтобы доказать непринятие? Вы меня понимаете?

– Понимаю. На меня не вся информация вывалилась. Но достаточная для этого, как вы говорите, непринятия. У меня был простой пример. Я рос в деревне. К нам приезжал на отдых из города пожилой человек. Все знали, что при Сталине он работал палачом – всю жизнь. Мне казалось, я сойду с ума от того, что понял: люди уважают его. Больше, чем всех моих соседей – учителей, плотников, пастухов, кузнецов и строителей, мало ли порядочных людей. К нему относились с каким-то особенным уважением, с придыханием, с уважением-восхищением-испугом. Он был выше по неизвестному страшному статусу, который заставлял всех чувствовать себя по сравнению с ним ниже. Это не сравнить с вашим потрясением, но что-то во мне надломилось тогда в отношении к людям.

Мы молчали. Потом он сказал:

– Значит, понимаете. Но если уж возвращаться в сегодняшний день, если говорить о том, на что нам надеяться… Кстати, перечитайте Толстого, эпилог «Войны и мира», вторую часть. Про некие космические сдвиги в сознании людей. Ответа я, правда, не нашел, но его рассуждения если не вселяют оптимизм, то как-то… Хоть собственную вину приглушают. Это я о себе, конечно. На вас-то никакой вины нет.

– Какая же на вас вина? А что касается космоса… Действительно, ощущение такое, что там все решается. Как будто выстроились напротив две силы, взметнулись облаками, и уже не в людях дело, а решается где-то там… Высоко над нами.

– Может быть. Хотя, как говорится, какое там дело до наших волов? Видите, любую проблему можно и так, и этак повернуть. Можно на что-то надеяться, а можно и опустить руки. Стакан наполовину пуст, наполовину полон, как посмотреть. Я все-таки, наверное, пессимист. Не только в стакане отличие, понимаете? Мы, пессимисты, думаем, а эти действуют, и в этом их сила. А еще – их просто много. Вы даже не представляете, как их много. Больше, чем нас.

И тут я встрепенулся. Как раз об этом я и думал! Об этом и надо было спрашивать. У кого еще, как не у него?

– Знаете, что самое трудное для меня в любом разговоре? – чуть не воскликнул я. – Все эти формальности в виде извинений, придаточные условности. Сейчас я извиняюсь перед вами и хочу, чтоб вы приняли искренность моего извинения, но тем самым отвлекаюсь от главного, к чему не решаюсь приступить, на что вы можете ответить.

Он улыбнулся:

– Вот теперь я вижу, что вы и правда писатель. Сидим мы с вами в трактире за столом, ведем беседу. С умным человеком и поговорить любопытно, так?

– Достоевский сейчас, конечно, странно звучит. Всему свое время. Впрочем, как и Толстой. Когда я вижу этих его потомков в телевизоре, думаю: а может, Толстого и не было? Так вот, я вас спрошу только об одном. Я вижу, что этот разговор о причинах и следствиях вам, как и мне, не очень приятен. Ну и не будем. Но раз уж мы встретились, я спрошу только об одном, без всяких придаточных. Можно?

– Да что вы так разволновались? Мне даже интересно. Я ведь давно ни с кем не говорил. Так что спрашивайте.

– Я написал книгу. В ней моего героя, молодого человека, вербует офицер КГБ. Они это умеют, да. И вот когда уже нет, казалось бы, выхода, когда уже не действуют никакие аргументы, этот молодой человек в отчаянии, в крайнем состоянии – а дело происходит в армии, куда приехал к нему тот офицер для очередной беседы, и они разговаривают в лесу, на поляне, где мой герой рубит дрова, – ударяет себя по пальцам топором. Офицер убегает, и больше никаких встреч. Всё! Мой герой свободен.

Я замолчал, как будто споткнулся.

– Так в чем же ваш вопрос? – спросил старик. – Вы так быстро рассказали, но я все понял. Это страшная цена освобождения. Они поняли, что он им не подходит. Вы это хотели спросить, точнее, уточнить? Извините за, как это называется…

– Тавтологию, – подсказал я машинально. – Нет, не это. И вот мою книгу читают. И что же вы думаете? Каждый второй, а может и чаще, читатель отводит, я это так называю, глаза. Как бы отворачивается, не хочет этого знать. Вот и весь мой вопрос. Почему?

– Я вам уже ответил, а вы не заметили. Когда сказал, что их много. Вы даже не представляете, как их много. Не только офицеров, которые занимались вербовкой, но и тех, кого они успели подмять под себя. Вот им и неприятно читать такие вещи. Неприятно. Но это не значит, что они плохие люди. Вовсе нет. Мало ли какие обстоятельства были у них? Духу не хватило. Мало ли… Но все-таки, согласитесь, не все ваши читатели такие? Не всех же вы в заложники берете этой сценой – если глаза отводит, значит, завербованный? А может, им вся книга не нравится. Может такое быть?

– Может, конечно, – охотно согласился я. – Не все читают так, конечно. Хотя… Большинство, как вы говорите. Но я уперся в своей мысли. Почему-то уверился в ней. Никогда бы не подумал, что стану лакмусовой бумажкой.

– А я хотел бы прочитать вашу книгу. Жаль, что мы раньше не встретились, я бы с удовольствием прочел ее в рукописи. Даже можно было бы поставить мою фамилию в выходных данных – консультант такой-то.

Все-таки сильный он, подумал я. Быстро думает, без всякого удивления. Говорит с иронией.

А я вдруг обмяк. Как сдутый шар. Мой собеседник оценивающе посмотрел на меня:

– Вы, наверное, сейчас помолчать хотите. Один побыть. Да? Только уж больше не заговаривайте со стражами порядка. Не стоит.

– А я думал, – улыбнулся я, – вы слабый, Вадим Викторович. Нет.

Он махнул рукой:

– Где уж там. По инерции. Все в прошлом.

Мы распрощались уже без слов, пожав друг другу руки. Когда я оглянулся на улице, то увидел его высокую сутулую спину. Что он думал сейчас? Мне показалось, ничего, как и я. Хотелось только идти и смотреть перед собой. Никаких мыслей, никаких воспоминаний, никаких переживаний. Оболочка, не человек.

Я знал, что Оны рядом нет. Потому и казалось, что вокруг ничего нет. И этой встречи не было, таким вдруг стало все пустым. Кроме слов, во мне не осталось никаких подробностей – ни того, как мы искали кафе, ни самого этого кафе, ни улицы, по которой шли. Никакой городской топонимики, сопровождавшей меня когда-то, как музыка, звучавшая внутри после концерта в консерватории.

И как разлюбил я московское метро! Забыл тот волнующий запах, который с восторгом вдыхал в юности, не мог его вспомнить, и от этого, наверное, уже относился к эскалаторам, вестибюлям, поездам лишь как к виду транспорта, с помощью которого можно вернуться домой, глядя все время пути вниз, под ноги. На людей, на их безразличные лица я не смотрел. От них отводил глаза, как те самые мои читатели.

В последнее время я заметил за собой одну странность. Наверное, в поисках Оны я стал заманивать ее в свои мысли, специально делая их детскими. В детстве мы были всегда вместе, и сейчас я привлекал ее детскостью и думал как великовозрастный ребенок. Будто смотрел мультфильм или перелистывал детскую книжку и видел Средневековье, и девятнадцатый век, и начало эры, думал, прыгая через столетия, о любом другом времени, кроме своего. Все одинаково и все равно, думал я. Все было так же неуютно, как в этом метро. И в пещере нашлись бы офицеры КГБ, и палачом готов был стать каждый второй в любое время жизни, и не было в людях непринятия зла, и безразличны они в своей массе. Надо же было создать такое! Мы даже соседей не знаем – одни в этом космосе, но почему мы такие? Чуть-чуть бы, чуть больше заложить добра в этот мир, чтобы изменить баланс. Но почему я себя считаю хорошим? Или хотя бы нормальным? Так ли это? Скорее всего, так. Я не хочу быть палачом, не хочу никому зла. Хочу справедливости, прав и свободы. Ну и так далее. Достаточно ли этих желаний для того, чтобы считать себя нормальным человеком?

И вдруг во мне мелькнула уж совсем невероятная мысль. А если это Она послала мне собеседника? Я же говорил с ним как с самим собой. В последнее время, хоть я и гнал от себя эти мысли, они назойливо вились вокруг меня. Словно заполняя пустое время пути в метро, я стал думать, что бы еще рассказал, если б не превратилась моя усталость в молчание.

Как предлагал рукопись всем литературным журналам и редакторши говорили мне: мы не публикуем вещи, в которых главный герой писатель. Как интересно, – удивлялся я. – А «Жизнь Арсеньева», «Дар», «Мартин Иден» вас тоже не устроили бы? Откуда вы знаете, что вам надо? Откуда знаете, как надо? Придумать себе правила и действовать по ним – пошлость самообмана.

Как написал бывшему другу, потомку великого писателя: ты же не стоишь под виселицей, что ж ты ручки злодею целуешь?

Как слушал издевательскую тираду еще одного бывшего – другом его назвать не поворачивается язык – знакомого. Теперь он стал начальником на телевидении и с улыбкой, предлагая мне работу, говорил: ты же любил Чаадаева, да? А Чаадаев утверждал, что наше призвание – показать всему миру, как не надо жить, да? Вот мы и покажем, да так, что чертям тошно станет! Вот наше призвание. А ложь, которая при этом так не нравится тебе в нашей деятельности, необходима, чтобы сплотить людей. Я смотрел на него, оторопев, и понимал, что он считает себя умным, очень умным, а меня идиотом. Мир перевернулся с ног на голову.

Зачем я все это хотел рассказать? Подумал с невеселой усмешкой, что все три разные ситуации – об одном и том же. О лжи. Правда о лжи. Лишняя, ничего не меняющая правда.

После всего, что было в двадцатом веке, я не мог простить миру возвращения зла, которое искало вокруг меня свои рифмы.

Но кто я, чтобы наводить порядок в этом мире? Может, и я лишний в нем. Уйду, и эта капля сдвинет равновесие. Пусть космос сам решает вопрос о потопе.

Я чувствовал, что лечу поездом метро в сумасшествие. Чтобы вернуться к детским мыслям, я вспомнил Незнайку, который говорил: зачем писать правду? Она и так есть. Я добавлял: не только писать, но и думать надо, исправляя жизнь хотя бы в мыслях. Со стороны, издалека.

Улетит ли со мной туда Она?

3.

Нет ничего сильнее желаний, и чем неисполнимее они, тем сильнее, потому что не имеют границ и очертаний. Уже давно я живу с желанием вернуться туда, где родился, и завершить там свою жизнь. Это невозможно по многим причинам, и главная из них – той деревни, в которой я вырос, уже нет, как нет и окрестных деревень, там сейчас чернобыльская пустыня. Но я не представляю другого завершения пути. Что будет после жизни? Не знаю. Если есть какое-то продолжение, то надо оставить свидетельство о себе, жившем здесь, если нет, то тем более надо оставить. Мне почему-то кажется, что возвращение туда, где появился, и будет таким свидетельством.

И желание вернуться стало сильнее всех моих сил во сто крат, потому что их на здешнюю жизнь почти не осталось.

Я думал о рифмах, о двух перекрестных рифмах. Две пары схожих явлений мучили меня, как будто время писало строфу. Сейчас я попытаюсь пересказать ее четырьмя абзацами обычных слов.

Человек не должен привыкать к истории человечества. Как привыкнуть к двадцатому веку, который был не в библейские времена, не в Средневековье, а только что, на расстоянии протянутой руки? Как возможно жить после уничтожения людей людьми из-за лживых правил, которые убийцы сами установили? И жить там, где эти правила, показывающие всему миру, как жить нельзя, появились?

Я родился и жил счастливо, пока не узнал в конце своей юности обо всем этом. Зло ошеломило меня. Оно было так велико, что я был уверен: от него можно только отказаться, чтобы оно иссохло без людей, как выброшенная штормом водоросль.

Но оно оживает, как такая же водоросль, подобранная такими же людьми и брошенная в такую же живительную воду.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5