Оценить:
 Рейтинг: 0

Воспоминания комиссара Временного правительства. 1914—1919

Год написания книги
1920
Теги
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

3. Общественные настроения

Мне кажется, что мой ход мысли и отношение к войне не представляли собой чего-либо отличного от хода мыслей большинства русского общества, во всяком случае – левой части его.

Вначале очень многие восприняли войну как катастрофу, несчастье. Помню предсказания В.В. Водовозова[10 - Водовозов Василий Васильевич – юрист, экономист и публицист, член ЦК Трудовой народно-социалистической партии и Трудовой группы в составе Государственной думы. Автор большей части статей по государственному праву и политическим движениям в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Евфрона. В 1918–1923 гг. преподавал в Петроградском университете, в 1923 г. был направлен в научную командировку в Берлин и в Советскую Россию не вернулся. Последние годы жизни провел в Праге, в нужде и болезнях, и в 1933 г. покончил жизнь самоубийством.] о том, что в результате войны по улицам Петербурга и Берлина будут ходить медведи… Помню впечатление, произведенное статьей Г.А. Ландау[11 - Ландау Григорий Адольфович – публицист, член ЦК партии кадетов. С 1919 г. жил в Германии, в 1933 г. переехал в Латвию. После установления в Латвии советской власти был в 1940 г. арестован, попал в ГУЛАГ и погиб в 1941 г. Эссе Ландау «Сумерки Европы» произвело сильное впечатление на либеральную общественность в начале Первой мировой войны.] о сумерках, сгущающихся над Европой, которая сама себя уничтожает в бессмысленной войне. Помню растерянность «Русского богатства», которое в ужасе перед войной старалось утешить себя только тем, что война расшатает частную собственность и тем приблизит воцарение нового общественного строя. Даже в таких правых органах, как «Русская мысль», где развивались империалистические взгляды П.Б. Струве[12 - Струве Петр Бернгардович – политик, публицист, экономист, историк, философ, редактор газет и журналов. В молодости увлекался марксизмом, был одним из основателей газеты «Искра», позже перешел к идеалам либерального консерватизма и стал политическим противником В.И. Ленина. Профессор, руководитель кафедры политэкономии Санкт-Петербургского политехнического института. В 1907 г. был избран в состав Второй Государственной думы; выпускал вместе с князем Е.Н. Трубецким «Московский еженедельник», стал инициатором издания знаменитого сборника «Вехи», в котором были напечатаны статьи С.Н. Булгакова, Н.А. Бердяева и других религиозных философов. В период Первой мировой войны – один из лидеров Всероссийского Земского союза. К Октябрьской революции отнесся отрицательно, в 1918 г. участвовал в формировании Добровольческой армии на Дону и создании подпольной антибольшевистской организации «Национальный центр». Был членом Особого совещания при генерале Деникине и правительства генерала Врангеля. В эмиграции – один из лидеров «Комитета освобождения России» и редактор газеты «Возрождение».], и там была растерянность, и автор одной из статей характерно отмечал, что после первого угара манифестаций и патриотического воодушевления хотелось вернуться домой, разобраться в душе, найти примирение для новых фактов, таких необычных для всегдашнего строя мыслей.

Эта растерянность надолго оставила следы. Многие до конца войны так и оставались «у себя дома», разбираясь в своих ощущениях или горюя над свершившейся катастрофой. И почти у всех чувствовалось, что война воспринимается как нечто внешнее, чужеродное: масса русского общества никогда не чувствовала в войне своего собственного дела. Оно говорило: «мы сочувствуем войне», «мы помогаем ей», но оно не сказало: «мы воюем». Зато настроения сочувствия и желание помогать явились немедленно и очень скоро стали всеобщими.

Правда, духовная мобилизация совершалась не стройно. Чуть ли не каждый имел свою собственную теорию восприятия войны или даже несколько теорий – последовательно или одновременно.

Во всяком случае, не помню, чтобы одна какая-либо идеологическая концепция или хотя бы отчетливое чувство объединяло всех. Все воспринимали войну как факт, но каждый старался создать себе духовную атмосферу для нее. Однако в большинстве случаев результат был один и тот же: различие теорий давало повод к оживленным спорам и страстным прениям, но практический вывод был всегда – войну надо приять. Правда, были значительные оттенки практического смысла восприятия.

Для одних, назовем их «правыми», дело сводилось к безусловной помощи правительству – в поступлении добровольцем в армию (добровольцем если не в формальном, то в психологическом смысле слова) или в развертывании военно-вспомогательной деятельности. Для других – и к ним принадлежало большинство моих политических друзей – задача представлялась в виде служения войне критикой правительства, предостережением его от ошибок, грозящих успеху войны или ее принципиальной чистоте: преследованию евреев на театре военных действий, свирепствованию цензуры, политике Бобринского в Галиции[13 - Галицийское (Галицко-Буковинское) генерал-губернаторство – временная административная единица, созданная на занятых Россией в ходе Первой мировой войны землях Австро-Венгрии. Во главе генерал-губернаторства был поставлен генерал-лейтенант граф Г.А. Бобринский. Галицийское генерал-губернаторство существовало с сентября 1914 г. по июль 1915 г. В дальнейшем предполагалось интегрировать восточную часть территорий непосредственно в состав России, а западную – в состав Царства Польского, также бывшего частью Российской империи. Однако начавшееся летом 1915 г. австро-германское наступление вынудило русские войска сдать Галицию противнику.] – все это давало оправдание идеологии борьбы внутри [страны] как помощи войне на фронте. Керенский, Кускова, Лутугин, Потресов, Пешехонов, Богучарский, Мякотин[14 - Представители оппозиции.] и круги, группировавшиеся вокруг Вольного экономического общества[15 - Императорское Вольное экономическое общество – одно из старейших научных сообществ России. Было создано в период царствования Екатерины II, в 1765 г.], особенно отчетливо формулировали и практически проводили эту линию.

Можно указать еще существенное различие в идеологии в том, что для одних первенствующее значение имели национальные интересы России, для других же – соотношение мировых сил и интернациональные последствия войны. Но все это было – различие в путях служения или использования войны, не поколебавшее общего приятия ее.

Но война не особенно и нуждалась в теоретическом обосновании. Что-то азартное, захватывающе-интересное, как в совершенно новом спортивном развлечении, было в войне.

Даже сидя в своих кабинетах, все делались немного военными, имея свои гипотезы, свои теории, свои стратегические взгляды, оправдания которых ждали от войны. Кроме того, бытовым образом война захватывала даже штатских людей. Один отличился при мобилизации удачной организацией снабжения пищей сборных пунктов. Другой увлекся помощью семьям запасных. Третий обнаружил поразительные таланты при сборе пожертвований на подарки солдатам. Четвертый с восторгом делился впечатлениями о поездке во Львов. А кто слышал пушечный выстрел или свист ружейной пули – тот уж совсем увлечен войной, которая, дескать, будит в нас геройские инстинкты. Все это мелочи, но заволакивали смысл войны, ее истинный лик.

Даже женщины были втянуты в войну. Стали служить в лазаретах, сестрами милосердия, стали работать во всяких благотворительно-патриотических учреждениях. И о войне стали говорить с такой же готовностью, как и мужчины. Это имело громадное значение. Никакие призывы и прокламации не действуют так, как одно только колебание со стороны женщины – удерживать ли своего близкого от войны:

– Если уж она колеблется, значит, я должен идти!

Но я помню лишь одну женщину, которая, правда, не говорила против войны, но с полным сознанием своей правоты и своего права говорила, что не понимает войны, не понимает увлечения ею и своих близких людей сама для этого непонятного и чуждого дела не отдаст. Но в большинстве было даже не колебание, а подчеркнутое сочувствие, прямая готовность к самопожертвованию, а подчас и требование! Как ничтожна область сознательной идеологии в этой войне! Но, заразившая массы и питавшаяся скрытым расположением, война превращалась в силу, побеждающую величайшие душевные переживания.

Кроме того, война стала единственным большим делом, дающим возможность работать и зарабатывать. И кто не поддавался ни теории, ни новым чувствам, того загоняла в это дело житейская необходимость, даже если не было воинской повинности. Все мирные отрасли труда или отмирали, или чахли, и лишь те предприятия и учреждения, которые хоть каким-нибудь краешком связаны были с войной, пышно расцветали, поглощая все ищущее труда и заработка. Но, встав в силу необходимости на военное дело, приискивали оправдание своей слабости. И легче всего было, конечно, поддаться общему тону настроений, приемлющих войну.

И смежно, в той же области, стояли еще иные соображения. Помню один разговор относительно материальных дел. Несколько товарищей, жалуясь на теперешнее материальное положение, утешали себя, что после войны все изменится, в особенности если война окончится успешно. Тогда откроются самые широчайшие перспективы для службы на всех поприщах – подумать только, например, о взятии Константинополя. И среди представлений о самой войне, о боях, переходах, преследованиях и пр. немалую роль играло представление о возможности легкой наживы, добычи, чему немало, в конце концов, способствовали как рассказы о поведении наших войск в Восточной Пруссии, так и непрекращающиеся сведения о поведении войск противника в оккупированных областях России и Франции. Несомненно, война будила самые низкие инстинкты во всех областях. И многие офицеры совершенно спокойно говорили, что не стоит дома покупать бинокль или револьвер, так как гораздо лучшие можно легко достать на фронте во время боев, особенно если пообещать толковым солдатам вознаграждение за это.

И что можно было противопоставить этому комплексу мыслей, чувств и интересов? Единственной слышной критикой войны была впоследствии аргументация Суханова. Но вначале и Суханов аргументировал совершенно иначе и был одним из первых, кто очень активно воспринял войну, хотя по совершенно особым соображениям. Он находил, что необходимо, чтобы война окончилась разгромом одной из реакционных стран, революцией в ней. Так как, по его мнению, положение Германии было безнадежно, то необходимо разгромить ее до конца, взять Берлин и пр. Лишь позднее он изменил свое мнение и в ряде статей и книг развивал антивоенную идеологию, доказывая, что Россия не имеет никаких интересов в войне, что она «наймит» союзников, которые, испуганные промышленным развитием Германии, побежденные «рублем», взялись за «дубье»… Но так как сам Суханов не делал выводов относительно сепаратного мира, раз война уже началась, то его выводы, встретившие больше брани, чем деловых возражений, имели, по существу, исторический характер. Подлинный же циммервальдизм[16 - Циммервальдизм, циммервальдское движение – антивоенное движение, боровшееся за немедленное завершение войны и заключение мира «без аннексий и контрибуций». Получило свое название от швейцарского города Циммервальд, где в 1915 г. прошла первая мирная конференция, созванная представителями социалистических партий. Для политических партий, поддерживающих войну, циммервальдизм стал синонимом пораженчества. В 1914 г., о событиях которого рассказывает автор в этой главе, термин еще не был в ходу.] и пораженчество ютились в глубоком подполье или в эмигрантских кругах и никакого, даже отдаленного, влияния на настроения иметь не могли.

Глава 2

В юнкерском училище

Как-то на одном собрании, после моей горячей речи о необходимости подчинить все интересы войне, Керенский заметил, что, если я хочу быть последовательным, я сам должен идти на войну.

– Не беспокойтесь, – с раздражением ответил я ему, – вы меня вскоре увидите в военном платье.

И действительно, с 1 декабря я преобразился в юнкера Павловского военного училища, в «павлона», как нас называли тогда. Трудно представить себе больший контраст, чем это превращение представителя вольной профессии в предмет цуканья[17 - Цуканье – явление в дореволюционных военных училищах, родственное дедовщине.] и неустанной муштровки.

Уже первые впечатления изумили меня. Мы, новички, стояли еще разношерстной толпой в очереди на докторский осмотр, когда все здание (а здание было выстроено на славу прочно, николаевскими временами дышали стены двухаршинной ширины) стало дрожать от мерных ударов наверху. Причем до нас доносились какие-то странные истерические крики, значения которых мы не могли разобрать. В тот же день я узнал, в чем дело: это воспитанники шли ротами в столовую, держа «ногу твердо», то есть выбивая ногами изо всех сил, причем старшие в качестве погонщиков шли по сторонам, выкрикивая все время «лева-права» или «ать-два-три-четыре».

К концу моего пребывания в училище начальство вынуждено было само прекратить эти прогулки, так как здание не выдержало и полы стали давать трещины. Но в первое время, дивясь себе и другим, я выбивал ногой, как другие, причем единодушное мнение моего начальства было, что я феномен по неумению ходить и в особенности махать руками.

Вечером новая неожиданность. Мы, юнкера, остались в роте одни, без офицеров – все вчерашние студенты, помощники присяжных поверенных; словом, молодежь. Казалось бы, можно на минуту позабыть о махании руками и поворотах головы… Но не тут-то было! Нам, новичкам, или, как мы назывались по-юнкерски, «козерогам», надо было представляться «старшему учителю», тоже юнкеру старшего выпуска, то есть поступившему в училище двумя месяцами раньше. Процедура состояла в том, что надо было пройти «вольно», то есть махая руками, шагов двадцать, потом, за четыре шага до старшего учителя, поднять руку к фуражке, держа ногу твердо, а за два шага остановиться и произнести стереотипную фразу: «Молодой человек со стороны, фамилия такая-то, представляется по случаю зачисления в Павловское военное училище». Потом – полуоборот направо, не отрывая глаз от учителя, и с первым шагом отвести руку от фуражки, повернуть одновременно голову и отойти в сторону. Мне, как и другим товарищам, с трудом давались эти первые шаги служения войне, и при общем смехе мне пришлось проделать это раз десять, пока прихотливый вкус старшего был удовлетворен.

Каждый день приносил что-нибудь новое и неожиданное. Прежде всего и неприятнее всего поразило отсутствие отпусков. Занятия были только до 5 часов, после же вечер был совсем свободный, проводимый обычно самым нелепым образом, в рассказывании анекдотов и прочем.

Почему бы не иметь права выйти и посетить семью или знакомых? Но не тут-то было. Отпуск полагался всего два раза в неделю, и притом не сразу после поступления в училище, а лишь недели через две после того, как воспитанник достаточно усвоит правила отдания чести.

Увы, я был совершенно не способен к премудростям шагистики, одинаково плохо отдавал честь, как «с поворотом головы налево», так и «с поворотом ее направо», и приводил учителей в полное отчаяние своим неуклюжим вставанием во фронт.

С большим трудом, после целого ряда экзаменов и переэкзаменовок, удалось получить разрешение покинуть училище на несколько часов, и то лишь после того, как я сообщил, что моя квартира почти рядом с училищем, причем мне даны были настоятельные советы – не ходить по улицам, немедленно идти домой и сидеть там безвыходно. Но и это еще не все… Сама процедура выхода была крайне тягостной и связанной со многими затруднениями, рапортами, докладами, поворотами, топаньем и отданием чести.

Особенно были неприятны и много огорчения доставляли «старшие». Воспитанники, пробывшие в училище два месяца, переводились в разряд старших, пользовавшихся известной дисциплинарной властью. Из них же набиралось младшее начальство, причем, конечно, выбирались наиболее подходящие, то есть грубые формалисты, придиры и крикуны. В этом выборе начальство проявляло замечательную проницательность, и очень редко случалось, чтобы выбор был неудачен. И новое начальство изо всех сил старалось оправдать оказанное ему доверие, доводя своей грубостью и придирчивостью до слез робкие и слабые натуры среди подчиненных.

Особенно большой простор для придирчивости давали правила укладки платья перед сном. Платье должно было быть уложено в строго определенном порядке таким образом, чтобы белье, брюки, гимнастерка и пояс вместе составляли правильную фигуру, в 8 дюймов ширины и длины и около 5 дюймов высоты. Несмотря на все старание, поношенное платье не хотело укладываться в законные формы. И ретивым «старшим» доставляло особое удовольствие обходить столики по ночам и будить, иногда по несколько раз, неудачного геометра за торчащий кончик гимнастерки и недостаточно приглаженные носки. Подобная придирчивость с одной стороны порождала мелочность с другой. И помню великое торжество моих товарищей по выпуску, когда однажды мне удалось «посадить в лужу» одного из самых неприятных, глупых и придирчивых старших. Дело было за столом во врем обеда. Старший о чем-то спросил моего соседа. Тот по простоте душевной ответил:

– Я не знаю, господин старший.

– Надо отвечать «не могу знать», а не «не знаю», – наставительно отметил старший.

– Позвольте доложить, – вмешался я в разговор.

– Ну, докладывайте, в чем дело?

– Нам батальонный командир запрещает на уроках произносить «не могу знать» и всегда напоминает поговорку Суворова, что «немогузнаек» надо быть по мягким частям пониже спины.

Весь стол окаменел от изумления перед моей дерзостью и ожидал, что будет дальше. Дело закончилось тем, что курсовой офицер вызвал меня перед строем роты и сделал сравнительно, впрочем, мягкое внушение за «тон» моего замечания, но такое же внушение было сделано и старшему за неуместный формализм.

Все эти мелочи, забавные издали, но весьма тягостные во время переживания, мешали и искажали занятия, которым я пытался отдаться со всем жаром. Везде приходилось сталкиваться с чрезвычайной формалистикой и очень много времени тратить на зубрежку таких уставов, которые могли пригодиться только в мирное время. Но наши офицеры привыкли отождествлять военную жизнь с исполнением определенного количества уставов и не могли примириться с мыслью, что офицер военного времени может не знать каких-нибудь мелочей распорядка в казармах. Впрочем, и при желании они ничему иному не могли нас научить, так как невежество рядовых офицеров было поразительное. И волей-неволей приходилось зубрить правила о том, когда в казармах могут быть выдаваемы дрова, или что должен сделать подчиненный, если встретит начальника на узком месте, или обязанности барабанщика.

При некоторой способности короткое время удерживать в голове громадное количество сведений я скоро знал уставы лучше офицеров и несколько раз доставил себе удовольствие «посадить в лужу» офицера, особенно одного штабс-капитана, читавшего уставы и славившегося своим формализмом.

Все это было, конечно, страшно мелочно. Например, во время экзамена по винтовке, где все, казалось, должно быть направленным на существо дела, штабс-капитан все время придирался к чисто формальным мелочам, требуя не только знания техники, понимания соотношения частей и умения разбирать винтовку, но и того, чтобы все это делалось по уставу. Так, при ответе одного из товарищей он прервал:

– Это не по уставу… Защелку магазинной коробки надо вынимать большим и указательным пальцами правой руки, а не большим и средним… Уж коли изучать уставы, так надо по уставу…

– Господин капитан, позвольте доложить, – вмешиваюсь я с места.

– В чем дело?

– В наставлении сказано, что защелку надо вынимать именно большим и средним пальцами.

Проверили по уставу – оказалось, я прав. Юнкера торжествуют и ликуют. Но через день – месть.

Начало урока. Входит штабс-капитан – он был в этот день дежурным по батальону – грустный, озабоченный и унылый. Садится и произносит меланхолическим голосом:

– Юнкер Станкевич.

– Здесь, господин капитан.

– Видите ли, юнкер Станкевич, когда сегодня все роты шли в столовую, я стоял и внимательно смотрел, как юнкера идут. И знаете, кто шел хуже всех?

– Никак нет, господин капитан.

– Вы шли хуже всех. Садитесь, юнкер Станкевич.
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3

Другие аудиокниги автора Владимир Бенедиктович Станкевич