– Ты ж говорил: от белого!! – в два голоса взвиваются тетя Леля и бабушка, каждая – поперек себя шире.
Что – я?.. Я приехал и уехал, а Даня – вот он, тут, всегда.
– Ну, завел пса в дом… Зачем ты его там бросил?! – это снова ко мне.
– Я не бросал… Он уснул…
Даня, будь что будет, ржет уже в полный голос:
– Эта… сидит шьет!.. А тут морда… из-под стола!..
– Как погулять с собакой, так его не умолишь, а в хату – пожалуйста! – снова Леля (зря дядя Даня смеется, не по-товарищески, теперь я получу от тети Лели по полной). Ну, вот, традиционное:
– Что ни попросишь – не домолишься!
– Да?! А в среду кто в погреб лазил? А воду в душ кто вчера набирал?
Даня, запрокинув голову, ржет из последних сил…
– И вам, между прочим, шесть досок в заборе забил!.. А сколько?! У вас, что ли, гвозди прямо лезут?! И с Мухтаром гулял уже четыре раза. Спасибо… – недоев, я отодвигаю тарелку. – Не хочу больше…
– Ты растешь!.. Кожа да кости! – тетя Леля. – От людей стыдно!
***
Под Новый год вырубили свет. Во дворе сгорела подстанция. Дюжина громадных домов с наступлением темноты стояла с черными окнами, редко у кого мерцала свеча. Когда в двенадцатом часу вспыхнула люстра, это показалось чудом. Поскольку у нас электроплита, Новый год встречали салатами и «нарезкой».
Первые четыре дня жили в ожидании, по пословице: «Как Новый год встретишь…» В полдень пятого числа длинные гудки в трубке вдруг сменились короткими, и через тридцать минут, и через сорок – все то же: короткие. Не сговариваясь, мы с женой стали собираться. Накануне мать жаловалась на ноги, которые совсем отказывают, и сегодня ближе к полудню должна была продиктовать, что мне по дороге купить из продуктов… Стало ясно: там, на другом конце города, могло быть все что угодно – от неправильно лежащей на телефоне трубки до… Хотя неправильная трубка исключена: не позвони я, мать сама б набрала. Разве что… неисправность телефона, линии?.. Откроет и – все в порядке… Что в порядке? То, что чуть ползает? До магазина пока еще, слава богу… Там, на ступеньках, и грохнулась, зацепившись. Неделю назад. Какие у нее сосуды хрупкие: обе ноги синие (на следующий день, когда сидели у нее по случаю юбилея… восемьдесят лет…). Но так было всегда: любой ушиб, и – расплывающаяся широким фронтом синева… через две-три недели медленно сходит на нет… И после того, как грохнулась, с этими же синими ногами снова ковыляла в магазин. Все же было нормально… Я мог бы регулярно возить продукты, но считал, что пока она ползает – пусть ползает, сужение жизненного радиуса – приближение конца…
Я представил самое страшное. Послезавтра, на Рождество – похороны, на Старый Новый год – 9 дней…
– Знаешь, что мы сейчас увидим в квартире? – перебил я жену, что-то мне рассказывавшую, пытавшуюся меня хоть чем-то отвлечь. – Мамка сидит на полу у стола, трубка снята, она не смогла дотянуться. Вот только в каком виде на полу? Самое лучшее – если проблемы с ногами.
– Может, ничего страшного…
– Наша спокойная жизнь кончилась, – убежденно сказал я. – Еще эта цепочка…
На лестничной площадке у нашей двери стояла женщина.
– Вы сюда? – спросила она, когда я уже поворачивал ключ в замке.
Дверь была на цепочке. Мать лежала в одежде на полу прямо под дверью и через цепочку глядела на меня снизу вверх спокойно и не вполне осмысленно.
– Мама, ты меня слышишь? – в последнее время она была туга на ухо.
– Да.
– Ты можешь палкой поддеть цепочку?
– Я принесла пенсию.
– У меня нет палки.
– Я – сын, давайте получу за нее.
– Передай ей зонтик, – дождь в январе, глобальное потепление.
– Возьми зонтик, зонтиком попробуй поддеть.
– Она всегда дает мне двадцать рублей, а я ей ее сумму, видите, тут круглая сумма без двадцати рублей.
– Мама, я получу пенсию.
– Липа Михайловна, пенсию сыну отдать?
– Просуньте… Или сыну отдайте… – она неуверенно, как сомневаясь, смотрит на меня, и я снова ловлю себя на том, что с мозгами у нее не все в порядке.
Пока мать боролась с цепочкой за закрытой дверью, я расписался в ведомости ее подписью… освоил еще в школе, и вот… пригодилось… и отпустил почтарку.
– Ну, что? – с надеждой отпирая дверь, я снова наткнулся на цепочку.
– Не получается.
Долго уговаривал ее отползти. Она плохо слышала и еще хуже отползала: где была, там и осталась. Зачем ей отползать? – наконец дошло до меня, у меня ведь с собой инструмент, я ведь еще дома решил в любом случае перетянуть телефонный провод. Просунув одну губу плоскогубцев в кольцо, провернув их на себя и разогнув кольцо цепи, державшей дверь, я с облегчением шагнул внутрь. Войдя, закрыв дверь, мы с женой какое-то время ходили из коридора в комнаты и обратно, что-то ставили, раздевались, что-то развешивали…
– Я один ее не подниму.
– Я тоже.
Придя наконец в себя, вспомнив, на что все это похоже (на передвижку мебели по дому), мы принесли в коридор из дальней комнаты половик, приподняв с двух сторон под мышки вскрикнувшую мать, усадили ее на край половика и потащили в четыре руки эти «сани» по полу. Мать, пытаясь обернуться, изобразила подобие улыбки, и у меня наконец отлегло от сердца: пронесло!.. В комнате, подвезя ее к стулу, не обращая внимания на ее стоны, вдвоем с двух сторон приподняли и усадили на стул. Тяжело дыша, я опустился на пуфик и поднял на нее глаза… Сквозь застарелую, застывшую в морщинах боль, сквозь слепок с десятилетий, полных тягот и бед, и нужды, вдруг пробилась изначальная красота, какую я знал по фотографиям, послевоенным, с зубчиками, шесть на девять: меня на мгновенье обдало этой красотой… Когда-то моя мать была красавицей – впервые эта истина дошла до меня во всей полноте. Здесь, сейчас. То, что прежде было вопросом (ну, и куда все это делось?), стало утверждением, пусть и не выраженным точно, но маячившим где-то рядом со словами «потускневшее золото»…
Поднявшись, я прошел в дальнюю комнату и, увидев валявшуюся на столе телефонную трубку, положил ее на рычаг.
***
В такие дни, выходя по утрам на крыльцо, я боялся, что небо окажется необычным, не таким глубоким, как всегда, – в дымке или в тучах, или… Оно было все тем же: безоблачно-синим, с наплывавшим и таявшим раньше, чем наплывал, одиноким белым клочком где-то в верхнем углу синевы, с обещанием жары, бесконечного дня и радости… что одно и то же.
Тетя Леля бодро вышагивает рядом, сначала до калитки, потом по улице, потом до остановки, потом до другой остановки – уже троллейбусной, на проспекте. Потом подходит «тройка». Или «четверка». Мы едем через дамбу, через новый город, через мост, опять через город, едем, едем… едем, пока, уже на грани подступавшего отчаяния, не сворачиваем наконец на бульвар. Теперь все время – туда, туда, под нависшими с обеих сторон деревьями, вскользь пробиваемыми солнцем, успевавшим лизнуть троллейбусное окно. Замедление хода, причаливание в хвост. Конечная. Выходим – и уже там, там! Но все еще здесь… В прохладе, в тени, перед которой – эта залитая солнцем неоглядная сцена, на какую ступаешь, как в настоящее с сильной примесью будущего: с этого троллейбусного разворота – ниже – пыльный пологий спуск (со скалистой лагуной левее внизу) к тополям, к лиственной зоне, за какой – еще ниже, все время вниз – широкой разглаженной полосой песка кончается суша, снова вставая уже там… едва не в километре от нашего берега. Вот здесь, наверху, под этот, на три стороны, вид всегда находило одно и то же: что-то странное, казавшееся всего лишь наплывом чувств – прохлады, резко сменившейся теплом, ни с чем не сравнимым призывом речного паха и невесомостью твоего наплывания на все это, когда лагуна, скалистое озерцо, стоит и стоит под тобой слева, и мальчики, прыгающие в него со скалы, кажутся сверху летучими рыбками. Уже это – чудесно, но главное в этом чудесном – то, что весь его объем, опережая события, вдается, углубляется в еще не наступившие мгновения, весь, весь простор наплывает на тебя, остающегося на месте: приближением деревьев, вместе со всем пейзажем надвигающихся на тебя, неподвижного… наползанием под твои ноги мягчайшего белого песка… расстиланием подстилки… сыростью раздевалки… стоящей поутру зеркалом у ног водой с косяками мальков и с качающимся поодаль буйком и, наконец… наконец… чем-то там, за всем этим… чем-то еще…
С кем было, как надо, так это с рекой. Молчала, и знал, что. И выучился. Три года уже, как, барахтаясь здесь, на городском пляже, выучился держаться в воде, передвигаться в ней саженками… Теперь – медленно, словно по подсказке, когда… оп! – и по макушку в прохладе, в холоде, доходящем до того, что прохлада уже – тепло. Второй раз не будет этого, напечешься, нагреешься, и там холод сразу же – молоко… Здесь же – медленно, медленно, проникая в плотно сжимающую прохладу, далеко, далеко, дальше… Весь в реке, как в больших, невесомо держащих руках, весь в ее запахе. Одни глаза над водой – цепляюсь наконец за буек, оборачиваюсь, ополаскивая лицо: народу еще всего ничего на берегу, ближе всех – тетя Леля в огромном черном купальнике, прислонив козырьком к глазам ладонь, другая рука на поясе: само напряжение. Мне же – только бы отдышаться, ведь еще – назад… через это водное, с водорослями, пространство, отделяющее от берега… как от жизни… Стекает с плавок, и руки-ноги в пупырышках – дрожа, обессиленный, героем ступаю в еще прохладный песок, налипающий на ноги. День начался…
А вокруг… прибавляется, прибавляется… За спиной – компании, взрослые (лет по семнадцати) парни с гитарами… Карты, девочки… Жар сдувает со спины, как бархат… Мимо – пароход, ракета на крыльях, волна… Возникает в сторонке белый клок облака, исчезая. Близнец того, утреннего. Я лежу… Тетя Леля счастлива: не надо так часто в воду, и ей не вставать и не принимать у воды сторожевой позы… Я лежу. Что-то должно было произойти. От самого туннеля в листве, по которому мы скользили утром в троллейбусе, все ниже и ниже к реке, от выхода из тени на неоглядную сцену, от первой дрожи на солнце, от тонкого речного запаха, заполнявшего лобные пазухи еще там, наверху… Обязательно что-то должно было произойти. Мы ведь приближались, плавно снижались, еще от проспекта… Радость была радостью ожидания… Освобождался – от тени, от рубашки, от суши, от хватающей за ноги, змеящейся по лодыжкам, превращаясь в песок, воды… Но – для чего оно, освобождение?.. Что-то должно было случиться… Потом это станет правилом. Много позже. Правилом счастья: освобождение – от, но не для.
Стуча по краю миски, тетя Леля чистит яйца. Тяжело приминают газету огурцы, помидоры… После еды – еще долгий день, еще несколько до буйка заплывов. И без ожидания можно жить…
Жуя, я вспоминаю: год назад пошли с Лелей на толкучку. Обошли всё от и до, пока наконец не набрели на десяток потенциальных сторожей нашего двора, лежавших в тенечке у ног хозяев. Сердце мое застучало при виде молоденького, еще серенького, узкомордого пса, равнодушного ко всему. Я сразу увидел скрывавшиеся за равнодушием недоверие, страх. Никого другого мне уже было не надо. Тете Леля же склонялась к огромной лохматой собачине.
– Ну, и что вы с этим волкодавом будете делать?! – тянул я ее к моему малолетке… она понемногу сдавалась…