Мы завернули в большие елки, было сыро и сумрачно, царапало руки.
– Не наговаривай…
– Не буду…
– …на се…
– Для меня нет тебя опасней… –
вдруг запел я, оторвавшись от ее вишневого рта. Задрав подбородок, она дышала мне в лицо, и глаза ее были слабы. «Вот почему, – подумал я, возвращаясь к ней, – вот почему… вот…»
Время стояло на месте, ползло, как черепаха, дело же двигалось стремительно. На следующей неделе я обнаружил себя в ее прихожей, в час, когда ее одноклассники еще елозили на своих партах… Музыка зазвучала, но не в моей голове и не в квартире – песня, хорошо слышная через стены… Под сильным полем ее приближенного взгляда сняв с души пальто, набитое по карманам железками моих страхов, я остался в одной рубашке, в той, в которой, видно, родился.
– Но я верю любому зверю… –
загнусавил я, подхватывая куплет, хмелея от свежести и прохлады в моей голове…
– И такому, как ты, поверю…
Подобравшись снова под нижними веками, расслабив скулы, лицо ее умащивало теперь не листок, а меня. Я уже знал, что я – это вот такая, с этими теплыми веками и мягкими скулами, она, и не боялся, как не боишься, воображая.
– Этой наглой кошачьей роже
Я поверю совсем, о боже…
В мимике, в позе, в коже шеи и в… волосах – во всем сразу – откроется, бывает, такое равновесие восхождения и обвала, что за этим человек исчезает, и видно, как то, что возобладает в нем через мгновение, когда он вернется – улыбка обожания или же брезгливости – происходит не от него самого.
– Ты сучка, – сообщил я, отбросив ее куда-то бесконечно далеко от того места, с какого она вперила в меня проемы глазниц.
Наблюдая, как она, с этим поднятым ко рту кулачком с этой воздетой костяшкою указательного пальца, старается вернуть на место глаза, как медленно оживает кожа на ее скулах, я улыбался. Оставалось повернуться и выйти. Вместо этого я стоял, как вкопанный, и на мне понемногу рвали рубашку, ту самую. Я пытался коснуться ртом сосредоточенных на обозленной материи цепких пальцев, но получалось, что только мотал опущенной головой, как идиот, наблюдающий за тем, что с ним делают.
Кожа ее была теплее моей. Стараясь дать ей прижаться, я отступал, и выходило, что мы танцуем. Наконец-то она получала все это… Я ничего не трогал. Всё сразу. У нас так и вышло: сразу же, целиком. Ее рука потянула мою вглубь комнаты, в угол, вниз. Я только заметил мелькнувшую в полумраке мою истерзанную рубашку.
Потом я долго не мог уйти, «просто отщелкнуть и просто захлопнуть», шатаясь то по кухне, то по прихожей, рискуя всякую секунду налететь на вдруг входящих родственников и догадываясь, что попросту мешаю. Я чувствовал, что теряю горизонталь, что от невесомости меня удерживает единственный вопрос: как я объясню дома свой вид, и то вопрос риторический – настолько я не был готов ни к себе, ни к дому. Единственное, что я испытывал, – благодарность к кухне и к этой прихожей, терпимым к моим скитаниям. Наконец я решил, что, если сейчас взять что-нибудь в прихожей, это позволит уйти, и, сунув в карман что-то розовое, приятное на ощупь, оказался на воздухе, во дворе, где ничего не изменилось.
– Боже! – мама отшатнулась от двери. – Кто тебя?!
– Та… тут одна… – отвел я глаза.
– Я звоню в милицию!!!
– Мама, они убежали. Скрылись. Мам, отца разбудим…
– Ты заступился за девушку?.. Я звоню в милицию, ты в крови!!!
Мама оказалась не такой уж слабосильной… просто какое-то дежавю… борясь с ней, уговаривая ее, я все время чувствовал, будто во мне кто-то улыбается.
– Ты ее знаешь?! – тяжело дыша, прокричала мать, усаженная на кровать. – Где она живет? Что ты из меня дуру делаешь!..
– Мам, это из носа.
С ненавистью поглядев на меня, она поднялась и тяжело прошла на кухню. Минут через пять быстро выдвинулась оттуда, видно, желая продолжить:
– Они не с нашей улицы?.. Ты их не знаешь?..
– Нет, нет, не знаю… Не волнуйся. Это все… случайно.
– Я тебе сегодня купила рубашку.
Утром после выходных, столкнувшись со мной в загогулине школьного коридора, мне молча протянули ладонь, и я вложил в нее то, что унес. Помаду. Критически оглядев рубашку на мне, удалились туда, в свой коридор, оставив меня ежиться у окна… Этот день запомнился мне тем, что я практически не мог поднять глаза на училок. Потом это прошло.
Мы сидели на кухне, один из нас в неплотно запахнутом халатике.
– Лялечка, – пробился я сквозь полный рот макарон, только что выловленных из супа.
Слезы капнули даже не в тарелку – прямо ей в ложку.
– Не плачь, – я уже прожевал. – Тебя все равно заберут в армию, а там дедовщина.
Уронив ложку, она вызрилась на меня.
– Боже, если бы ты знал, как я тебя, дурака, люблю, – озвучил я, досасывая куриную косточку-саблю, и сполз к ней лицом.
– Что ты ищешь? – через минуту спохватилась она…
– Почеши мне… Соску… – услышал я шепот, когда мы лежали в кровати, перед тем как мне уйти. – Ну чешется же…
Прогулять пару уроков – никакой еще не повод. Но боже мой, сколько у любовников-оборотней врагов! В парке, в учебных заведениях и на работе, во дворах и подъездах – всюду этот обязательный, растворенный в воздухе зрачок-определитель.
Только одна пара глаз в классе сообщила мне обо мне что-то новенькое. Сама по себе эта пара была неопасна – она лишь сигнализировала об опасности, исходившей от первоисточника. Но назвать его не могла. Не могла?.. Нет, нет… Дело было плохо. Я постарался, по крайней мере, стереть написанное у меня на морде… Училки как с цепи сорвались, словно только и ждали команды. Шесть раз за день я стоял у доски, на пяти-то уроках! А на физре после всего влетел головой под коня, причем пацаны утверждали, что нацелился я туда сразу, еще с мостика взяв под левую заднюю ногу.
– Ты бы хоть… А-а-а! – физрук обозначил бесперспективность моего физвоспитания и своей жизни.
Лежа, разбитый, в углу зала, я выбрал для реабилитации самый подходящий объект – Королеву. С какого-то момента созревания одноклассниц ее фамилия – Король – уже не проходила. Теперь же не проходила настолько, что, спустя каких-то пару минут своего, из угла, наблюдения, я был практически здоров. Причем больше здоровья возвращалось, когда Королева удалялась от меня, чем когда приближалась.
А после уроков… Бывают же такие дни…
– А после уроков мы идем собирать камни!..
Для чего мы стаскивали в одну груду за школой эти булыжники посреди предзимья, сказать сейчас сложно. Помню только: по весне, когда снег сошел, наш курган на болоте за школой поражал сходством с картиной Верещагина. До весны могли дожить, равно как и остаться на свободе, не все: подражая спортивному богу класса Евсевичу, запускавшему из приседа через голову один булыжник за другим далеко в болото, я решил поддержать себя порцией женского внимания! – каменюка, вырвавшись у меня из рук, взмыл в небо орлом… Зависнув прямо над головами ничего не видевших и не соображавших пацанов и никому не собиравшихся уделять внимание девчонок, мой страшный орел поверг меня в безмолвие смертника… В те две-три секунды, пока булыжник тормозил в сером небе над нами, выбирая себе жертву, нельзя было понять, что делать: бежать? орать? пихать?.. При зависании предмета в вышине место падения неочевидно, а через мгновение уже ничего не сделать… Камень грохнулся на пустое место в центре нашего муравейника, никого из моих бедных сверстников не задев и даже не привлекши ничьего внимания… С минуту я стоял, как бы передыхая, и меня било мелкой дрожью…
Вернувшись домой, я никак не мог сладить с замком, пока мне вдруг не открыли… Ни о чем не спрашивая, моя еще не вылизанная подруга помогла раздеться. Усадив в комнате, присела передо мной на корточки, заглядывая в глаза:
– Ну, что… что ты хочешь?..
– Лезгинку. Там… папаха… – указал я в сторону прихожей.
– И ты успокоишься?